А когда играли, Варавка садился на свое место в кресло за роялем, закуривал сигару и узенькими щелочками прикрытых глаз рассматривал сквозь дым Веру Петровну. Сидел неподвижно, казалось, что он дремлет, дымился и молчал.
— Хорошо? — спрашивала его Вера Петровна, улыбаясь.
— Да, — отвечал он тихо, точно боясь разбудить кого-то. — Да.
А однажды сказал:
— Это — самое прекрасное, потому что это всегда — любовь.
— Но — нет же! — возразил Ржига. — Не всегда. И, высоко подняв руку со смычком, он говорил о музыке до поры, пока адвокат Маков не прервал его:
— А моя жена, покойница, не любила музыку. Вздохнув, он добавил, негромко, ворчливо:
— Совершенно не способен понять женщину, которая не любит музыку, тогда как даже курицы, перепелки… гм. Мать спросила его:
— Вы давно овдовели?
— Девять лет. Я был женат семнадцать месяцев. Да.
Потом снова начал играть на скрипке.
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?
«Не будет», — уверенно отвечал он и улыбался.
В ласковую минуту Клим спросил ее:
— Это у тебя роман с ним?
— О, господи, тебе рано думать о таких вещах! — взволнованно и сердито сказала мать. Потом вытерла алые губы свои платком и прибавила мягче:
— Ты видишь: он — один, и я тоже. Нам скучно. Тебе тоже скучно?
— Нет, — сказал Клим.
Но ему было скучно до отупения. Мать так мало обращала внимания на него, что Клим перед завтраком, обедом, чаем тоже стал прятаться, как прятались она и Варавка. Он испытывал маленькое удовольствие, слыша, что горничная, бегая по двору, по саду, зовет его.
— Куда ты исчезаешь? — удивленно, а иногда с тревогой спрашивала мать. Клим отвечал:
— Я задумался.
— О чем?
— Обо всем. Об уроках тоже.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и то же:
— Ты пойми прежде всего вот что: основная цель всякой науки — твердо установить ряд простейших, удобопонятных и утешительных истин. Вот.
И, барабаня пальцами по подбородку, разглядывая потолок белками глаз, он продолжал однотонно:
— Одной из таких истин служит Дарвинова теория борьбы за жизнь, — помнишь, я тебе и Дронову рассказывал о Дарвине? Теория эта устанавливает неизбежность зла и вражды на земле. Это, брат, самая удачная попытка человека совершенно оправдать себя. Да… Помнишь жену доктора Сомова? Она ненавидела Дарвина до безумия. Допустимо, что именно ненависть, возвышенная до безумия, и создает всеобъемлющую истину…
Стоя, он говорил наиболее непонятно, многословно, вызывая досаду. Теперь Клим слушал учителя не очень внимательно, у него была своя забота: он хотел встретить детей так, чтоб они сразу увидели — он уже не такой, каким они оставили его. Он долго думал — что нужно сделать для этого, и решил, что он всего сильнее поразит их, если начнет носить очки. Сказав матери, что у него устают глаза и что в гимназии ему посоветовали купить консервы, он на другой же день обременил свой острый нос тяжестью двух стекол дымчатого цвета. Сквозь эти стекла все на земле казалось осыпанным легким слоем сероватой пыли, и даже воздух, не теряя прозрачности своей, стал сереньким. Зеркало убедило Клима, что очки сделали тонкое лицо его и внушительным и еще более умным.
Но как только дети возвратились, Борис, пожав руку Клима и не выпуская ее из своих крепких пальцев, насмешливо сказал:
— Смотрите: вот — мартышка в старости. Люба Сомова жалостливо крикнула:
— Ой, каким ты стал совеночком!
Туробоев вежливо улыбался, но его улыбка тоже была обидна, а еще более обидно было равнодушие Лидии; положив руку на плечо Игоря, она смотрела на Клима, точно не желая узнать его. Затем она, устало вздохнув, спросила:
— Заболели глаза? Почему у тебя всегда что-нибудь болит?
— У меня никогда ничего не болит, — возмущенно сказал Клим, боясь, что сейчас заплачет.
Но с этого дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
«Плакать», — догадывался Клим с приятной злостью. Все так же бережно и внимательно ухаживали за Борисом сестра и Туробоев, ласкала Вера Петровна, смешил отец, все терпеливо переносили его капризы и внезапные вспышки гнева. Клим измучился, пытаясь разгадать тайну, выспрашивая всех, но Люба Сомова сказала очень докторально:
— Это — от нервов, понимаешь? Такие белые ниточки в теле, и дрожат.
Туробоев объяснил не лучше:
— У него была неприятность, но я не хочу говорить об этом.
Лидия, наконец, предложила ему, нахмурясь и кривя губы:
— Побожись, что Борис никогда не узнает, что я сказала тебе!
Клим искренно поклялся хранить тайну и с жадностью выслушал трепетный, бессвязный рассказ:
— Бориса исключили из военной школы за то, что он отказался выдать товарищей, сделавших какую-то шалость. Нет, не за то, — торопливо поправила она, оглядываясь. — За это его посадили в карцер, а один учитель все-таки сказал, что Боря ябедник и донес; тогда, когда его выпустили из карцера, мальчики ночью высекли его, а он, на уроке, воткнул учителю циркуль в живот, и его исключили.
Всхлипнув, она добавила:
— Он и себя хотел убить. Его даже лечил сумасшедший доктор.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слое утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Она стояла, прислонясь спиною к тонкому стволу березы, и толкала его плечом, с полуголых ветвей медленно падали желтые листья, Лидия втаптывала их в землю, смахивая пальцами непривычные слезы со щек, и было что-то брезгливое в быстрых движениях ее загоревшей руки. Лицо ее тоже загорело до цвета бронзы, тоненькую, стройную фигурку красиво облегало синее платье, обшитое красной тесьмой, в ней было что-то необычное, удивительное, как в девочках цирка.
— Ему — стыдно? — спросил наконец Клим, — тряхнув головою, Лидия сказала вполголоса:
— Ну, да! Ты подумай: вот он влюбится в какую-нибудь девочку, и ему нужно будет рассказать все о себе, а — как же расскажешь, что высекли?
Клим тихо согласился:
— Да, об этом нельзя…
— Он даже перестал дружиться с Любой, и теперь все с Варей, потому что Варя молчит, как дыня, — задумчиво говорила Лидия. — А мы с папой так боимся за Бориса. Папа даже ночью встает и смотрит — спит ли он? А вчера твоя мама приходила, когда уже было поздно, все спали.
Задумчиво склонив голову, она пошла прочь, втискивая каблуками в землю желтые листья. И, как только она скрылась, Клим почувствовал себя хорошо вооруженным против Бориса, способным щедро заплатить ему за все его насмешки; чувствовать это было радостно. Уже на следующий день он не мог удержаться, чтоб не показать Варавке эту радость. Он поздоровался с ним небрежно, сунув ему руку и тотчас же спрятав ее в карман; он снисходительно улыбнулся в лицо врага и, не сказав ему ни слова, пошел прочь. Но в дверях столовой, оглянувшись, увидал, что Борис, опираясь руками о край стола, вздернув голову и прикусив губу, смотрит на него испуганно. Тогда Клим улыбнулся еще раз, а Варавка в два прыжка подскочил к нему, схватил за плечи и, встряхнув, спросил негромко, сипло:
— Почему смеешься?
Его изрытое оспой лицо стало пестрым, он обнажил зубы, а руки его дрожали на плечах Клима-
— Пусти, — сказал Клим, уже боясь, что Борис ударит его, но тот, тихонько и как бы упрашивая, повторил:
— Над чем смеешься? Говори!
— Не над тобой.
И, вывернувшись из-под рук Бориса, Клим ушел не оглядываясь, спрятав голову в плечи.
Эта сцена, испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке, но все-таки он не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика, и это было приятно видеть, хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно и кружился около него ястребом. И опасная эта игра быстро довела Клима до того, что он забыл осторожность.
В один из тех теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей, как бы хочет напомнить о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим был более оживлен, чем всегда, а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия и Люба, старшая Сомова собирала букет из ярких листьев клена и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал:
— Насекомое.
Каламбур явился сам собою, внезапно и заставил Клима рассмеяться, а Борис, неестественно всхрапнув, широко размахнувшись, ударил его по щеке, раз, два, а затем пинком сбил его с ног и стремглав убежал, дико воя на бегу.
Клим тоже кричал, плакал, грозил кулаками, сестры Сомовы уговаривали его, а Лидия прыгала перед ним и, задыхаясь, говорила:
— Как ты смел? Ты — подлый, ты божился. Ах, я тоже подлая…
Она убежала. Сомовы отвели Клима в кухню, чтобы смыть кровь с его разбитого лица; сердито сдвинув брови, вошла Вера Петровна, но тотчас же испуганно крикнула:
— Боже мой, что такое у тебя? Глаз — цел?
Быстро вымыв лицо сына, она отвела его в комнату, раздела, уложила в постель и, закрыв опухший глаз его компрессом, села на стул, внушительно говоря:
— Дразнить обиженного — это не похоже на тебя. Нужно быть великодушным.
Чувствуя, что все враждебны ему, все на стороне Бориса, Клим пробормотал:
— А ты говорила — не надо, что это — глупость.
— Что — глупость?
— Великодушие. Говорила. Я ведь помню. Наклонясь к нему, строго глядя в его правый, открытый глаз, мать сказала:
— Ты не должен думать, что понимаешь все, что говорят взрослые…
Клим заплакал, жалуясь:
— Меня никто не любит.
— Это — глупо, милый. Это глупо, — повторила она и задумалась, гладя его щеку легкой, душистой рукой. Клим замолчал, ожидая, что она скажет: «Я люблю тебя», — но она не успела сделать этого, пришел Варавка, держа себя за бороду, сел на постель, шутливо говоря:
— Зачем же вы деретесь, свирепые испанцы? Но, хотя он говорил шутя, глаза его были грустны, беспокойно мигали, холеная борода измята. Он очень старался развеселить Клима, читал тоненьким голосом стишки:
Мать улыбалась, глядя на него, но и ее глаза были печальны. Наконец, засунув руку под одеяло, Варавка стал щекотать пятки и подошвы Клима, заставил его рассмеяться и тотчас ушел вместе с матерью.
А на другой день вечером они устроили пышный праздник примирения — чай с пирожными, с конфектами, музыкой и танцами. Перед началом торжества они заставили Клима и Бориса поцеловаться, но Борис, целуя, крепко сжал зубы и закрыл глаза, а Клим почувствовал желание укусить его. Потом Климу предложили прочитать стихи Некрасова «Рубка леса», а хорошенькая подруга Лидии Алина Телепнева сама вызвалась читать, отошла к роялю и, восторженно закатив глаза, стала рассказывать вполголоса:
Лукаво улыбаясь, она проговорила следующие стихи еще тише:
Она была миленькая, точно картинка с коробки конфект. Ее круглое личико, осыпанное локонами волос шоколадного цвета, ярко разгорелось, синеватые глаза сияли не по-детски лукаво, и, когда она, кончив читать, изящно сделала реверанс и плавно подошла к столу, — все встретили ее удивленным молчанием, потом Варавка сказал:
— Бесподобно, а? Вера Петровна, — каково? Приподнял ладонью бороду, закрыл ею лицо и, сквозь волосы, добавил:
— Вот как рано начинается женщина, а? Вера Петровна, грозя ему пальцем, зашипела:
— Шш…
И, прошептав ему несколько слов, заставивших Варавку виновато развести руками, она стала спрашивать:
— Где ты выучилась так читать? Девочка, покраснев от гордости, сказала, что в доме ее родителей живет старая актриса и учит ее. Лидия тотчас заявила:
— Пап, я тоже хочу учиться у актрисы. Клим сидел опечаленный, его забыли похвалить за чтение. Алину он считал глупенькой и, несмотря на красоту ее, такой же ненужной, неинтересной, как Варя Сомова.
Все шло очень хорошо. Вера Петровна играла на рояле любимые пьесы Бориса и Лидии — «Музыкальную табакерку» Лядова, «Тройку» Чайковского и еще несколько таких же простеньких и милых вещей, затем к роялю села Таня Куликова и, вдохновенно подпрыгивая на табурете, начала барабанить вальс. Варавка с Верой Петровной танцовали вокруг стола; Клим впервые видел, как легко танцует этот широкий, тяжелый человек, как ловко он заставляет мать кружиться в воздухе, отрывая ее от пола. Все дети дружно и восторженно аплодировали танцорам, а Борис закричал:
— Папа, ты — удивительный!
Клим подметил, что враг его смягчен музыкой, танцами, стихами, он и сам чувствовал, себя необычно легко и растроганно общим настроением нешумной и светлой радости.
— Дети, — кадриль! — скомандовала мать, отирая виски кружевным платком.
Лидия, все еще сердясь на Клима, не глядя на него, послала брата за чем-то наверх, — Клим через минуту пошел за ним, подчиняясь внезапному толчку желания сказать Борису что-то хорошее, дружеское, может быть, извиниться пред ним за свою выходку.
Когда он взбежал до половины лестницы, Борис показался в начале ее, с туфлями в руке; остановясь, он так согнулся, точно хотел прыгнуть на Клима, но затем начал шагать со ступени на ступень медленно, и Клим услышал его всхрапывающий шопот:
— Не смей подходить ко мне, ты!
Клим испугался, увидев наклонившееся и точно падающее на него лицо с обостренными скулами и высунутым вперед, как у собаки, подбородком; схватясь рукою за перила, он тоже медленно стал спускаться вниз, ожидая, что Варавка бросится на него, но Борис прошел мимо, повторив громче, сквозь зубы:
— Не смей.