Татьяна Соломатина
Мой одесский язык
Книжному магазину «Москва» на Тверской
На правах предисловия
В рамках программы «Литературные столицы мира» в книжном магазине «Москва» был запланирован «Урок одесского языка». С викторинами, говорящими писателями и розыгрышем ужина в рыбном ресторане. Рыбный ресторан в Москве – это само по себе да, не правда ли? Как, впрочем, и книга «Мой одесский язык», посвящённая книжному магазину «Москва». Но жизнь вообще насквозь прошита несоответствиями, нелепицами и прочими казусами. Вернее, нам кажется, что жизнь прошита казусами, а на самом деле вся наша жизнь и есть казус. И если я сейчас продолжу в том же духе, то никогда не перейду к следующему абзацу, а значит, не закончу предисловие и не примусь за собственно книгу. И это будет вполне по-одесски. Потому что пресловутый одесский лаконизм:
А, погода! –
А, как вам это нравится? –
А, Бортник! –
…родился из одесского же многословья. Так много всего надо успеть сказать о той же погоде, о том же сплошном непотребстве и о том же нехорошем человеке по фамилии Бортник, что в устной речи волей-неволей приходится быть интонационно-афористичным. Другое дело – бумага. Все те одесситы, что стали известными московскими писателями, были просто-напросто вынуждены ими стать. Их, понимаете ли, никто не слушал! Вы когда-нибудь сидели за накрытым в тени винограда столом где-то под Жеваховой горой? А я – да. Меня никто не слушал. И я стала писателем. Теперь они читают мои книги. Но меня по-прежнему никто не слушает за накрытым в тени винограда столом где-то под Жеваховой горой. Они так шумно мною гордятся, меня хвалят, меня же осуждают (тут же – невзирая на моё присутствие) и вообще – страшно сплетничают, перебивая друг друга, что мне только и остаётся, что писать книги.
– Ну, Танька-то да? –
– Помните, вечно мы ей рот заткнуть не могли! –
– Ой, как мне приятно её видеть сейчас, она стала такая красивая! –
Так что в Одессе кто потактичнее и послабее в застольной риторике – тот и писатель. Кто совсем уж скромен и немногословен, тот в Одессе – известный московский писатель. Поэтому пусть вас не удивляет ни посвящение, ни всё прочее, что делает Одессу и Москву не просто кровными сёстрами, но любящими, нежными, хотя и страшно склочными ближайшими родственницами-подружками.
Да! Так продолжим то, с чего начали. С книжного магазина «Москва» и «Урока одесского языка».
Получив приглашение принять участие в акции, я смутилась. Очень смутилась. Вспомнив «одесскую плеяду», «южнорусскую школу», улицу Пушкинскую в Центре, ахматовскую скамейку на Фонтане, бунинские «Окаянные дни», маяковское почти лирическое «Облако в штанах» (не очень тактично поминать Бунина и Маяковского рядом, ну да их проблемы уже иные) и, в конце концов, Михал Михалыча Жванецкого, покраснела – и все мысли выветрились из головы. Крутилось только ильфо-петровское «Гомер, Мильтон и Паниковский». Я-то там, в «Москве», на «Уроке одесского языка» по какому такому праву? Лишь по факту того, что у меня в паспорте гражданки Российской Федерации в графе «Место рождения» написано «ГОР. ОДЕССА»? Или же потому, что любая моя книга, поступающая в продажу в книжный магазин «Москва», медленно, но уверенно каждый раз оказывается в топ-20, а то и в топ-10 продаж русской прозы, а «Приёмный покой» даже целых четыре часа был книгой месяца, после чего руководство магазина резко сменило политику на правильную и духовную – не зависящую от читательского спроса (одобряю, кстати!)?
Спустя час паники подступила эйфория гордыни. Я почувствовала себя like a pain in the ass (что в переводе с одесского на московский означает – «как вилка в жопе», – то есть очень крутой и сильной). Меня! Живую, никому не известную (до степени живущего Жванецкого) вполне уже известную российскую писательницу, родившуюся в Одессе, пригласил самый независимый книжный магазин Москвы, чтобы я провела не что-нибудь там, не какую-то жалкую презентацию собственной книги, а целый урок одесского языка!
Я собрала с книжных полок Бабеля и Врубеля (который Михаил Александрович и «Демон». Он, между прочим, окончил Ришельевскую классическую гимназию в Одессе, хотя и родился в Омске. Много кто из «одесской плеяды» в Одессе не родился, так что и Врубеля схватила, хотя он и художник-символист), Олешу и Катаева, Ильфа и Петрова, Багрицкого и Паустовского, Ратушинскую и Жаботинского (до кучи – Пушкина, Тэффи и Аверченко), уложила на столе живописную пёструю кладку, сверху придавила тома великих своей скромной «Большой собакой» – и стала гордиться.
Погордившись, я схватилась за перечитывание мэтров и мэтресс с остро отточенным карандашиком, обложилась блокнотами и раскрыла чистый лист Word’а…
Через неделю пухлый «доклад на тему» «Урок одесского языка» был готов. В кабинете моём царил творческий бардак, а в нечёсаной голове носился хитрый маленький лис: «Ты это на полном серьёзе?» То есть – перевожу с одесского, хотя кому это сейчас надо, если всем и так всё понятно: «Ты всё это написала вполне серьёзно? Лавры литературоведов покоя не дают? В филологи метишь? В исследователи? В яростные борцы с «жарой» и «холодом», в апологеты «пекла» и «зусмана»?»
В дурдом не хотелось даже по блату, потому что в армию мне не надо. Мне надо не опозориться в магазине «Москва» с «Уроком одесского языка». Я же понимаю, что не владею микрофоном (пока), как Жванецкий, чтобы да. Я – Соломатина, и потому мне может быть вполне фиаско. И напихают мне слушатели полный рот презрения:
– А, Соломатина! –
Уже так и виделись снисходительные ухмылки профуканных мною потенциальных читателей. А тут ещё в почту сыпались «дельные» советы от маркетинговых и пиар-отделов, мол, прочитайте Власа Дорошевича. Да я Власа Дорошевича читала уже тогда, когда эти маркетологи с пиарщиками комбинации из трёх пальцев (в одесском языке – дуля, в русском – кукиш или фига, хотя где сейчас дуля не дуля?) своим родителям из колыбельки показывали. И уже тогда он был артефактом с бородой по калоши.
Буйну голову повесив, я тщательно измельчила свой «доклад» и спалила его в камине. И пошла грустить на веранду. Спустя час грусти передо мной лежал следующий рукописный текст:
Мой одесский язык.
Это – язык акаций Амбулаторного переулка. Пламя тюльпанов, дух пионов, вечный песок в сандалиях и коленки в зелёнке. Чьи-то дети гуляют в садиках, а я гуляю на пляже. Я не знаю о детях в садиках, мне кажется, что все дети гуляют на пляже. Вы гуляете
Шестнадцатая – не номер, а имя собственное.
В моём море есть рыба-игла, опасная рыба-петух и морской конёк. Потом их нет, сейчас снова есть, но все мои остались в начале семидесятых двадцатого, в море на пляже Шестнадцатой. Я деру миди
На моей Шестнадцатой все друг друга знают. Я принесла домой корнерота в огромном пакете с морской водой и выпустила его в аквариум с маленькими пресноводными рыбками.
Я долго плачу, потому что мне жалко корнерота и рыбок, а Заруцких не жалко, потому что не мой неудачный опыт.
Шестнадцатая, и розовый куст, и виноград «Лидия», невкусный, сопливый, но дед из него делает вино. Огромные десятилитровые бутыли, сверху по пробке обмазанные пластилином. На нём хорошо остаются отпечатки пальцев, если надавить. Я подрастаю, и в моём бездумном акациевом солёном языке появляется акцент цветущих свечек.
Мой одесский язык – это язык каштанов за окнами. Проспект Мира, 34, угол Чкалова. Центр Шестнадцатой Вселенной сменяется центром города.
Налево из подъезда я хожу в сто восемнадцатую «привозную» школу. Из нашего адреса – проспект Мира угол Чкалова – можно сразу выйти на Воровского. У нас тройной проходной двор.
Мой одесский язык – это язык широкого мраморного подоконника, прохладного в самую липкую жару. Ранним утром быстро-быстро по Долгой, но уже не по улице, а просто по долгой улице Чкалова. Карла Маркса, Ленина, Пушкинская, туберкулезная улица Белинского, венерический переулок Веры Инбер, бесконечная лестница – и ты уже на Ланжероне. Тут белые шары, вернее, они – там, а ты купаешься тут, потому что тут в море есть заветный камень. Летним днём о нём знают все. Ранним осенним утром – только ты.
Вверх бесконечнее, чем вниз. Но ты же не будешь ныть, как Эдик? Эдик с бабушкой, а ты один на один с лестницей, извилисто ведущей на бесконечный верх. Низ наступает быстро, верху нет предела, только пот, потому что быстрее и быстрее, остановишься – всё! – будешь ныть в бетонные ступени.
Награда – холодный мраморный подоконник. Мрамор не так равнодушен, как бетон. С ним можно говорить. Кулёк «Театральных», «Тридцатилетняя женщина» Бальзака в синем. Моя русская мама, получившая хорошее образование, воспитанная на правильной русской речи, даже не замечает,
Покорно плетёшься на улицу дышать городской пылью. Твой лучший друг – театральная тумба, обклеенная афишами. Когда-то там обязательно будет твоя фамилия. Та, которая будет твоей.
Но пока у тебя нет той фамилии, что будет на афишах. Зато у тебя есть Твой Крест. Огромный крест в кроссовках, шерстяной юбке, кружевном жабо и с вечной авоськой. В авоське у Твоего Креста творог и ноты. За творогом Твой Крест ходит на Привоз, а ноты Твой Крест носит с собой всегда. Ты живёшь на пути пешего хода Твоего Креста с Привоза к себе домой. Но Твой Крест никогда не идет к
Мой одесский язык – это мерный язык чёрного гробика, поставленного на попа́. Если вам плохо – запустите в тишину метроном. Когда у него кончится завод – кончится ваше плохо. Что начнётся после – ваш крест.
Прямо из подъезда я хожу к подруге. Проспект Мира, 37. Я не должна дружить с этой девочкой. Так говорит моей маме завуч по воспитательной работе моей школы. Ещё завуч по воспитательной работе говорит:
Потом направо из подъезда я хожу в институт. Из нашего адреса – проспект Мира угол Чкалова – можно сразу выйти на Чкалова. У нас тройной проходной двор. Я сажусь на третий трамвай и еду до улицы Академика Павлова. Иногда эту остановку называют Художественным музеем и никогда – медицинским институтом. Главный корпус, анатомка, военная кафедра, кафедра микробиологии.
Штефан Эдгар Эдуардович. Я забыла микробиологию, но в моём языке есть имя, отчество и фамилия этого невысокого, кучерявого, язвительного, вредного, энциклопедически образованного польского еврея.
Мой одесский язык хорош настолько, что позволяет мне свободно общаться в среде носителей. Никогда на одесском Привозе во мне не вычислят москвичку, потому что я не спрошу,
Мой одесский язык хорош тем, что благодаря всем этим пляжам, афишам, крестам, взлётам и падениям, бассейну «Динамо», медицинскому институту имени Николая Пирогова, консерватории имени Неждановой и вечно разрушенной кирхе наискосок от неё, улицам и улочкам, дворикам, переходикам, мальчикам и девочкам, еврейским, украинским и русским, из хороших и плохих семей, здоровым и больным я научилась понимать. И благодаря тому же – редко когда соглашаться с очевидным.
Я прочитала этот текст вслух своим подмосковным котам, и почему-то щёки мои стали мокрыми.
Коты смотрели на меня неодобрительно.
– А идите к чертям собачьим! – сказала я котам, утёршись рукавом. – Всё равно уже времени нет, да и не пристало писателю пользовать неавторский контент. Вот это – моё. Плохое оно или хорошее – но оно моё.
Коты, испугавшись слова «контент», принесли мне жирную полёвку в знак примирения.
На следующий день я стояла на маленьком подиуме в одном из торговых залов «Москвы». Публики было предостаточно. Выступать в торговых залах – это вам не фунт радиостудии «Маяк» и не метр камерного помещения. В торговых залах шумно, фонит, нет ни редактора, ни звукорежиссёра, а только одна оголённая объективность восприятия тебя разношёрстной аудиторией. Не завладел вниманием? Привет, пишите жалобные письма в Лигу Наций.
«А, будь что будет!»
Уже после второго – в одном из торговых залов книжного магазина «Москва» переминалась с ноги на ногу тишина.
«Что-то не так! – носилось по окраинам коры головного мозга, пока я читала. – Наверное, с меня свалились штаны, поэтому они и молчат. Они просто в шоке!»
Тишина переминалась ещё пару секунд после финального «
«Это мне?» – удивилась я. Больше вроде было некому. Я осмелилась осмотреться.
Женщина, стоящая в первом ряду у подиума, плакала.
– Не расстраивайтесь! – я попыталась успокоить её. – Мало ли на свете плохих писателей, так что теперь, из-за каждого рыдать?
– Я не расстраиваюсь! – всхлипнула она. – Я радуюсь! Мы с вами землячки. Я из Николаева. И я очень вами горжусь! – И протянула мне на подпись «Большую собаку».
Я хотела пошутить про Жмеринку или Бердичев, но дама была так искренна… «Из Николаева так из Николаева. Землячки так землячки!» – подумала я, вспомнив, как на Невском проспекте в Доме книги «Зингер» после встречи с читателями у меня взяли автограф:
– Напишите «Мише из Нью-Йорка от землячки». Он тоже одессит – он из Винницы и учился в Одесском медине, потому что из винницкого его выгнали за неуспеваемость, так он перевёлся в Одессу и сейчас, тридцать лет после, очень плакал над второй новеллой этой вашей «Большой собаки». Мы его понимаем, мы сами из Минска.
«Да к чёрту лысому эту врождённо-дефективную черту всех одесситов, перед которой снимают котелки даже великоросские шовинисты, – помнится, мелькнуло у меня, – планета такая маленькая, все одной атмосферой дышим!» И написала винницкому Мише из Нью-Йорка:
Надеюсь, нью-йоркский одессит Миша винницкого урожая понял, что я пожелала ему долгих лет жизни, а сама я текстом автографа долго гордилась как натурально идиотским!
В одном же из торговых залов книжного магазина «Москва» мне тем временем ещё немного похлопали. Затем ещё задавали вопросов (знаю-знаю – «задавали вопросы»). Потом началась автограф-сессия, неожиданно (как для меня, так и для магазина) затянувшаяся. Потому что в «Москве» на Тверской оказалось очень много одесситов российского, украинского и – снова да – американского подданства. И каждый хотел поговорить и об Александровском проспекте, и об улице Ремесленной, и о том, как цветут каштаны на Приморском бульваре, и о крыше морвокзала, и о ресторане «Киев», и… И, поскольку книжный магазин «Москва» всё-таки не стол, накрытый в тени винограда где-то под Жеваховой горой, мы вынуждены были прекратить свои речи, потому что – регламент в спину. Хотя я, как обычно, никого не перебивала. Всё больше отмалчивалась и улыбалась.
Некоторое время спустя мой издатель, просмотрев ролик, вывешенный в Сети сотрудниками книжного магазина, сказал мне:
– Круто! Обалдеть. Ты – талант!