— А где же твои родители?
— Папка в этом… ополчении, а мамка в госпитале.
Ксения Герасимовна чуть помолчала, что-то соображая внутри себя.
— Слезами горю не поможешь, — сказала она решительно. — Пойдём, будешь со мной жить…
Клушинскую школу перевели в колхозное правление. Сюда же переколотили школьную вывеску.
После уроков, когда ребята гуртом выкатились на улицу, Пузан предложил Пеке Фрязину:
— Эй, Жук, давай из новенькой масло жмать!
— Лучше из тебя жмать, жиртрест! — огрызнулась Настя.
Ей бы помолчать — из новеньких всегда масло жмут, и ничего страшного тут нет, но её насмешка обозлила Пузана, а строптивость — Пеку Фрязина. И «жмать» её стали с излишним азартом.
— Да ну вас!.. Дураки!.. Пустите!.. — кричала Настя. — Да ну вас, черти паршивые!.. — В голосе её послышались слёзы.
Но её вопли лишь придали прыти «давильщикам», они разбегались и враз сжимали девочку с боков. Настя захныкала.
И вдруг, вместо податливого Настиного тела, Пузан встретил чьё-то колючее плечо, ушибся о него рёбрами и отлетел в сторону.
— Ты чего?.. — пробормотал он обиженно, но сдачи не дал, ибо отличался миролюбивым нравом и задевал лишь тех, кто был заведомо слабее его.
А с Юркой Гагариным — известно — лучше не связываться. Вот Пека Фрязин попробовал и распластался на земле. Вскочил, сжал кулаки и снова запахал носом в грязь. И главное, Юрка не злится вовсе, губы улыбаются, глаза весёлые, блестящие и… опасные. А крепок он, как кленовый корешок. Нет, лучше с ним не связываться. Да и на кой она сдалась, эта конопатая плакса? И Пузан пошёл себе потихоньку прочь, а за ним, ругаясь и грозясь, ретировался отважный Фрязин.
— Не плачь, — сказал Юра девочке. — Они же в шутку. Настя дёрнула носом раз-другой и успокоилась.
— Какой ты сильный! — сказала она восхищённо. — Здорово дал!
— Да это понарошку, — отмахнулся Юра.
Он глядел на её пёстрое черноглазое лицо, и ему было радостно. Он готов был сразиться за неё не с робким Пузаном и задирой Фрязиным, а хоть со всем воинством гетмана Жолкевского.
— Слушай, — сказал Юра, не зная, чем одарить это дивное существо. — Ты видела жилища богатырей?
— Н-нет, — сказала Настя подозрительно.
— Пошли!..
Юра поделился с Настей всем, что имел: жилищем богатырей, могильными курганами бесстрашных русских воинов, старым ветряком, где до революции водились ведьмы, заброшенным погостом — там по ночам мерцали зелёные огоньки, остовом сгоревшего самолёта, полузатонувшего в болоте. Настя принимала эти дары с вежливой прохладцей. Как выяснилось, её родное Мясоедово тоже не обойдено и памятниками русской славы, и таинственными огоньками, и всевозможной нежитью, вот только сгоревшего самолёта не было. К тому же её томили иные заботы.
— Пирожка бы сейчас! — сказала Настя мечтательно. Они сидели на треснувшем, вросшем в землю жернове, возле бывшего обиталища ведьм.
— Оголодала? — с улыбкой спросил Юра.
Настя замотала головой.
— Я сытая. Пирожка охота… У нас каждый день пироги пекли. С яйцами, грибами, капустой, рисом, с яблоками, вишнями, черникой.
— А ты, видать, балованная! — засмеялся Гагарин.
— Конечно, — с достоинством подтвердила Настя. — Я молёное дитя.
— Как это — молёное?
— Папка с мамкой никак родить не могли. И бабка покойная меня у бога вымолила.
— А разве бог есть? — озадачился Юра.
— Только у старых людей. У молодых его не бывает.
— Жалко! — снова засмеялся Юра. — А то бы мы пирожка намолили!
— Посмейся ещё! — обиделась Настя. — Я с тобой водиться не буду.
— Знаешь, — осенило Юру, — пойдём к нам. Мать вчера тесто ставила. Насчёт пирогов — не знаю, а жамочку или пышку наверняка ухватим.
— Пышки с вареньем — вот вкуснота! — плотоядно зажмурилось «молёное» дитя…
…Но пока настал черёд сладким пышкам, им пришлось отведать кисленького. У Гагариных сидела встревоженная и обозлённая Ксения Герасимовна.
— Явились не запылились! — приветствовала она появление дружной пары. — Я тут с ума схожу, а им горюшка мало. Куда вы запропастились?
— Да никуда, — подёрнул плечом Юра. — Просто гуляли.
— Дышали свежим воздухом, — уточнила Настя.
— Видали! — всплеснула руками Ксения Герасимовна, и седые волосы её взметнулись дыбом от возмущения. — Воздухом они дышали, поганцы!.. — Она повернулась к Анне Тимофеевне, с укоризной поглядывавшей на сына. — Недовольна я вашим парнем, очень недовольна.
— Чего он ещё натворил? — огорчённо спросила Гагарина.
— Ведёт себя кое-как…
В избу вошёл Алексей Иванович и остановился у печи, чтобы не мешать разговору.
— …дерётся, товарищей обижает.
— Сроду никого не обижал, — сумрачно проворчал Юра.
— Вспомни, что было после уроков…
— А зачем они с меня масло жмали? — встрела Настя.
— Не «жмали», а «жали», Жигалина, — по учительской привычке поправила Ксения Герасимовна и слегка покраснела. — Прости, Гагарин, я не знала, что ты заступался… Ладно, пошли домой, Настасья!
На столе появился кипящий самовар.
— Может, чайку попьёте, Ксения Герасимовна? — предложила Гагарина. — С горячими пышечками.
— Спасибо, Анна Тимофеевна. Мне ещё гору тетрадок проверять. Бывайте здоровы.
Учительница увела разочарованную Настю, но Юра успел — уже в сенях — вручить своей подруге кулёчек с тёплыми пышками…
ХОЛМИК ПОСРЕДИ ДЕРЕВНИ
В тот день провожали клушинское ополчение. На небольшой площади перед колхозным правлением состоялся митинг. Председатель колхоза сказал ополченцам напутственное слово:
— От века клушинцы бесстрашно ломали горло врагам России. Не посрамит боевой славы нашей земли клушинское народное ополчение. Ждём вас с победой, товарищи!
Ополченцы хрипло сказали «Ура!», повернулись под команду и двинулись в направлении Гжатска, навстречу неприятелю.
Были они в своей обычной крестьянской одежде, в какой выходили на пахоту или уборочную: в стареньких пиджаках, ватниках, брюках, заправленных в сапоги, кепчонках и фуражках. За плечами каждого висел мешочек — сидор со сменой белья, портянками, полотенцем и мылом. Никакого оружия у них не имелось — ни огнестрельного, ни холодного. Лишь у командира, секретаря партийной организации колхоза, на ремне висела пустая револьверная кобура, заменявшая ему планшет. Может быть, оттого, что у ополченцев был такой гражданский вид, никто не голосил, не плакал. Просто не верилось, что этих пожилых, мирных и безоружных людей ждёт кровопролитное сражение.
Ополчение вышагнуло за деревню, одолев заросший бузиной овраг, когда возле строя возник, будто из воздуха родившись, Алексей Иванович Гагарин.
Анна Тимофеевна, принимавшая участие в проводах ополченцев, увидела мужа, хотела броситься за ним, но вдруг раздумала.
К хромому добровольцу подошёл командир ополчения и что-то сказал ему. Алексей Иванович сделал вид, что не слышит, и продолжал шагать в строю. Командир приблизил ладонь ко рту, бросил какую-то команду, ополченцы прибавили шагу. Гагарин изо всех сил старался не отстать.
Ополчение перевалило через бугор и двинулось чуть не на рысях в ту сторону, где небо обливалось зарницами залпов. Гагарин отстал. Он напрягался во всю мочь, но против рожна не попрёшь — не позволяла калеченая нога держать шаг наравне с остальными. Он оставал всё сильнее и сильнее. Потом остановился, грустно и сердито поглядел вослед уходящим, плюнул и повернул назад.
— Так-то!.. — прошептала Анна Тимофеевна и утёрла взмокшее лицо.
Она видела, что Алексей Иванович пошёл задами деревни, сквозь заросли крапивы, малины и чертополоха к дому, и, щадя его потерпевшее урон самолюбие, сказала крутившемуся поблизости Юрке:
— Давай к тётке Дарье заглянем, она мне дрожжей обещала.
По пути им попался могильный холмик с деревянной оградой и белым, источенным мохом камнем, на котором не разобрать стёршейся надписи. Холмик был усыпан поздними осенними цветами: астрами, георгинами, золотыми шарами.
Анна Тимофеевна сдержала шаг.
— Видал? Хорошо было — вовсе забросили могилку Ивана Семёныча. Пришло лихо — вспомнили, кто тут Советскую власть делал.
— Мамань, его белые убили?
— Мятеж контрики подняли, сразу после Октябрьской революции. Ну, некоторые деревенские коммунисты в подполье ушли, а Сушкин Иван Семёныч отказался. «Я, говорит, ничего плохого не сделал, зачем мне прятаться?» Чистой, детской души был человек. Прискакали сюда конные, взяли Ивана Семёныча прямо в избе, повели на расстрел, да не довели, насмерть прикладами забили.
Постояли, посмотрели на могилу первого клушинского коммуниста мать с сыном и двинулись дальше.
У сына потом было много всякого в жизни, но этот холмик посреди деревни не забывался…
ЮРИНА ВОИНА
— Я не скажу про всех немцев, они всякие бывали, — рассуждала Анна Тимофеевна. — Конечно, нам судить о них трудно. Кабы они у себя дома сидели — один разговор, а то ведь к нам припёрлись, хотя их никто не звал. Поэтому был для нас каждый немец прежде всего оккупант. И нету другого правила в чёрное военное время, кроме одного: «Смерть проклятым оккупантам!» Ну, а по мелочам различия между ними, конечно, имелись, были такие, что тихо себя вели, и мы от них глаз не прятали.
А вот на Альберта лишний раз глянуть боялись, чтобы не заметил он нашу нестерпимую к нему ненависть. Война людей раскрывает и в хорошую, и в дурную сторону. Но Альберту, уверена, война не требовалась, чтобы обнаружить всю его гнусную сущность. Он и в мирном расцвете был жирной, поганой кусачей вошью.
Очень хорошо помню, как Альберт у нас появился. Немцев уже порядком в Клушино наползло, а наш дом чего-то не занимали. Поди, не нравилось, что он с краю стоит. И решила я хлебов напечь, в последний, может, раз. Замесила на ночь тесто, а на рассвете растопила печь, и пошла писать губерния! Спеку калабашку, Зоенька её в бумагу обернёт, а Юрка на терраске под порогом схоронит. Был там у нас тайничок. Только мы управились и печь загасили, прикатывает на «козле» этот Альберт, здоровенный, задастый, румяный, годов тридцати. Сбросил на пол рюкзак, автомат, противогаз, кинул на кровать вшивую шинельку.
«Их бин, — говорит, — фельдфебель Альберт Фозен с Мюнхену. Тут, — говорит, — ганц гут унд никст швейнерей».
Мол, у вас в избе чисто, никакого свинюшника. И он здесь останется. Осчастливит, можно сказать, нас своим присутствием.
Потом втянул воздух и аж задрожал под мундирчиком и сразу все русские слова вспомнил.
«Эй, матка, давай брот, булька, хлиеб!»
«Никст, пан, брот, — отвечаю. — Откуда хлебу-то взяться? Твои камрады подчистую весь брот, всю муку забрали».
Он в свой нос тычет:
«Врать, врать! Рус всегда врать! Хлиеб есть!..»
«Нету, пан!.. Никст!.. Не веришь, сам поищи!»
И начали мы наперегонки хлопать крышками ларей и сусеков: гляди, мол, сам — нет ни крошки.
Но уж слишком он раздразнился. Это понять можно. Немцы и вообще-то поголадывали, а этот такой из себя здоровенный, видать, мучной и жирной пищей вскормленный, ему, конечно, труднее других тело сохранить. Выскочил он наружу и окликнул прыщавого малого в немецких брюках, сапогах и ватнике. Паршивец этот был наш, гжатский, у немцев толмачом работал. Он вошёл, и ему тоже запахло свежим хлебушком.
«Будет вам дурочку строить, — говорит, — вы немца обмануть можете, только не меня. Пекли вы хлеб ночью или вчера вечером».
«Пекли, нешто мы отказываемся? Забрали у нас всё до крошки. Чересчур оголодовала ихняя армия».
Он поглядел сумрачно:
«Помалкивай, целее будешь».
«Спасибо, — отвечаю, — за добрый совет».
Тут Альберт чего-то заорал, слюнями забрызгал и на дверь руками машет.
«Он говорит, чтобы вы катились отсюда к чёртовой матери».
«Куда же мы пойдём из собственного дома?»
Альберту мои слова и переталдычивать не пришлось.
«Цум тейфель!» — орёт. К чёрту, значит. «Ин дрек!» Понятно?.. «Ин бункер! Ин келлер!» Это по-ихнему — в погреб…
Вроде бы уже хорошо объяснил, а всё остановиться не может, орёт и орёт, давясь словами. Пришлось толмачу за дело взяться.