Владимир Крупин • Выбранные места из дневников 70-х годов (окончание) (Наш современник N5 2004)
Владимир КРУПИН
Выбранные места
из дневников 70- х годов
1976 год
6 сентября. Три возврата, даже четыре, если учесть, что рассказы из “Юности” вернули после возврата из “Знамени”. Просьба присылать “более позитивные вещи”.
Возврат из Минкультуры. Пьесу вернули хамски (какая-то Агапова), без письма, продержав перед этим больше полугода. Но самый чувствительный возврат — из “Сибирских огней”. В задержке я же и виноват: “задержка была вызвана неординарностью Вашей повести”. Стыдно, автор, пишите ординарно, и Вам ответят в срок. Рецензия — страничка глупости. Кто-то Баландин. Зарастете вы, ребята, крапивой.
Приезжала г-жа Мета V. Essen. Из Ниихалеби. Она переводила нам в Веро. Началась расплата за финско-шведское гостеприимство — дочь выволакивает свои значки, жена бежит к соседям брать в долг, теща везёт сувенирный русский самовар.
Эта Meta — женщина несчастная. Пока я ловил такси (и ловил изрядное время — это тебе не Хельсинки), они с женой поговорили, и жена еще и всплакнула — Meta откладывает деньги и пойдет в пансионат для престарелых, жизнь ее застрахована, и дети особо не будут переживать, если смерть опередит страховку.
Как изъяснить, как сочесть наш хозяйственный бардак с нашей высокой духовностью? Все ближе мне Достоевский — не прозой — высказываниями о русских. И хотя русскую нацию я могу изучать лучше на матери, жене, себе, дочери, он обобщает.
Было за это время письмо Владимову от меня, даже больше его жене, и то сказать — довела. У нее один писатель — муж. Какой-то Крупин после одной книжки едет в Финляндию, а Жора? Больше всего меня возмутило, что мои слова в ВААПе о Владимове мне же она и выговорила. Это еще раз по морде за подвижничество. Цензура, кстати, Жору подписала.
Последний день лета угробил в издательстве на поиски рукописи Дьякова. Конечно, обалдевая от фетиша точности в Финляндии, хотелось русского разгильдяйства, но уж не так: рабочий день гробится на поиск того, что лежит под задницей директора. Никому ничего не надо. Совершенно мещанский возглас: никому ничего не надо. Спрашивали нас: почему нет забастовок в СССР? Да они круглосуточные. Лишь бы прийти вовремя на работу; а там лузгай семечки, пей чай, играй в шахматы — любое хобби оплачено.
Сейчас я на даче, за столом, можно сказать в саду. Слева лес. На стол падают березовые листья. Состояние пришвинско-аксаковское.
Позавчера приезжал и ночевал, как бы знакомился, сейчас один. Хозяева хорошие, давние знакомые Нади и мои по школе.
Это Фрязино по Северной дороге. Рядом высоковольтная линия, аж трещит — несутся по ней три фазы в миллион киловольт каждая.
Завтра ведь мне тридцать пять — половина жизни. Половина? Тут уж не сказать.
Мое свинство в том, что я ленив. Смирился с мыслью, что все равно все не успеть, что не выразить и т. д. Это свинство. Да и дневник-то как поплавок — мол, хоть что-то. Столько всего есть о чем писать, преступно не писать.
Одно оправдывает — ожидание цензуры. Не стригусь до нее, зарос как не знай кто — волосы на плечах. То-то в Финляндии все за Распутина принимали — дьяк.
Здесь хорошо. Привез крохотную иконку Надежды Карповны. Она всегда говорила, что все мое будет напечатано. Хоть бы! А вначале надо еще написать. Лес шумит, осины к осени шумят спокойнее. Нет часов, и это хорошо.
7 сентября. Ну что, Николаич, с днем рождения! Спасибо, родные мои, мама и папа, что я живу.
С утра ходил к озеру. Через брошенный на зиму лагерь.
Взялся варить праздничный суп, да и провозился до полудня. Но уж зато и суп! Приходите, родные мои, сядьте со мной, поешьте, похвалите мою стряпню.
Наутро сон: ученики, дочь, бумажные деньги, общественные туалеты.
Народ, как отдельный человек — как относишься к нему, то и покажет. Охраняете от меня, не доверяете — буду воровать. Считаете пьяницей — подноси! и т. д. Но не только как отдельный человек. Всем вместе легче быть порядочными.
День удивительный. Солнце вышло, греет. Ветерок налетает, разбросал начатый рассказ и чистые листки по траве. Падают листья. Стол засыпан хвоей сосны. Тихо. Еще ходил по лесу, выдумав причину — найти ореховую палку. Лишь бы причину, лишь бы не работать.
Ручка — подарок Гурли Линден — отказала на слове “Сталин”. Как-то продолжит эта — испытанная в повести, заездившая три рублевых стержня?
Ой, хорошо! Продлись, продлись. Пил чай, гуляя с кружкой, срывал ягоды. По радио Марио Ланца. Много ли надо крещеному человеку?
В печку нарочно поднаметываю осину, понемногу, чай все время горячий, пахнет дымом детства. Лес шумит ласково. На сенокосе мы обедали под большой елью, а недалеко березы и осины. После обеда мама тихонько укладывала меня, и помню сквозь сон этот шум — ель шумит глухо, по-доброму, плещется береза, взлепетывает осина.
Ничего никогда не выразить. Одна надежда, что хоть что-то напомнишь, а остальное довообразят.
Кстати, дневник — та же ореховая палка, лишь бы не работать. Пойду закапывать стержень. Даже о своем захоронении у него не хватало силы записать. Молодец — выложился в прозе. А на слове “Сталин” заел. Мир праху! Не робей, не такие спотыкались. Поддержим огоньком. Сжег. Закапывать не стал — пластмасса. Не сгниет. Да и, может быть, по ветру прах долетит до родной Финляндии.
8 сентября. На ночь до утра читал Пушкина. Давняя мысль: глупость это — считать “Рославлева” и “Арапа П. Великого” неоконченными. Уж Пушкину ли описывать, как Полина все же полюбит Сеникура? Или что Ибрагима полюбят, хотя вернется первый возлюбленный. А всякие варианты: Полина и Сеникур в Москве, хотят убить Наполеона, кто-то ранен, Сеникур схвачен, казнен своими, Полина в толпе и т. д. Или в “Арапе”, что возлюбленный становится разбойником, пойман Ибрагимом, помилован царем, в семье бояр черный внук et cetera?
“Рославлев” — повесть, она закончена, она о духе времени.
“Арап” — роман, тоже дописанный, он о целой эпохе и мне больше говорит, нежели, например, “Медный всадник”, “Полтава” и нежели длинный стилизованный “Петр I” Алексея Толстого. (В нем даже грубоватости неприятны, хотя понимаешь, что в жизни-то тогдашней были.)
Гулял, нашел три гриба.
Мука мученическая вставать ночью. Говорю же себе — не пей чай, не пей вечером, но так заманчиво стоит на горячей плите свежий чай. Ну и допиваюсь — ночью надо выходить. Но уж и красота была сегодня! Не холодно. Вышел, луна голову свернула набок в умилении. Поднял голову, охнул в ужасе — все небо занято несущимися самолетами. Бесшумно, быстро, бортовые огни не мигают. Через две секунды понял, что это ровно и быстро несутся вверху облака и звезды летят разом навстречу. В лесу белые осины, березы прозрачные, восковые.
Снова утром выбрел к вчерашнему кострищу. Листьев в него нападало много, есть обугленные. Видимо, падали, когда тепло стало несильным и уже не отгоняло, а снизу еще пекло.
Ходил в город за продуктами. Люди будто собираются специально, чтоб ссориться. “Все прямо такие начальники, и никто не знает, когда молоко привезут”, “Вас много, я одна”, “Иди на мое место, поработай” и т. д. Продуктов выбор убогий, а сравнить с войной и послевойной? Вал. Дм. о войне. Стахановский паек — суп с хлебом, а простой паек — суп без хлеба. Суп без жиров. Воровали репу, парили. Наказание за опоздание — выстригали жиры из рабочей карточки. И было дружно, и еще шутили. Вал. Дм. красила стабилизаторы к снарядам для “Катюш” и перекрывала конвейер. Сушились в отдельной комнате. Раз утром смотрят — краска на стабилизаторах покоробилась, надо перекрашивать, ждать, когда высохнут. Конвейер полдня стоял. Комиссия так и не выяснила, отчего. Через 30 лет одна женщина созналась Вал. Дм., что это они обрызгали водой с веника стабилизаторы. Эти полдня они спали на полу у конвейера. И — как понять? — ведь вредили в прямом смысле, шли под 58-ю, срывали поставки фронту, но силы отказывали. Потом, конечно, они этот заказ наверстали и переверстали.
Вынесут ли нынешние такое же: голод, холод, такую работу? Вряд ли, говорили мы, уже все больные, сплошь в очках. Значит, уже чего-то не досталось в наследие.
Так вот, в магазинах вроде и нет ничего. Это от сравнения в другую сторону — законное возмущение, что кто-то питается лучше, да и давали и всем питаться получше, а брюхо добра не помнит. Злость от очередей, а уничтожь их, увеличь продавцов — и товары вздорожают.
Проза — рентген. Да и только ли проза? По рукописям легко узнать человека — возраст, характер, философию. Скрывают себя подражатели кому-то. Но за это отмщение — забвение. Уж что есть, то и говори, и найдется место. “Всем надо жить, — говорит моя мама, — и умным, и безумным”.
Рентген, и только ли проза? А письма, дневники? Неприлично лезть в записи, но уж если даже иногда и пишут для публикации. Светлов стал мне противен после записи о себе — он был якобы на передовой, и боец спросил: “Товарищ майор, это вы написали “Гренаду”?” — “Да”. — “И как же это, — изумился боец, — вас пускают сюда, в смысле, под опасность, без охраны?”
Бойцу простительно. Он слышал “Гренаду” (назойливо) по радио, а автору? И почему нигде этого нет у Твардовского? “Гренада” даже в ногах у Теркина не смеет копошиться. Если б ее не внедряли насильно, кто б знал? “Гренадская волость в Испании есть” — что это за местечковость? “По небу тихо сползла погодя на бархат заката слезинка дождя” — это для безжопых курсисток. A совершенно еврейско-одесский оборот: “Прощайте, родные, прощайте, семья”?
И не тратил бы столько бумаги, но слушаю радио и вижу, как одно вбивают, другое и не звучит. А помнится!
Комары не кусаются — осень. Сидят, хоть руками их бери, не улетают. Ну ладно, пойду сяду чистить. Это каторга — пишешь рассказ и уже к половине понимаешь, что он хуже замысла, ладно, дотягиваешь. Дотянул — дерьмо. И всё по-новой. Да на машинку. А там всё проявится. Да снова.
Лазил в чужой сад есть малину. Пять дней смотрел, как она осыпается, не выдержал, залез. Чувствовал себя Мишкой Квакиным. Вот ведь не соберусь, а видно, зря, написать о настоящих тимуровцах. Эти, гайдаровские, — дачники. Всей их работы — натаскать воды, поймать козу, проехать на мотоцикле. Бабка польет гряды и пойдет продавать редиску.
Воровство Мишки Квакина — социальный протест. Где живет Квакин? На даче? Он будто бы ниоткуда. Он из бедных. И сейчас-то много ли дач, а тогда? Мышление Гайдара обеспечено дачей и благоустроенностью.
Мы в деревне не называли себя тимуровцами, а сколько мы — мальчишки и девчонки — убавляли горя. Слово “дача”-то мы и не знали! Кусок у матери утащишь и нищему отдашь. А козла ловили Танюшке, она брала по три руб. (30 коп.) за ночь с козы. Хозяйки старались утаить козла Танюшки в своем хлеву, а мы не давали утаить.
Коза называлась сталинской коровой, так как на настоящих коров был большой налог — 150 литров, а если жирность занизят, будешь и 220 носить.
И вторая ручка кончилась. Не даются что-то воспоминания, не любят ворошить прошлое, а далеко ли? Сталин, конечно, сложная фигура, но к моей родине был повернут только плохим.
Иду по тексту. Противно. Надо начинать новое. Нечего, нечего сидеть в увертюрах. Хороши хорошие увертюры, говорят женщины, но что они без финала? Прилетел дятел. У него на столбе мастерская, закрепляет шишку и долбит. Потом летит на сосну, отрывает новую, приносит. А старую выбрасывает. Грудью прижмет новую, как человек бы поступил. Это уже Пришвин описал, еще бы добавил, что дятлы умирают от сотрясения мозга. Пришвин, кстати, да даже и не кстати, а очень жаль, что мало известен как писатель-реалист, как философ, все только будто бы сидел на пеньке, а читатель на другом.
Культура в том, что надо знать, что необходимо сейчас обществу. Например восстановить полноту образа.
Ходил перед темнотой за грибами. Нашел гриб на той стороне трассы, рядом с забором. Тамошние дачники были поражены. Они ходят на другую сторону, то есть на эту. Вульгарно, конечно, переносить грибной закон на литературу, но подходит: ищем, где подальше, а сидим на том самом.
Итак, умер Мао. На 83-м году. Послано соболезнование. “Лишь бы не было войны!” Новый правитель (кто? гадать глупо: всегда возникает фигура, угодная всем группировкам и всегда впоследствии давящая всех) обычно делает жест для народа, должен угадать, что лучше сделать, чтоб войти в доверие. Пока идет дворцовая борьба за власть, ожидание чего-то от правительства проявится. Народ воспитан воинственно, но погибать никому неохота, религии инков нет нигде сейчас. Тогда что? Накормить всех — не накормишь. Что? Правило сваливать все невзгоды на ушедшего правителя в отношении Мао не может сработать сразу, если им воспользоваться быстро, оно сработает тут же против нового правителя. Но это ведь желтые. Мы не понимаем их мышления. Не гадать.
Выходил на улицу: ясное-ясное небо, и уже за яблонями луна. Опять хлещу чай, опять вставать. А если терпеть? У Наполеона, говорят, на военном совете офицеры падали от разрыва мочевого пузыря. Кто больше: Наполеон или Мао? Вопрос не так наивен, как кажется.
13 сентября. Понедельник. Приехал продолжать здесь жить. Не смог сразу сесть — ходил по лесу, пусто (о грибах), листва сыплется сильнее.
А в Москве два дня, три ночи. Удивительнее всего то, что и там работал. Слава Спасителю наших душ. Он жалеет иногда, инерция тех дней продлилась, и я сделал страниц 6—7 на машинке — “Мысли по поводу”. Название может быть пижонистое, но назвать “Кто свободен?” тоже не мог, не обрекать же заранее на непечатное.
Много телефонных разговоров. Еле отмотался от поездки в издательство. Чистые листы Владимова, сверка Кучмиды, запуск Дьякова. Я — образец бесплатного ударника коммунистического труда, с февраля не работаю, а езжу в “Современник” чаще штатных сотрудников.
Приехал сюда к обеду. Катя стояла у окна, Надя ушла на уроки.
Городские новости обычно против человека: как оставлять дочь одну — там изнасиловали, там убили, там еще страшней, поймали и сделали насильную вытяжку спинного мозга.
В школе, в субботу, провел два урока, говорил о Финляндии. Ребята рады мне, я им. Надя — учитель, муштрует их правильно, и я — учитель, но только спросить не могу, надеюсь на совесть.
Были, в субботу же, на дне рождения. У хозяев дачи, собирались учителя, директора школ и их насмешливые мужья. Сидели мало, спешили домой, Катя оставалась одна, а приходил мастер из телеателье. Посмотрел “Кабачок “Тринадцать стульев” — юмор ублюдочный, уровень критики не выше критики копеечных автоматов газировки. Уже и кордебалет, правда, пока еще “одетый”.
Утром в воскресенье ходил к Николо-Угрешскому монастырю. Загажен по-советски, там внутри ЭНИМС (Экспериментальный НИИ металлорежущих станков). Крепостные, черной стали, ворота. Внутри волкодавы. Хотел обойти кругом, где ни совался — хрен-то! Оранжереи, комбинат ДСП (древесно- стружечных или волокнистых) плит, ворота, заборы.
Леса вокруг купола колокольни, но видно уж, что и эти леса обветшали.
А ведь место для России великое. Дмитрий Донской вел войско, и день был пасмурный, всем было не по себе — презднаменование, и вдруг, перед вечером (был первый привал от Москвы), выглянуло солнце. “Новость сия угреша сердце мое”, — сказал Дмитрий Донской. Вот и Угрешский, а Никола самый русский святой. Аввакум сидел 17 недель в монастыре. “Повезли нас ночью на Угрешу к Николе в монастырь... Везли не дорогою в монастырь, болотами да грязью, чтоб люди не сведали. Держали меня у Николы в студеной палатке семнадцать недель... И царь приходил...”.
А в Николо-Перервинском монастыре сидели, дожидались приема чужеземные послы, потом шли зигзагами к коломенскому перевозу. Тут после 6 июля 1918 г. были эсеры.
Сейчас такой ужас, что не только деньги нужны реставраторам, но и мужество, некрещеные тут ничего не сделают.
Был и у Сережи в пивной. Очередь, эта змея подколодная нашей системы, была воскресной. Сережа сразу подошел здороваться, сразу сказал: “Не обещаю”. Так и “отбарабанил” всю очередь.
Все-таки грустно, и почему-то чуть-чуть болит голова. Но лечь уснуть в такую ликующую осень? Воистину страшны мысли о смерти в такие дни.
Предчувствие, хоть и нагадала мне цыганка 85 лет, не оставляет, надо успеть что-то, хоть что-то, сказать. А через силу нельзя, будет плохо: все не в нашей воле.
Ветер, и листья как ливень. Прямо шлепаются на дневник, на книги, на стол.
Иногда ощущение, что важна каждая секунда, и как прекрасно и долго они длятся, но все вместе они мелькнут — и нет.
Вечер. Тепло в кухне. И точно сбылось, как вчера мечтал — тишина, музыка, горячий чай на дымящей печке, читаю Аввакума, днем при солнце читал Пушкина, и сетка солнечной тени щекотала страницу.
Сегодня негусто. Может быть, вечером? Если рассказ не идет из головы, а уж написан, значит, не кончен. Кончен тогда, когда понимаешь, что это плохо, но уж наплевать, отвязалось.
В новом рассказе, маленькой повести, следует уяснить... что? Сам не понимаю. Много болтаю, надо писать, ленюсь. “Душа обязана трудиться”. Немного жестковато к душе отнесся мой земляк (чем горжусь) Заболоцкий. Жаль, он почти нигде не выставлял землячества, зря. И эти его ненужно опубликованные письма к Циолковскому. Но стихи удивительные.
Нет, видно, повалюсь спать.
Нет, не повалился. Быть по сему!
Думаю здесь о всех родных мне душах, ведь я счастливый человек: у меня живы отец и мать, хорошая жена, умница дочь, хоть их мало, но удивительные люди ценят меня, ведь это огромно.
Ночь. Повезло — Мирей Матье. Никогда не объяснить, что есть женский голос. Раз ночью я ехал в автобусе, сзади говорили двое. Парень засыпал, был недоволен, а она говорила. Голос был удивительный, и не попытаюсь описывать, испорчу. Выходя я оглянулся — зря: она была некрасива, но знаю, можно влюбиться и разлюбить за один голос. Душа меняет голос.
У Нади моей удивительный голос, который никто, кроме меня, не слышал, грудной, сердечный, ласковый.
Ну-с, как говорит мой новый герой, шахматы расставлены. И лег бы, но писалось. Жуткая сцена (но не жутко пока сделана) прихода мертвого тракториста, запахавшего кладбище. Каково ее писать: один, рядом лес, ночь, луны нет и т. д. Но не ложусь еще и по простой причине — впился высоко в ногу клещ. Болело. Думал, муравей укусил, гляжу — клещ. Стал тянуть, оторвалось. Еще, не идет. Разыскал плоскогубцы, ими. Еще оторвалось. Болит. Остаток виден, но не цепляется. Ах лес ты, мой лес. Что же ты? Я не забыл мамино правило говорить, входя с опушки: “Клещ, клещ, я иду в лес, ты на елку лезь”, но сейчас-то, осенью-то?
Ноль часов 34 минуты. Играет инструментальный ансамбль “Балалайка”. Балалайки там нет и в помине. “Расскажи, об чем тоскует саксофон?”
20/IХ. Приехал брат Михаил. День нерабочий, но надо и отпустить повода повести, то ли понесет куда, то ли попасется.