Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Журнал Наш Современник №4 (2004) - Журнал Наш Современник на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мысли были: бросить все, сменить профессию. Ну и т. д. Бред, усталость. Сон вчера: делание бумаги, сон сегодня: стихи мои в каком-то журнале с предисловием Проханова. Стихов — страница, предисловие — лист.

Денег в мусоре нет, но бумажного мусора о деньгах (счета, записки, слова “рубли”) бесчисленно.

 

8/XII. Толстой был меньше загружен — находил время для дневника ежедневно. Юмор грустный. Толстовской житейской обеспеченности завидовал Достоевский. Страдать за людей хорошо, если те же люди дают возможность (страдая) по 12 раз переписывать роман. А если ты сам относишься к таким людям? Бог с ним. Не берется в руки дневник, не надо, значит усталость или нечего записать — издательские дрязги письменно вспоминать не хочется. Это не литература. Думал вчера перед сном, что литература — выключение из реального. То есть реальное, которое кажется нереальным, но бывшее.

Мысль в связи с поездкой в Шахматово. Три дня прошло, а как будто и не было поездки. Но она была. А обыденное, начавшееся вслед за ней, как продолжение предыдущего обыденного, приглушило ее. Интересна же она, а не обыденное.

Но и обыденное может показаться необычным, если вогнать в абзац день, в страницу месяц, но зато страница о годе, а абзац о минуте.

Еще думал: никому, кроме меня, не нужно то, что я хочу рассказать, пока не напишу. Литература — это не отдать забвению исключительное. Рассказал Наде о козе в автобусе, не поверила. Или поверила, но забыла. А я, рассказав о козе, о козе же не записал. И могла бы коза в автобусе пропасть для вечности.

Вчера Тендряков. При всем его максимализме, нетерпимости человек он хороший. Умница. Лицо неписательское (то есть в понимании писательской внешности XIX века, начала ХХ-го), у него до сих пор спрашивают пропуск в ЦДЛ.

“Ваша задача по отношению к начинающим, — говорил он, — топить котят, пока они слепые”. Умница. Сказал жене. Она: “И тебя топить?” Третьего дня Владимов. Дал ему все-таки чуть-чуть. Чего я боюсь? Пусть прочтет отринутую трижды, но хвалимую “Чужую мишень”, повесть в монологах. Это не бухтины Белова, однако и задача другая — женский взгляд на жизнь. Но тоска: к “Большой руде” задираю голову — шапка слетает, так славно, без лишней запятой сделана.

Однако вот просит почитать. Ему, конечно, интересно — вдруг надо утопить, пока не прозрел. Но пропасть между ним и собой я вижу. Может быть, моя “Ямщицкая повесть” — подготовка к прыжку через нее. А все предыдущее — разминка на месте.

 

14/XII. Ну, что мое заветное число? Все нормально. 16 лет назад встречал каждое 14-е число, торопил время и доторопил его до того, что торопить больше некуда.

Время — самая непостижимая из всех категорий. Оно необратимо, оно дорога, клубок, наматывающий и дикарей, и Калиту и имеющий всё будущее в себе.

Пара снов для разгона.

Страшненький кошмарик: видел, как напротив сидящая женщина, красивая, но уже стесняющаяся морщин, достает из-под стола авоську, в ней ее муж. Он маленький, но в костюме и не лилипут. Он увеличился, поел и опять в авоську. Авоську повесили на гвоздик. “Чему-то удивишься”, — сказала бабушка. Второй сон: убит крупный деятель. Он купался, кинули из-за бугра (не в него, случайно отбросили) кость. Убийцы пойманы, расписываются на этой кости, обгрызенной лопатке. Автографы для следствия. Причины не было.

 

Полдня 12-го с Прохановым в Царицыне. Усталость. Он нуждается в единомышленниках, смысл жизни в красивом ее конце (“Спикировать в смерть”). Ну и так далее. Показалось вдруг, что и Проханов в тупике. Он от ума, другие от выписанности.

Главное грустное: больше болтовни, чем дела. Но грусть после проб: еще одна судьба, мысль — надо ли это, и так ясно, где + где — где черное, где белое, куда плыть и прочее. Повышать культуру? Это не дело литературы. Или побочное.

Комплекс искусства! Грезятся общества соратников, красивых и заботливых. Хрен ли думать о конце, если только начало. От называния вечных, пугающих проблем не станешь ни вечным, ни даже пугалом. Страшный суд свершается у любого в жизни, у мыслящих — по нескольку раз. Никто в момент аварии не думает о виновных, наказывают их не попавшие в аварию.

Предупредить, предостеречь никого ни от чего нельзя, все предопределено. Стыд, мучение, что ничего нельзя сделать, — есть действие. Но страдание, переживания, сомнения — дело личное, взывать к сопереживанию, состраданию других — нечестно, нехорошо.

Подумал вдруг, что чувствую не нервами, а кровью.

 

О вчерашнем пленуме в ЦДЛ писать скучно. Убежал оттуда после доклада, чувствуя великую тоску. Как ничтожны, элементарны, вульгарны оценки, как хвалится не литература, а бытописание. Одно хорошо в докладе: писатели поддерживают собой поэтический свод эпохи, да еще то, что многие охраняют пустое место да еще и ждут смены.

Сегодня не пойду ни за что. Да и холодно. Карелин убежал вчера со мной, в “Жигулях” читал мне свои рассказы. Он — мистик, горожанин. Фантазия хороша. Комплексы неполноценности те же, что и у меня. Правда, я постарше, мне-то стыдно.

 

Хорошо Леонов: писатели (XIX-го — нач. ХХ-го вв.) работали на выдер­жанном веками дереве. Сейчас сырье: не наша вина.

Значит, думаю, писать крупнее: если и ссохнется, если и поведет, то прочесть все равно будет можно. Правда, в эти дни все-таки было одно хорошее, хотя немного грустное.

Я пришел за женой в школу под вечер, по коридору ходила плачущая худенькая девочка из 1-го “б”. Она искала портфель. “С обеда ищет”, — спорили о ней. И все: уборщицы, родители, учителя знали, что она ищет портфель. 4 часа крохотный человек с огромным горем в душе ходил по пустой школе около взрослых. И я стал искать этот портфель и нашел! Это было хорошо. Все остальное — пустое. Болтовня о всеобщем счастье, когда рядом несчастные.

 

Вспоминаю рассказ, как в Кирове с моста на лед упал ребенок и отец бросился за ним. Оба погибли. Отец сделал единственно правильное — разве он смог бы жить после смерти ребенка?

 

Дети бесхитростны. Вернее, хитры, но и хитрость их чиста. Тянет к детям. Мне хорошо с дочкой, хочется еще ребенка? Неужели обреченность взрослости не во влиянии на жизнь и не в сохранении (продлении) чистоты, а в выживании, самоутверждении, которое есть эгоизм, притяжение мира и себя?

“Темно и вяло” пишу. Разве дело мое писать вообще? Что мое дело, кроме первого — счастья ближних?

Доказать примером (образом) нужность или ненужность чего-то? Но любое надстроечное определяется экономикой, неподвластной никому, кроме всех.

Угадать, в чем нерв эпохи? Но я чувствую кровью, во-первых; во-вторых, мог бы родиться раньше, когда и слова-то “нерв” не было или позже, когда его не будет.

 

15/XII. Вчера перед сном Катя: “Ты почему не стал писателем? Писал бы сказки, как хорошо”. — “Это трудно, Катюша”. — “Ты бы учился, читал много-много сказок”. — “Я постараюсь, Катя. А ты веришь, что я буду писателем?” — “Верю”.

Почему-то очень важно, чтоб дочка верила. Купили телевизор в кредит. Надя смотрела, мы с Катей лежали. Теплые, милые руки дочки. Было уже поздно (для Кати). Катя говорит мне шепотом: “Папа, давай так тихо говорить, как лежат волосы”.

Вот это “так тихо, как лежат волосы” удивительно. Когда-то она (Катя) говорила: “Я тебя, папа, люблю сильнее ветра”. Откуда?

Из наших глубин эта восточная, древнеславянская поэзия?

Ночью обыкновенный муторный сон: петля из проволоки, нависающая над толпой, и этой петлей выдергиваются люди.

Бабушка (ей под 80) видела сон: из холодильника выползли (вышли) две змеи: серая и черная. Бабушка костылем (?!) изрубила их на куски, стала сметать веником на совок. Куски расползались. Легко ли? А бабушка нормальная, при всех человеческих признаках здравого мышления.

Вечер. Ощущение “как будто что потеряно, как будто что ищу”, хотя вроде все идет, как шло. Не пишу, ежедень на службе. Получил сегодня сигнал “Большой руды”, моей первой серьезной редакторской книжки. Проспекты, буклеты не в счет.

Был после обеда у Валерки на заводе. Сижу просто у верстака, гляжу. Баночница одна (у нее волдырь на правой руке от катальника и гладилки) 1,5 часа на дорогу в один конец тратит. Так привязалась к заводу, к стеклу. Стеклодув один 32 года дует, последний год перед пенсией. “Ему выгонять надо заработок, да уж плох, много не сделает”.

Верстак — это помост перед печью.

 

Какая-то усталость, ничтожные мысли. Диас Валеев унес мои пьесы, не принятые в Казани, в Ермоловский. Уже и “дай-то Бог” не пишу.

Сплю помногу, но плохо. Плохие сны.

Может, еще и оттого, что в “Молодой гвардии” отринули повесть в монологах.

 

21/XII. Некуда деться, негде работать.

 

23/XII. А все-таки вчера поработал! Сидел в школе, в отдельном классе. Пока не шла повесть, листал хрестоматию для V класса. “Кавказский пленник”. Неужели никто не заметил, что у отца Дины “черные светлые” глаза? И у Дины тоже “черные светлые, как у отца, глаза”. Что это? Формальные поиски? Что вообще глаза у Толстого? Анна чувствует, как в темноте блестят у нее глаза, здесь же “мокрая смородина” Катюши.

Так вот, повесть немного пошла. Сюжет убыстряется к концу по напряжению. В середине много разговоров. К концу и говорить некогда. Пошло приготовление убийств. Узнавания героя до самого конца. Осталось немного, но как давно, еще в августе, оставалось немного!

Есть какие-то закономерности в тяге к столу, идущие не извне (как желание сесть писать), а изнутри, после внутренней работы.

 

Дневник дисциплинирует мышление. Мышление в форме записи. Иногда кажется, что уже что-то записано, поглядишь в дневник — нет. Удивишься даже: кажется, что точно записывал, а нет. Это оттого, что думал, как бы записывая. Например, о Блинове и Ситникове. Ситников (кировский писатель) приехал, у него зарезали рукопись, а ведь в 56-м году я смотрел на него из зала, как на Нечто. Рукопись его слаба. Какой-то стыд я испытал, почему? Я ведь все тот же, не моя вина, что я стал судить того, на кого равнялся.

О Блинове. Он (наш главный) написал хорошую (сравнительно с его прежними) повесть. О деревне. И что за судьба! Далеко за пятьдесят, происхождение сельское, писал всю жизнь о заводах, сталеварах и проч. Задумал роман, снова о деревне. Дай-то Бог ему удачи. Не поздно ли взялся за то, что дорого? Брался за то, что нужно, почетно, но быстро проходило по результатам. Нужность всегда временна.

Так вот, о них, земляках своих, я думал, как бы записывая, и думал больше, чем записал, но больше и не надо. Не то, что они не стоят того, нет, мысль исчерпана, хотя и конспективна.

Величина мысли не в величине названного предмета, в самой мысли. Предмет — доказательство, подкрепление может быть любым.

 

Что же все-таки выходит у меня за повесть? Не понимаю. Жестковата? Плохо или хорошо? Много говорят? Интересно или нет? И так далее. Не сужу, не могу судить ни плюсы, ни минусы. Рассказ виднее, легче отодвинуться. Тут, в повести, всё внутри, в героях.

Каково же будет, когда сяду за poман? Бумажный роман? Собрать в груду достигнутое миром, поглядеть спокойно, без злости, поднявшись над языками; увидеть единость и разность. Пока смутно.

 

26/ХII. Иногда ничтожной кажется своя способность писать. Читатель из меня хороший — трясет всего, когда сажусь читать хорошее, а писака неважный. Читать быстрее, писать медленнее.

 

Думал и понял, что конъюнктура страшна не количеством произведений среднего уровня на заданную тему, страшна тем, что обезличивает идею. Заданность всегда почти бывает на нужные, часто святые темы. А тем, кому все равно, о чем писать, лишь бы сказать миру о своем существовании, идея безразлична. Всегда находится (имеется) набор средств для выражения мысли. Набор этот профессионально верен, но бездушен. Идея, казалось бы, доказана двумя третями образов, а на деле опошлена.

 

Второе. Национальный вопрос. Складывается нация, советская. Это хорошо, как братство людей. Но взять XIX век. У Достоевского в “дневнике” в деле Джунковских боль за будущую Россию, призыв к русским отцам, тут же, в XIX веке, “злая пуля осетина”, тут же “бежали робкие грузины”, тут же “грузинские старухи — это ведьмы”, чеченцы, татары и прочее. Все это без единой мысли унизить любую называемую нацию. Даже “жид Янкель” в “Тарасе Бульбе” не оскорбляет слуха. Почему? В основе — Россия, сила, мудрость русской нации.

А сейчас, когда без России уже не мыслится судьба земного шара, когда Россия столько в себя приняла и столько отдала, невозможно сказать в полный голос “о национальной гордости великороссов”.

Не национализм! Я — русский. И чем дальше, тем больше русский. И я советский, тоже чем дальше, тем больше. Но слияние наций не есть женитьба татарина на узбечке — а в подъеме на высшую ступень, где лучшее — от всех, без худшего. И тогда я буду безразличен к нации своей, когда мудрость и сила ее распространится на всех и возьмет лучшее от других.

 

27/XII. Сны некрасивые, пошлые, утро снежное, приятная полутень, много медленного крупного снега. Теплый снег. С утра с дочкой в больнице. День пропал. Бог с ним. Посчитал, что все же (все же!) страничка в день выходит (в среднем). Вчера четыре странички. Вышел вдруг какой-то мальчишка. На ночь глядя пошел копать червей. Вот и возьми его за грош! — как говорит мама. И не выбросишь, и убивать жалко. Убивают, я понял, от бессилия. Понимаю неотвратимость смерти у Шекспира (там судьба, рок, мистика), у Шолохова (правда жизни), у Достоевского (безысходность), у Лермонтова (возмездие) — не понимаю у многих.

Убийство, даже внезапное, не подготовленное, действует. Это слабость. Натурализм — беспомощность. Натурализм — безжалостность, равнодушие. Все может быть в литературе: символы, мистика, цыпочки романтизма, фантазерство, но не натурализм.

Вчера в полусне правил строку из рассказа “Две доли”. Думал, забуду. Нет, помню. Но ни одного экземпляра, чтоб внести правку.

Всё в людях. “Рукописи должны работать”, — говорю я друзьям и сам наконец-то себя послушался. Сидя на них задницей, ничего не высидишь — не яйца. Пусть гуляют, пусть ходят в гости, производят впечатления. А какое, хозяева скажут. Да ведь соврут, да и вовсе не хозяева.

Конечный итог — точка. Публикация — следствие. Конец следствия — приговор читателей. Приговоров множество. Хуже, когда не судят. Все это я записал с тоски.

Писательство — дело королей духа. Голых королей. Одежда — форма любая, мысль, содержание обнажено (даже подтекст), и вот, что есть в тебе, то и будет.

Хочется разнагишаться пореже и впечатлительней. Боятся нечего, поздно.

Второе: у Пришвина деление — пишут те, кто не находит счастья в семье, сохранившие в себе младенца мудрецы. Я по этой градации не писатель и не мудрец. Младенец есть во мне, но и счастье в семье нахожу. Кстати, сейчас осталось 4 эпизода в повести, с 11 октября писал. “Повесть домучиваю, осталось 3—4 эпизода”. Вот оно как — загадывать. Думаешь, думаешь, а выйдет по-своему. Люди в повести ожили и не дали скомкать себя. И все равно, это не значит, что садись и пиши. Должно быть ясно, кто куда, кто что. И с этой ясностью можно сесть за стол. Напишется другое, но близкое.

Милая моя Вятская земля, с Новым годом тебя. Опять ты меня обскакала, на час раньше встретишь Новый год. Пусть хлеб растет на твоих полях и лес — на полянах.

Спасибо тебе за рождение, за уверенность в себе. Дай мне силы только на одно — написать: до чего же хороша ты, до чего же хороши люди твои. С Новым годом, мои папа и мама, жена и дочка, с Новым годом, все хорошие люди. Все будет хорошо. Все будет хорошо. Это я знаю точно.

 

1972 год

 

2/I. За работу, товарищи! Работать пока не выходит. Чуть не весь день — Валерка. Я, как духовник, выслушиваю, утешаю. Утешаю не словами, а тем, что слушаю, сочувствую.

Новогодний сон. Библиотека. Давняя юношеская влюбленность. Вверх тяжело, вниз со скоростью 100 —150 км/ч на доске. Вчера жене 25 лет. Ей кажется, что это много.

Иногда вдруг до слез, до дрожи в спине тронет событие, мысль, а пройдет минута или месяц, думаешь о том, что поразило, и думаешь спокойно, даже холодно.

Я уже никогда не напишу о цирке. Картонные мечи, клюквенный сок. Смотришь за грань реального. Смех, не понимающий смерти. Клоун убит, его тащат за ноги. Браво! Фокус удался. Бис! Его тащат, мертвого, за ноги — как смешно! Номер кончен, глаза вверх, под купол, на подошвы тапочек канатоходцев. Клоун мертв. На поклоны выходит другой — та же маска. Браво! Ведь его тащили за ноги как бы мертвого. И кровь — это клюквенный сок. (“Смотри, малыш, дядя клоун живой, он кланяется”.)

Снимают грим ватой в вазелине, много грязной ваты. В белилах и красном в бутафорском ведре.

 

10/I. Постоянное ощущение своей малости. Упорно думаю, что я глупее других. Тому есть доказательство. Гляжу на себя со стороны — жалкое зрелище: волосы редеют, двух зубов нет, брюки, пиджак немодные, ветхие. 30 лет дураку и ничего не сделал. Эх! да и только.

Эти дни дважды садился за повесть. Ничего, кроме повести. Устал от нее. Значит, пора ставить точку над “i”.

Был эти дни на “Андрее Рублеве”. Третьего дня на прогоне “А зори здесь тихие...” То и другое, конечно, смотреть стоило.

Но так как передумал сам с собою подробно, записывать не хочется.

 

Опять вечно над Россией пожары, вечно камень перед тремя дорогами, и все тра­гические, вечно: что любит добрый молодец сильнее отца-матери, молодой жены?

— Родину.

Вечные вороны над полями.

 



Поделиться книгой:

На главную
Назад