Мне приятно даже мух гудение
Муха — это тоже самолет.
Всю пройду дороженьку до Устюга
Через город Тотьму и леса,
Топ да топ от кустика до кустика —
Неплохая в жизни полоса!
Матросы похлопали, а я подумал: да, это настоящая поэзия. Тут и мне захотелось что-то прочитать. Но в те годы я увлекался В. Хлебниковым, а также английскими и американскими поэтами-битниками, изредка появляющимися на страницах журнала “Иностранная литература”. Мои авангардные опусы матросы, разумеется, не поняли, а тот парень подошел ко мне и запросто представился — Коля Рубцов. Мы смылись от пьяных команд ко мне в кубрик, где он сказал: “Знаешь, а ты поэт, только городской чересчур”. И мы стали читать друг другу стихи. А тем временем наши команды досоревновались и тут же, на палубе, уснули вповалку. А мы все читаем и читаем. “Знаешь, Коля, запиши мой питерский адрес. Когда будешь, то заходи без церемоний”. На столе стояла чуть начатая бутылка спирта. А ночь, до удивления теплая для этих мест, да еще и полная луна располагали к откровенной беседе. Коля поведал: “Остался сиротой, детдомовский я. Потом школа, какие-то техникумы, которые так и не окончил. Служил на Северном флоте. Люблю русскую старину: церкви, кладбища, деревеньки, природу вот эту северную. А все остальное ты уже слышал в стихах. И команда наша подобралась из таких же бедолаг. Всех время покалечилo, вот и тянутся к слову моему, потому как я вpoде бы выражаю их мысли заветные, запрятанные в суровые наши будни. Работаем вместе, пьем вместе. Все мы, понимаешь, незаконнорожденные дети коммунизма:
Стукнул по карману — не звенит,
Стукнул по другому — не слыхать.
В коммунизм, в таинственный зенит,
Полетели мысли отдыхать.
Второй раз я встретился с Колей Рубцовым на пристани у городка Тотьма, что на реке Сухоне. На этот раз мы с Колей сбежали на танцульку в местный клуб речников. В перерыве массовик-затейник предложил молодежи показать свои таланты. Вышел парень и сыграл на гармошке, девчушка одна что-то спела, потом еще один парень поиграл на балалайке. Я говорю Коле: почитай им свои стихи. Рубцов прочитал, да и говорит: мой друг тоже поэт, попросим и его почитать. После перерыва снова начались танцы, а мы глядим, две симпатичные девицы так и вертятся возле нас. Познакомились. После танцев пошли на берег и до утра читали стихи. Девицы только охали и ахали. Было видно, что Колины стихи им нравятся больше моих. Это и понятно, ведь в моих стихах все рычало и скрежетало, да и к тому же хлестало джазовыми ритмами. Рубцовские стихи, тихие и задушевные, брали за душу. Расстались мы с ними утром. И когда шли на пристань к своим суденышкам, повстречали мужичка полупьяного, который шел, покачиваясь, и пел сиплым голосом:
А я иду, иду, иду.
Собаки лают на беду,
Да!
Собаки лают, будто знают,
Что я пьяненький иду,
Да!..
Коля восторженно воскликнул:
— Мишка, вот она, Русь! Запомни ее всю, без остатка. Ты вот джазовыми ритмами увлекаешься, звукоряд у тебя богатый, но это, мне кажется, для прикрытия души твоей легко ранимой. Вот увидишь, спадет когда-нибудь эта шелуха, и станешь писать чисто по-русски... — И вдруг запел частушку местную:
Здесь лесов-то тьма,
А в лесах — Тотьма...
Осенью того же года с первым ледком, который матросы прозвали — салом, мы возвратились в Питер. На Петровском острове, что на Петроградской стороне, наша самоходка встала на зимовку.
В один из холодных осенних дней я встретил Рубцова на Невском. Шел он какой-то пришибленный, без шапки, хотя дул сильный северный ветер. Русые пряди волос, как веточки с редкими листьями, хлестали по его озабоченному лицу.
— Привет, Коля! Какими судьбами тебя занесло к нам?
— Да вот хлопочу лимитную прописку, чтобы устроиться на Кировский завод.
— А живешь где?..
Коля как-то странно посмотрел на меня. Я сразу все понял.
— Знаешь что, поехали ко мне. Живу я сейчас на маневренном фонде. Ты, наверно, был по адресу, который я тебе дал? Там сейчас идут строительные работы. А у меня в этом маневренном фонде большая комната. Места хватит.
Рубцов заметно оживился. И вот он у меня. Пьем какое-то дешевое вино и не Бог весть чем закусываем. Коля прожил у меня около месяца, пока не устроился на завод и не получил лимитную прописку, а с ней и место в заводской общаге. За это время мы еще больше сдружились и очень о многом сумели поговорить. Ну и, конечно же, читали стихи. В один из вечеров к нам зашел Колин дружок, поэт Сергей Макаров. Блондинистый красавец есенинского типа читал странные стихи из смеси деревенского навоза с городской помойкой. Что их связывало, было мне тогда непонятно. Они были абсолютно разные поэты и люди. Но кто тогда из нас мог предполагать, что готовит нам эта жизнь. Макаров несколько лет спустя сопьется и попадет в жуткую уголовную историю. Рубцов станет большим русским поэтом. Я окажусь в США... Однажды мы с Колей стали перемывать косточки тогдашним неофициальным поэтам Питера. Рубцов стал сыпать именами в те годы неизвестных мне поэтов: Эдик Шнейдерман, Толик Домашев, Саша Морев. Я в ответ назвал Леню Аронзона и еще кого-то. Тут вдруг Коля в упор спросил меня, что я думаю об Осе Бродском. К тому времени я уже был знаком с будущим лауреатом Нобелевской премии, хотя ни стихи, ни стиль его жизни мне не нравились. “Слишком много шума без ничего вокруг опоссума”. “Какого опоссума?” — переспросил Рубцов. “Да это я, Коля, придумал по звукоряду кличку ему — Опоссум Плоский”. “Здорово, Мишка! Мне нравится. Только вот, знаешь, стихи его подражательные, хотя парень — не без таланта...”
Дальнейшая судьба поэта Николая Рубцова всем известна. Поступил в Московский Литературный институт на очное отделение. Стал знаменитым, пошли сборники стихов и публикации в периодике. Ну а я уходил все больше в неизвестные и непризнанные, да и дружил с такими же, как сам. В конце 1963 года из Москвы вдруг позвонил Рубцов. Как ты там в Питере? — спрашивает. Да ничего, Коля, жив еще. Пишешь? Пишу. Прочти что-нибудь. Я прочел стихотворение...
ПО СУХОНЕ. ..
По Сухоне, по Сухоне, по Сухоне,
До Устюга, до Устюга Великого —
Наш пароходик звонко оплеухами
Вознаграждали льдины полудикие.
Они вокруг, рассвирепев, сжимали
Железной хваткой жесткие борта.
Матросики чего-то там кричали,
С примерзшей папироскою у рта.
Еще и ветер хлесткий, ледовитый
Бил этот пароходик прямо в лоб
И нависал утес, волной подмытый,
И Русский Север хохотал взахлеб.
Я вышел поглазеть на эту свару,
Мне тут же с ходу ветер нахамил.
Но в кураже — наперекор кошмару
И я матросикам немного подсобил.
А после в кубрике вино-спиртяшку
Глушили мы до первых здешних зорь.
Один матрос мне подарил тельняшку,
И я не расстаюсь с ней до сих пор.
Ну а тогда во льдах осенней Сухоны,
Да под порывы ветра хлеще прутика
Наш пароходик, волнами зачуханный —
Дополз до зачарованного Устюга!..
Коля аж присвистнул: Миша, а помнишь, я тебе еще в Тотьме говорил об этом. Пришли, а я тут похлопочу, может быть, и напечатают где-нибудь. Коля, говорю, а тебе оно действительно нравится? Ну тогда я тебе его посвящаю и в таком виде пошлю. И расстались, как будто и знакомы никогда не были...
А в крещенские морозы 1971 года пришла из Москвы страшная весть. Погиб мой Коля Рубцов от своей полюбовницы — некой пишущей стишки девицы Людмилы Дербиной.
Но не смертью своей преждевременной и дурацкой славен Николай Михайлович Рубцов, а нынешней славой всероссийской. Славой, которая у поэтов России — всегда посмертная...
Филадельфия, 2001 год
Ирина Стрелкова • Доверительные беседы (Наш современник N1 2003)
ДОВЕРИТЕЛЬНЫЕ БЕСЕДЫ
В. Кожемяко. Лица века в беседах, воспоминаниях, очерках. М.: ИТРК, 2002.
— Прошлое, пережитое нами, должно стать надежным уроком на будущее. Тут почти столетний урок... — свое завещательное слово Леонид Леонов диктовал в больничной палате журналисту Виктору Стефановичу Кожемяко. “А встреч за это время было шесть, — пишет Виктор Кожемяко в книге “Лица века”. — Три в больнице и три у него дома, От трех часов самой продолжительной до тридцати минут самой краткой”.
Доверие к тому, кто задает вопросы — очевидно, главная отличительная черта того особого стиля журналистики, который утверждает Кожемяко, начиная с середины 90-х годов. В 1994 году он спросил под конец беседы Сергея Бондарчука: “На какой основе может состояться сегодня объединение честных людей?”. И наверное, еще не все забыли, какое значение имел в ту пору прямой и резкий ответ Бондарчука: “На нравственной. Патриотической. Национальной. Не побоюсь так сказать, ибо то, что происходит сейчас, уже составляет угрозу нации. Она может полностью деградировать, нас действительно загонят в пещеру дикого капитализма, где люди будут грызть друг у друга глотки и вырывать друг у друга кусок хлеба”.
На обложке книги “Лица века” — заголовки газеты “Правда” от № 1 до наших дней, от снимка на первой полосе с солдатами в касках, бросающими фашистские знамена на брусчатку Красной площади, до демонстрации нашего времени с плакатом: “Наше дело правое. Греф будет разбит. Победа будет за нами”. В “Правде” Кожемяко работает четыре десятка лет. Разные люди по-разному относятся к этом газете, но когда Владимира Максимова перестали печатать борцы за свободу слова, либералы-демократы-западники, он принес свои статьи в “Правду”. Беседы Кожемяко публикует в последние годы и “Советская России”.
И не в том дело, что, договариваясь о беседе, к примеру, с генералом армии Махмутом Ахметовичем Гареевым, журналист Кожемяко надеялся услышать оценку президента Академии военных наук, в чем же состоял вклад в победу маршала Жукова. Дело в том еще, что Гареев — и это видно по тексту — считал для себя крайне важным и необходимым дать отпор клеветническим нападкам на блистательного полководца Великой Отечественной войны. Острый вопрос — о цене побед. Жукова обвиняют в том, что он заваливал противника трупами наших солдат. Гареев приводит в ответ статистические данные. Потери личного состава у Жукова на Западном фронте — 13,5 процента, у Конева на Калининском фронте — 14,2 процента. В Нижнеднепровской наступательной операции у Конева — 16 процентов, в Киевской у Жукова — меньше одного процента...
Так же точен в беседе с Кожемяко многолетний председатель Госплана СССР Николай Константинович Байбаков, ставший в 1944 военном году наркомом нефтяной промышленности. И сюжет разворачивается интереснейший: проблема горючего для Германии, проблема горючего для СССР. Беседа с Валентином Распутиным растянулась у Кожемяко на три месяца. Начали разговор в январе 1998 года, закончили в марте. За это время попрощались с великим Свиридовым, Распутин улетал в Иркутск. При всеобщем интересе к каждому слову Распутина можно было опубликовать то, что уже записано. Нет, беседа была продолжена. И в ней — точность слова, характерная для Распутина. “У нас же оказались убиты не только убитые, но и живые. Я имею в виду последнее десятилетие. И имею в виду прежде всего не нищету — хотя она и косит “пулеметными очередями”. Но гораздо страшнее психический надлом от погружения России в противоестественные, мерзостные условия, обесценивание и обесцеливание человека, опустошение, невозможность дышать смрадным воздухом”. И дальше в этой беседе Распутин отвечает на вопрос о действенности выступлений патриотической печати, о результатах, которые бывают “никакими”: “Я склонен считать, что ни одного патриота, то есть человека, гражданина, способного выработать в себе любовь к исторической России, но не выработавшего ее по недостатку нашей агитации, мы не потеряли. Патриотизм не внушается, а подтверждается — многого ли стоили бы мы, если бы нас нужно было учить думать и говорить по-русски!”.
В книгу “Лица века” вошли беседы с Сергеем Кара-Мурзой, Александром Зиновьевым, Юрием Бондаревым, Егором Исаевым, Владимиром Личутиным, Германом Титовым, Татьяной Дорониной, Юрием Соломиным. И вошли очерки о Зое Космодемьянской, маршале Ахромееве, о защитнике Брестской крепости Тимиряне Зинатове, приехавшем в сегодняшний Брест, чтобы там умереть. О профессоре Мартемьянове, депутате Думы, убитом у подъезда своего дома, о писателе Вячеславе Кондратьеве... Каждое из этих лиц и по отдельности интересно — своей судьбой, своими убеждениями. А в целом у Кожемяко складывается образ ХХ века, к осмыслению которого только сейчас приступают историки, и эта книга будет для такого осмысления полезна.
Ирина СТРЕЛКОВА