Но вот пора и сходить: на остановке “Кинотеатр “Березка”... кто его, вдруг стремительно возникло во мне, так назвал-то?! С секретарем парткома с пеной у рта спорили — хорошо, что с ним-то всегда было можно спорить. Раньше ведь как? Если кинотеатр, то всеобязательнейше: “Октябрь”, “Родина”, “Победа”. Как подумаешь теперь: из-за чего копья ломали?!
Но — согласился тогда. Возле остановки “Кино “Березка” и обретается теперь на старой своей квартире, дай Бог ему здоровья, достойно прожившему среди “красных” (старая шутка) Ивану Григорьевичу Белому.
Сошел уже, подал жене руку, и тут, потянувшись к двери, которая готова вот-вот захлопнуться, с независимым видом весь путь от города просидевшая чуть ли не отвернувшись от нас тихоня, крановщица небось (“конторских” в третью быть не должно), почти что сладким тоном интересуется врастяжечку: “На-до-ол-го-к-нам?”
Батюшки мои! Лапа!..
Двери захлопываются — я только вижу, как почти все в салоне очень сдержанно, но так по-дружески улыбаются...
Вот и пойми их и разбери!
НАЦИОНАЛЬНАЯ ЭЛИТА
Алексею Ягушкину
“А что, есть такая?”— спросил я у своего друга с нарочитым сомнением.
“Ты ее увидишь! — сказал он не только уверенно, но как бы даже с запальчивостью.— Во всяком случае — промышленную, если хочешь... экономическую. Ты мне веришь?”
Как ему, и правда, не верить? Оба молодые-зеленые, познакомились в пятьдесят девятом на Антоновской площадке под Новокузнецком, который тогда еще назывался Сталинском, на нашей “ударной комсомольской”. Я был сотрудник многотиражки с неудобоваримым названием, он — мастер в управлении, строившем ТЭЦ для Запсиба. И мои крепкие ботинки, вскоре запросившие каши, и его колом стоявший на морозе “прорабский” плащ стали непременной принадлежностью моих очерков и первых рассказов: сколько я о моем друге написал! Бог не дал ему героической внешности, но характера и энергии его хватило бы на десятерых: во многом это она подпитывала потом мое творчество.
ТЭЦ, как и полагается, пустили первой, и он, уже обретший немалый опыт, примкнул к беспокойному племени бродяг, которое кочевало по стране, то жадно разрываемое на части рукастыми управленцами, коим выпало вытягивать малые города, то вновь как магнитом собираемое на одной из тех строек, которые мы тогда звали великими. Человек дотошный, он освоил смежное дело, стал работать на стыке с “эксплуатационниками”, достиг успехов и там и вскоре не вылезал из-за рубежа... Эх, сколько он меня тогда звал в “страны диковинные”, а я во время его звонков с другого края земли все как придурок отнекивался: вот погоди-ка, мол, закончу роман. Вот допишу-ка повесть.
Теперь он был один из двух-трех крупнейших спецов в самом, может быть, уважаемом, в самом стабильно работавшем министерстве, и я не для того, чтобы поддразнить его — больше, чтобы себя настроить да подбодрить, попросил: “ Ты все-таки маленько раскрой картишки. Ты поагитируй меня. Замани!”
Какие стал он фамилии называть! Какие, если мало о чем фамилии говорили, должности, чины, звания!
“Все бросаю, — твердо пообещал ему я. — Сажусь и пишу”.
Как всегда в авральные дни, отключил телефон, достал папки со старыми записями, обложился нужными книгами. Чтобы не дать растащить страну новым хозяевам, “национальная элита” намерилась собрать силы в единый мощный кулак и заняться таким строительством, которое неутомимого, давно заслужившего это русского работника приблизило бы к матери-земле: уж она-то, словно мифическому Антею, придаст ему сил. Это ли для родины нынче не главное?
Мне предстояло сочинить устав Клуба делового и дружеского общения “Научно-промышленной и коммерческой Ассоциации” с многообещающим, греющим душу названием: “Малоэтажная Россия”. “Как знать! — думал я. — Может, мне действительно выпал, наконец, шанс пером своим сплотить разуверившихся и поддержать пошатнувшихся”... Как я старался!
Вот он, этот устав: “ДЕКЛАРАЦИЯ: Наши предки, стоя возле отчего дома, смотрели вверх — на голубей в небе, и это была их постоянная связь с Космосом, с творческим началом — с Творцом. Нынче, выходя на балкон десятого этажа, человек глядит вниз, на мусорные баки под окнами, и это во многом определяет не только состояние души кого-то одного, но и всеобщей нравственности.
Наш современник, наш соотечественник живет в перевернутом мире, и высшая цель “Малоэтажной России” — вернуть ему ощущение родной земли под ногами и высокого неба над головой. Будь хоть семи пядей во лбу, эта задача не под силу одному, решать ее надо м и р о м, на принципах добрососедской п о м о ч и, которая веками выручала живших до нас, и потому-то первым делом мы создаем этот наш общий дом — Клуб общения.
Встарь для новой избы полагалось сто бревен и столько же п о м о ч а н — каждый должен был вырубить и привезти из лесу бревно. Нас пока меньше, но это означает лишь то, что каждому придется трудиться вдвое и втрое больше.
Как и в былые времена, мы создаем наш дом, закладывая под угол деньги — для будущего богатства, шерсть — для тепла, ладан — для святости. Не станем забывать, что лучше пребывать в дому плача праведных, нежели в дому радости беззаконных.
Хорошо сознавая, что в эти трудные для державы времена соотечественникам нашим нужен не только кров над головой, но и всякое покровительство, в том числе и духовное, подадим пример единения ради высокой цели: будем поддерживать в нашем доме дух братства и первым долгом считать, как это было в лучшие времена России, — долг чести.
Будем помнить старинный завет: кто, грабя чужое и творя неправедное, созидает на том дом свой, тот будто камни складывает на замерзшей реке. Пусть потому строительством нашего дома правят честность, справедливость, дружелюбие, доброхотство, доброжелательность...”.
Конечно, я волновался, когда шел со своим сочинением на первое заседание Клуба, где должен был его зачитать... Было отчего!
В просторном зале длиннющие столы, в единый составленные по трем сторонам, и в самом деле ломились от сытных яств и редких напитков. Какие, и правда, сидели за ними люди!
Я принялся читать, и сперва кто-то с шутливым нетерпением, вполне понятным в мужской компании, выкрикнул: мол, дело ясное — одобряем единогласно и переходим ко второму вопросу, главному! Поднял рюмку, но на него вдруг дружно шикнули с разных сторон, тишина установилась удивительная... С какими одухотворенными лицами поднялись они потом разом, какое в глазах у них пылало благородство, какая в развернутых плечах и в чуть откинутых головах была отвага!
С наполненною всклень рюмкой я пошел вдоль стола и не успел пригубить, как в ней осталось на донышке: с таким чувством со мною чокались, так братски хлопали по плечу, так порывисто самые горячие характером обнимали. Кого тут, и действительно, не было: министры, руководители ведомств, управляющие самыми крупными на то время банками, новые московские воротилы и промышленные “генералы” из Сибири и с Дальнего Востока... Самый старший из них — по неизвестному мне, но хорошо понятному им самим, “гамбургскому” счету — поднял руку, вновь установилась тишина, и он сказал слова, которые я сам от себя таил, пока устав писал: “За наш к о д е к с ч е с т и!”
Какая сначала бурлила жизнь на тех почти бескрайних просторах, которые арендовал мой друг в замкнутом пространстве Москвы! “Американский торговый Дом” с постоянной выставкой новейших строительных материалов и мебели, собранные в полном объеме образцы гостиных с каминами, спален, кухонь и ванных комнат. Ковры, одежда, продукты из-за океана и отечественные, свои... Какие мощные производства, главные и подсобные, были развернуты не только в Подмосковье, но и на севере России, и на юге. Какие роскошные земельные отводы приглашал он меня время от времени осматривать — среди почти заповедных лесов или на месте знаменитых когда-то на весь Союз, но опустевших теперь пионерских лагерей либо спортивных баз.
Мы тогда с женой бедствовали, я занимался “отхожим промыслом” в Сибири да на Кубани — волка ноги кормят, дело известное. И все же мы решили выкроить хоть что-то из заработанных на периферии малых деньжат — на минимальный акционерный взнос. После всех этих красных слов в декларации да в уставе Клуба как-то неловко автору от остальных отставать — надо тянуться!
А у друга между тем начались сложности, и неизвестно, что на что больше влияло: то ли его, прямо скажем, не богатырское здоровье — на состояние дел, то ли эти самые дела — на здоровье. Работал он всегда на износ. И шунтирование ему пришлось перенести куда раньше, чем нашему почти угрохавшему непобедимую доселе страну и оттого, само собою, безмерно уставшему знаменитому пациенту.
Мне трудно во всем этом разобраться, я не экономист, я — хроникер; другое дело, что наблюдать мне приходилось до этого, благодарение судьбе, свершения и правда величественные... Но у него там шел теперь неотвратимый распад. По какой причине? Из-за чего? И только ли в “Малоэтажной России”?
Не однажды принимался я потом с горечью размышлять: а не могла это быть затеянная враждебной волей по всей стране широкомасштабная акция, предпринятая для того, чтобы выявить самых умелых, самых энергичных, самых настойчивых? Из тех , кто и правда мог бы стать национальной элитой, да. Безжалостно присматривались к ним, объединившимся вокруг общего дела, чужие аналитики. Присмотревшись, начали разделять. Или разобщило другое? Природа человеческая, о которой как-то не принято было говорить во времена ортодоксального марксизма. Разница натур. Несовместимость характеров. Амбиции. Неодинаковое понимание наших противоречий и сложностей. Путаница на государственном уровне и личный самообман.
Так или иначе, борьба за влияние, в конце концов, оборачивалась, как понимаю, дележом всевозможных материальных средств — вплоть до выкупленной попервоначалу земли и сильно затянувшегося на ней печального, с пустыми глазницами окон и зияющими дверьми, долгостроя. То, что эпидемия приватизации с ног валить начала, доламывала насевшая, словно медведь на улей, “налоговая”. За долги одно за другим ушли громадный домостроительный комбинат, мощные заводы и фабрики.
Так вышло: в сибирском нашем братстве я всегда был за диспетчера, и друг мой, покинувший Новокузнецк намного раньше меня, попросил свести его сперва с одним преуспевающим управленцем из наших, с другим, с третьим. Снова мы беседовали за богатым столом, находили в разговоре общих друзей, откапывали общие корни: то, будь они неладны, ставропольские, а то вдруг совершенно без какой-нибудь гнильцы либо порчи — алтайские. Ему жали руку и обнимали почти так же горячо, как когда-то обнимали меня на учредительном собрании Клуба, но никто не дал ему не только мало-мальского кредита в валюте — даже копеешного нашего.
И вот вместо сотен городков, построенных “Малоэтажной Россией” — как убедительно смотрелись они на макетах, Господи! — осталось всего-то с десяток коттеджей с постаревшими за последнее время угрюмыми нелюдимцами, от которых ушли пригретые ими когда-то, но не выдержавшие теперь то необоснованных подозрений, а то затяжного гнета недоговоренностей земляки и от которых отвернулись не только былые державные соратники, но даже давние друзья дома.
Я все перекладывал на столе из одного бумажного вороха в другой этот уже изрядно пожелтевший за семь-то годков устав нашего Клуба. Наш к о д е к с ч е с т и. И снова как будто видел тот праздничный день, когда так дружно, чуть ли не со слезами на глазах его принимали. Когда сияло счастливое лицо моего старого друга: “Спасибо тебе — ты в самую точку!.. Нет, а правда, ты помнишь: еще в пятьдесят девятом на парткоме я получил “строгача” за то, что пытался на участке ввести хозрасчет. А теперь оно пришло — мое время!”
“Н а ш е в р е м я!” — многозначительно поправил тогда кто-то из “национальной элиты”.
И в самом деле — н а ш е?
Может быть, нынче и время-то стало — свое для каждого, оно не объединяет нас больше общим порывом во имя великой цели, постепенно мы перестаем в себе ощущать слабые позывы некогда мощного на Руси, спасительного в трудные времена артельного духа, и друг около друга нас удерживает уже не крепкое когда-то, верное товарищество — лишь память о нем?
Приезжай, писал он мне из Алжира, где строил тогда на побережье крупнейшую в Африке теплоэлектроцентраль. Выберем время, и на трех “мерседесах” вырвемся с главными спецами, тоже сибиряками, за тысячу километров, в Сахару, будем стоять под крупными, они здесь другие, звездами, слушать, как шуршит раскаленный песок, и вспоминать нашу поземку, наш навсегда поселившийся в душе снеговей... Почему тогда не поехал?!
Нынче, после долгих месяцев предательских неудач и тяжелых болезней, упрямый друг мой, как подлечившийся в камышах подранок, снова поднимается на крыло... Даст Бог?
Размышляя в очередной раз о нем и о тех, кто сидел тогда с нами, задумчиво притихнув, за щедрым столом, в старой записной книжке нахожу несколько строчек, которые вот уже столько лет не перестают меня волновать и заставляют остро печалиться... “Потому что при объединении людей духом своим происходит такое же явление, как в стае птиц, когда птица стаи становится выносливей на несколько порядков, в три раза выше ее реакция. У стаи птиц появляется сверхволя, сверхсознание, сверхзащита, благодаря которым они преодолевают многие тысячи километров. Они становятся неуязвимыми для хищников, даже могут спать внутри стаи и высыпаться гораздо быстрее”.
Не о ней ли эти строчки? Не о национальной ли элите?
И с другой, куда более горькой усмешкой думаю опять: а что, есть такая?
Есть?!
Была?
Хоть когда-нибудь будет ли?!
ЧЕРНОМАЗЫЕ СКИФЫ
В вагоне поезда “Москва—Новороссийск”, который, дабы объехать самостийную Украину сторонкой, уходит теперь с Павелецкого вокзала, мы с восьмилетним внуком стояли у окна, и к нам присоединился, наконец, никак не решавшийся до этого подойти мальчик годками двумя-тремя младше.
“Становись поближе, чтобы хорошо видать было, — поддержал я. — И давай знакомиться. Как тебя звать-величать?”
Он оторвал подбородок от майки с крупной надписью, извещающей на английском, что ее владелец — чемпион, и негромко сказал:
“Кирилл!”
“Вот и прекрасно, — продолжал я привечать его. — А это — Гаврила, познакомьтесь. Кирилл и Гаврила... а по отчеству тебя как?”
“Что?” — спросил он растерянно.
“У каждого человека должно быть имя и отчество, ведь так?”
“Так”,— согласился он еле слышно.
“Вот, видишь... как папу твоего звать?”
Он снова подержал подбородок над высокими английскими буквами, глядя себе под ноги, потом скороговоркой сказал:
“Они разошлись, отец у меня другой, поэтому я еще точно не знаю, какое у меня отчество!”
На больной мозолишко мальчонке наступил со своим непрошеным просветительством, слон!.. Раненое сердечко задел.
Взялся говорить что-то утешительное и как бы извинительное: да, брат, случается, мол, и такое, что с этим приходится обождать, с отчеством, да, бывает.
Он снова горячо воскликнул:
“И фамилии своей я точно не знаю — они пока спорят!”
“Смотри, смотри, вон тоже такой холмик!” — затеребил меня внук, и в голосе у него послышалась явная нарочитость.
Решил прервать неловкий разговор из сочувствия к новому знакомцу? Или припомнилось свое горькое житье меж разведенных родителей?
“Я тоже хотел спросить, — искренне поддержал Кирилл, показывая на крошечный из-за далекого расстояния терриконник на краю уже сильно порыжевшей от летнего солнца степи. — Это что там?”
Дали великовозрастному долдону возможность искупить невольную вину, да еще каким, каким образом: подвели любимого конька. Шахтерского!
И я распелся вовсю: это как же, мол, братцы, так? Дожить до ваших годочков и до сих пор не знать, что это за холмики? Ну, Кириллу еще простительно. Но тебе, Гаврюша, тебе! Сколько дедушка о сибирских шахтах рассказывал? Сколько — о горняках? Смотрели в книжках, на фотокарточках видели. По телевизору. И ты не помнишь? Ну, слушайте оба!
В красках взялся повествовать о сдавленных толщей земли пластах угля в темной глубине, о том, что до глубины до этой сперва добраться надо, а как?.. И вот шахтостроители, а потом уже и сами шахтеры выкапывают подземные ходы, длиннющие коридоры, а земельку, в которой нет угля, п о р о д у, в специальных вагонетках отправляют наверх, и там появляется поначалу маленький бугорок, чуть больше таких, какие хомяки нарыли, да, правильно, а потом он все растет и растет, этот бугорок, — целая гора подымается...
“Да вон, вон — пожалуйста! — показывал я за окно, где над выплывшим нам навстречу — вместе с чахлыми кустами вокруг него — заброшенным терриконником отчетливо видна была вознесенная рельсами над его макушкой металлическая площадка. Вагонетка доходила до края и сама на верхушке опрокидывалась, и так и месяц, и три месяца, и несколько лет — вон, во-он он получился какой высокий!”.
“Гляди, гляди, — перебил Гаврила. — А это что?”
Неподалеку за окном показался давно потерявший форму оплывший холм с плоской залысиной, обросшей жухлым бурьяном.
“Тоже был терриконник”, — сказал я.
“Да?! — переспросил Гаврила с интонацией начинающего, но уже достаточно поднаторевшего правдоискателя. — А кто мне в прошлом году доказывал, что это — скифские курганы, под ними похоронены богатыри и герои, и можно на ночь кувшин на курган поставить, в него опустится душа богатыря. Тогда можно домой кувшин принести, сесть возле него тихонько... ну, или ночью, когда все спят. С богатырем даже можно поразговаривать... кто это говорил, кто?!”
“Ым-м-м, — протянул я на черкесский манер, словно отдавая дань древней легенде, о которой напомнил внук. — Видишь ли...тут дело такое...такое дело...”
“Ну, какое, какое?” — продолжал он настаивать.
“То было на Кубани, там нету шахт. В Адыгее. А скифские курганы пока остались... Это разные вещи, как говорится... совсем разные....”
Я словно в чем-то нехотя оправдывался. Вяло-вяло!..
А мысли теснились совсем другие: а что, мол, что? Мальчишка даже не подозревает, насколько прав, он ведь в самую точку... ведь так оно и есть, да! Уже оплывают холмы над богатырями и над героями только что отшумевшей шахтерской революции... и в самом деле были богатыри? И в самом деле — герои?.. Или обычные горлопаны и путаники, “заблудшие без отпущения греха” простофили, чьими загорбками все, кому не лень, так ловко воспользовались: и чужие аналитики, и родные прохиндеи, и давно ждавшие своего часа ребятки из “пятой колонны”, в которой первых от вторых трудно отличить... И вот они еще живы, богатыри сырого и холодного подземелья, герои черной шахтерской преисподней, где удушает не запах серы, а заживо сжигает метан, — они еще живы, но дело, которое сперва в Воркуте, а потом уже в Междуреченске начали, давно скончалось в судорогах и корчах... мало, мало того!
“Сам тогда принес большую такую книгу о курганах, и мы глядели, — продолжал настаивать внук. — Какие они и что в них находят... а то я не вижу: это самый настоящий курган”.
“М-может быть, — бормотал я. — Может быть...”
“Не “может”, а точно! — Внук торжествовал.— Сам говорил: почему не признаться, если ты понял, что не прав? Признать неправоту, говорил, значит благородство проявить... честный поступок совершить, ну, говорил?”
“Угу, — мычал я, — угу...”
Прикрыл глаза, но вспышка чего-то, очень похожего на вдохновение, тихой зарницей опять раздвинула темь, опять на миг все-все видать стало: от согнутого шахтерика в черной выработке до Господа Бога на светлом облаке... ну, все-все! Снова сжималось до крошечной, почти невидимой точки и вновь начинало вихрем раскручиваться, как взрыв сверхновой звезды... или китайской шутихи, всего-то... сколько они дерьма своего нынче в Россию навезли! И вот тебе сперва Воркута, потом Междуреченск, площадь Согласия, т а к д а л ь ш е ж и т ь н е л ь з я, без куска мыла да без батона колбасы, кто на бутылку клюнет — тому пенделя, это все не по пьяни, тут другой счет, думаете, забыли, что такое человеческое достоинство, нет и нет, заря справедливости и чистоты встает над всей громадной страной, над одной шестой частью света, а вы думали, долой привилегии и долой партократов, п р о к о п ь е в с к и й п е т у х кричит: “Т ы п р а в ь, Борис, п р а в ь!”, и он как цепи разбил, все сковывали, а теперь и тому самостоятельность, и этому, всем, да здравстует свобода, заждались, уже не верили, а теперь бартер, о, бартер, мы им уголек, япошкам, а они что душенька пожелает, аппаратурой завалили, чуть не все уже в модных куртецах, и скоро под задницей у каждого не “паджеро” — так “мицубиси”, не “мицубиси” — “ниссан”, бартер... Я жил тогда в уютной горняцкой гостиничке в Новокузнецке, в нашей Кузне, собрался раненько утром, а он, владелец “тойоты”, стоит, задрав крышку багажника; чего, спрашиваю, ждешь, на самолет опаздываем, а он: а где телевизор? Какой тебе телевизор, говорю, а он — не мне, а тебе, цветной, разве наши не подарили, у нас только ленивый без телевизора в Москву улетает, ты что, земляк, — и в самом деле за колбой нашей, за черемшой, за диким чесночком, значит, прилетал, ну, даешь! И вот уже большой посредник на малом посреднике сидит и уже полузадушенным посредником погоняет, и только у ленивого теперь нету “макарова”, а у сопливого есть, разборки каждый день, похороны. А какие хлопцы — у того жена молодая, у этого осталась невеста, спортсмены были, и правда — богатыри, красавцы, зато уже у одного и вилла под Брюсселем, а был комсорг, взносы собирал, теперь в десятке самых богатых, и наши головорезы летят то в один конец страны, то в другой. В Москве таксеры чеченам — отстаньте, мол, а то — промеж рог, тут бойцы-сибирячки прилетели, те из машин не успели на “стрелке” повылезать, чечены — каждому пуля точно в лобешник; и в Кузню, домой, вот кого потом — на войну, а они послали зеленых мальчишек; продажа пошла, морпехи за доллары кузнецкий “омон” накрыли, девятнадцать трупов, а петелька все туже; думаешь, один ты крутой, а во всех этих Банках реконструкции и развития тюхи, в Международном валютном фонде лохи сидят, в каком-нибудь тебе Римском клубе фуфло собирается? Шахты стали, одна столярка шевелится, плотникам работа всегда — без гробов никуда. Ни зарплаты, ни пенсий, ни детских пособий; все схватил перекупщик, на базарах по всей России одни только азеры; блин, заплатили, клянутся, за это право, а кому жаловаться, кому?
Сунулись ко всенародно-избранному обо всем об этом потолковать горнячки-зачинщички со своей правдой-маткой, он сперва морщился, три раза в буфет за стопкой коньячку, потом — на кнопку: охранники тут же, коржаковские ребята — прием окончен, господа, вся комедия, все ваши демократические перемены, быдло, плюс окончательная приватизация всей страны, плюс перевод в швейцарские банки, кому на вершину пирамиды, кому к мусорному баку, на свалку, там бомжи собак ловят, собаки — бомжей, кто кого, от одной самопальной водки мрет столько, а доблестная армия скоро сама себя до одного перестреляет, вот-вот, дальше — больше, ага, лучше меньше,.да лучше, “Как нам реорганизовать Рабкрин”, так величали, кажется, рабоче-, значит, крестьянскую инспекцию, а? Для Гайдара с Рыжим Толяном. Для Гусинского с Березовским, для всех этих олигархов, взяли, сколько хапнуть могли, сколько проглотить, ага, а все гордости, гордости — профсоюзов как блох, и чуть ли не каждый независимый; на шахтерском съезде один паренек хорошо информированный интересуется: что, мол, видели своих-то, сибирячков? Шахтеров из Кузни? — спрашиваю. Нет, отвечает. Бандитов. Оттуда же. Со всей страны съехались. Контролируют съезд.
О, светло светлая и прекрасно украшенная земля Русская! Многими красотами прославлена ты: озерами многими славишься ты, реками и источниками местночтимыми, горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полями, дивными зверями, разнообразными птицами, бесчисленными городами великими, селениями славными, садами монастырскими, храмами божьими и князьями грозными, боярами честными, вельможами многими. Всем ты преисполнена, земля Русская...
Вот и закончилась, считай, Великая нейлоновая война, их аналитики готовили столько лет тихой сапой, они нас, и правда, забросали дешевым барахлом, сникерсами-памперсами, прокладками между ножками Буша; все, шахматные часы можно останавливать, игра по Бжезинскому закончена, мат; стояла, и в самом деле, неодолимая, казалось, империя на гигантском пространстве, досталось от скифов, а теперь мат, все валится и падает, все гниет, не на что письмо послать; по дальнему зарубежью, считай, проехать легче, нежели по ближнему залупежью, родным было, а теперь объезжаем; еще бы не мат, мат и водка, а теперь еще наркота. Разрушили крепь, как надежные шахтовые стойки убрали из скифского п р о с т р а н с т в а две несущие, две подпирающие, словно плечами, его буквы “т” — что осталось-то? А все — подъем, наконец, подъем, один ученый гигант талдычит о макроэкономике, другой — о микро-, в то время как она давно уже у нас стала м о к р о экономикой: б р а т к о у б и й с т в е н н а я идет война!
“У нас дома есть очень большой кувшин, — начал Кирилл, и в тоне его пробилась, наконец, гордость. — Он на полу стоит. Во-от такой вот!.. Но человек в нем все равно не поместится”.
“Да не весь человек! — насмешливо, как явно старший, хмыкнул Гаврила. — Душа его. Только душа”.
“Она маленькая?” — поинтересовался Кирилл.
“У кого как”, — пробормотал я, все еще находясь в недоступном им пока измерении, в информационном поле обманутых ожиданий, вероломного предательства и еле живых надежд.
“У кого — такусенькая, — подхватил Гаврила, который в хорошие минуты понимал меня с полуслова. — А у кого...”
И я ему невольно поддакнул:
“Если богатырь — настоящий, а не липовый, то большая душа... широкая!”.
“Да, да, — радовался внук. — Но в кувшин она все равно поместится, даже не в такой большой, как у тебя, Кирилл, понял?”
Собственная моя душа как бы по ходу разговора тоже послушно скользнула в кувшин, улеглась на дне крошечным, как мальчик-с-пальчик, печальным человечком... разве я не был с ними душой? Разве это не меня потом тоже обманули и предали?.. Смотрите в оба, говорил, мальчики, не верьте, мужики, знаю эту публику, вместе в университете, в МГУ — мы потом в Сибирь, а они остались лизать начальству, карьеру делать, купят, продадут и еще раз купят; а они — что ты, мол, горняки, на десять метров под землей видим, а не то, кто обманет, три дня не проживет; эх, а теперь только они и живут. Душа, и в самом деле, как в клетке... рванулась, словно пружиной приподняло, стремительно вынесло, подняло выше и выше...