Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Журнал Наш Современник №4 (2002) - Журнал Наш Современник на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

“Главному редактору “Литературной газеты” А. Б. Чаковскому

Многоуважаемый Александр Борисович!

В “Литературной газете” от 19 марта с. г. была опубликована статья доктора филологических наук В. Кулешова “А было ли “темное царство”?”, в которой речь шла о моей книге “А. Н. Островский”. Статья напечатана под рубрикой “Полемические заметки”. Стало быть, газета, так сказать, не берет на себя ответственности за те передержки и необъективность, которые допущены в “Полемических заметках” В. Кулешова. Я прошу Вас дать мне возможность ответить автору. Как Вам, может быть, известно, я никогда не обращался в “Литературную газету” с просьбами опубликовать меня, точно так же, как и мне таких предложений за последние двенадцать лет не поступало. Я и сейчас не стал бы навязывать свое авторство, если бы рецензия доктора филологических наук В. Кулешова не была бы столь явно тенденциозной, сознательно искажающей не только общий пафос книги, но и допускающей совершенно недопустимые приемы — приписывание мне того, чего в действительности в книге нет, в частности, некоторых оценок и мнений, принадлежащих не мне, а современникам Добролюбова, между которыми шла полемика.

Думаю, что при таком положении вещей моя просьба не может рассматриваться в качестве моего личного “оправдания” в глазах читателей, полагаю, что это дело принципиальное, дающее возможность “Литературной газете” продемонстрировать свою беспристрастность к высказываниям обеих сторон и проявить объективность.

М. Лобанов

30 марта 1980 г.”

 

В ответ на мое письмо и просьбу опубликовать ответ автору статьи “A было ли “темное царство”?”, я получил следующее письмо главного редактора “Литературной газеты” А. Б. Чаковского.

 

 

“Уважаемый Михаил Петрович!

Прежде всего, простите за задержку с ответом на Ваше письмо. Я был в отпуске, а, вернувшись, естественно, захотел получить коллективное мнение редколлегии.

Теперь хочу Вам сказать: в письме Вашем (точнее, в статье), к сожалению, содержится тот же недостаток, на который обращал внимание автор статьи “А было ли “темное царство”?” В. Кулешов. И недостаток этот заключается в недооценке той части наследия классической литературы, которая связана с именами великих русских критиков — революционных демократов, в частности, одного из выдающихся представителей русской критической мысли — Добролюбова. Кстати, это мнение не только В. Кулешова. Например, в журнале “Вопросы литературы”, № 4 за этот год в статье Ю. Лукина содержится аналогичный упрек по вашему адресу и поддерживается статья В. Кулешова.

Совершенно естественно, что, опубликовав Вашу статью, мы были бы вынуждены на этот недостаток снова указать. Несомненно, нашлись бы и другие критики и литературоведы, которые выступили бы “на защиту” Добролюбова и высказали бы по существу те же самые мысли, которые содержатся в статье В. Кулешова. Таким образом, дискуссия стала бы “топтаться на месте”, не развиваясь.

Я совершенно согласен с Вашим утверждением, что русская классика требует “не начетнического, а творческого отношения”. Но “творческое” отношение, предполагающее игнорирование или недооценку передовой русской демократической мысли, представляется мне отнюдь не лучшим, чем “начетничество”. Словом, в результате обмена мнениями внутри редакции мы пришли к выводу о нецелесообразности печатания присланной Вами статьи.

И еще об одном, очень важном. Мне очень неприятно, что редакция, как Вы пишете, в течение последних десяти лет не делала Вам каких-либо предложений. Уверен, что она поступает неправильно. Вместе с тем мне показалось бы естественным, если в течение этих 12 лет Вы сами обратились бы с каким-либо предложением в редакцию. Товарищи заверили меня, что от Вас никаких предложений не поступало. Словом, давайте смотреть вперед. Я буду очень признателен Вам, если Вы свяжетесь с отделом русской литературы (редактор отдела Ф. Чапчахов) и согласуете с ним тему, которая представляла бы обоюдный интерес как для Вас, так и для редакции.

С приветом, А. Чаковский.

16 мая 1980 г., исх. 22”

 

Итак, ответить, высказать свое мнение по поводу “полемики” вокруг моей книги “А. Н. Островский” было негде, а между тем нападки на нее продолжались. И в газетах, и в журналах. “Вопросы литературы” (орган академического Института мировой литературы и Союза писателей СССР) в № 9 за 1980 год опубликовали обсуждение моей книги. Здесь со всех сторон ее клевали уже упомянутый А. Анастасьев (“Оспаривая Островского”), В. Жданов (“А как быть с исторической правдой”), А. Дементьев (“Когда надо защищать хрестоматийные истины”), И. Дзеверин (“Несколько соображений общего характера”). Досталось на этом обсуждении и Ю. Лощицу (автору книги в той же серии “ЖЗЛ” “И. А. Гончаров”).

Заступился было за меня Сергей Баруздин, поместивший в редактируемом им журнале “Дружба народов” (1981, № 1) положительную рецензию на мою книгу, как тут же появилась в “Литгазете” (28 января 1981 г.) “Реплика”, в которой он обличался в идеологическом отступничестве. К чести Сергея Алексеевича, его не очень тронул этот наскок, хотя в то время вряд ли кто из главных редакторов “патриотических” толстых журналов решился бы ввязаться в эту “полемику”. Как-то при встрече со мною в Переделкино Баруздин сказал мне, что свою рецензию о моем “Островском” он включил в свою новую книгу. И вскоре прислал мне ее с доброй надписью. Есть у ныне несправедливо забытого поэта Дмитрия Ковалева (умершего в конце семидесятых годов) стихи о том, что чем ближе мы узнаем людей, тем более убеждаемся, что они лучше, чем о них говорят. И для меня долгое время Баруздин был детским писателем, которого я не отделял в своем “литературном сознании” от Чуковского — Маршака — Барто — Кассиля и прочих “интернационалистов”. Но я ошибся: в нем оказалось больше русского, чем можно было думать.

Долго еще в Москве и за ее пределами продолжалась возня вокруг моего “Островского”, но дело было не в Добролюбове с его “лучом в темном царстве”, не в “ревизии революционных демократов”, и, вообще, даже не в литературе. Благодать любви разлита в творениях Островского, придавая особый одухотворенный смысл “благополучным”, “счастливым” финалам его пьес. В его любимых героях есть то, что Достоевский назвал “прямотой” чувств и поведения, в чем видел воплощение русского цельного характера и с чем связывал “новое слово” драматурга.

Каждый великий художник живет соприкосновением вечного в своем творчестве с таким же влечением к вечному новых поколений. В конце 70-х годов (когда писалась моя книга об Островском) в русском национальном сознании кристаллизовалась идея православной духовности, как тысячелетнего нашего достояния. За книгу о великом русском драматурге я взялся случайно (по настоятельному, можно сказать, требованию заведующего редакцией “ЖЗЛ” С. Н. Семанова). Но постепенно погружаясь в ту эпоху, в среду, в которой жил и творил писатель, в его художественный мир, в психологию его любимых героев, я открыл для себя то, что было сродни самому моему духовному корню, что как бы ложилось органическим пластом на мой внутренний опыт, обогащая его. Никогда я не работал с такой духовной интенсивностью, подъемом, чем тогда, когда писал эту книгу (после двухгодичного вживания в материал написал ее за три-четыре месяца).

И то, что шло от Островского, от тысячелетней нашей веры, от пробуждающегося исторического самосознания, отзывалось, видимо, в конце кличем: “Да расточатся врази его!” — в адрес того поистине антихристова “темного царства”, котоpoe тогда уже надвигалось на страну в преддверии “перестройки-революции”. И щелкоперская рать этого “темного царства” подняла вой!

 

 

Глава IX

 

Освобождение

Г олод 1933 года. Замалчивание его в официальной “исторической науке” и

      мистическая легенда о нем. Идеологическая обстановка в стране, когда писалась моя статья “Освобождение” — о романе М. Алексеева “Драчуны” и о голоде в Поволжье в 1933 году. Первый сигнал: в ЦК КПСС на совещании главных редакторов всех столичных изданий секретарь ЦК М. Зимянин осудил мою статью “Освобождение” в журнале “Волга”. Отрицательная оценка Генсеком Ю. Андроповым статьи “Освобождение” и решение Секретариата ЦК КПСС по поводу ее (январь 1983 г.). Советники Ю. Андропова в ЦК из числа западников-космополитов, “агентов влияния” — будущих “перестрой­щиков”. Травля меня в прессе. Поддержка ряда писателей. Реакция в Литературном институте — ожидаемая и неожиданная. Мое выступление на ученом совете Литинститута. Обсуждение моей статьи на секретариате правления Союза писателей РСФСР. Обличительные выступления на нем писателей-секретарей под председательством С. Михалкова и под надзором цековского цербера А. Беляева. Встречи с теми, кто меня громил. Поездка с М. Алексеевым в его родное село Монастырское, по местам его романа “Драчуны”

 

*   *   *

Летом 1982 года мне позвонил из Саратова Николай Егорович Палькин, главный редактор журнала “Волга”, и попросил меня написать для них статью о романе Михаила Алексеева “Драчуны”, опубликованном в предыдущем году в журнале “Наш современник”. Я согласился и решил прочитать все, что написал до этого о деревне писатель. После уже известной мне, прочитанной ранее повести “Карюха” — трогательной, драматической истории времен коллективизации о лошади, незаменимой помощнице в большой крестьянской семье, неким “лирическим сиропом”, казалось, было размешено повествование в других романах и повестях автора (в духе названия одного из романов “Ивушка неплакучая” — о судьбе русской женщины, не утратившей в годы суровых испытаний душевной красоты, силы любви). И читая, наконец, “Драчунов”, поразительно было видеть, как правда в литературе способна выжечь все ложное вокруг себя, как недопустима при ней любая фальшь, любая красивость, велеречивость. Писатель рассказал о том, что он видел, что пережил в детстве в своем родном селе Монастырском, на Саратовщине, поведал о страшном голоде 1933 года, поразившем Поволжье, когда смерть косила массы людей: так впервые была обнародована правда об этой народной трагедии, о которой до этого царило полное молчание в нашей художественной и исторической литературе (за исключением упоминания о 1933 годе в книгах того же М. Алексеева).

“Драчуны” вызвали в памяти и личное, связанное с тридцать третьим годом, когда мне было семь с небольшим лет. Голод тогда, как я могу теперь судить, после “Драчунов”, лишь краем коснулся наших рязанских мещерских мест, в отличие от Поволжья. Но навсегда запомнил я слова матери: “Ничего нет страшнее голода”. Она еще и по голоду первых послереволюционных лет знала, что такое хлеб из крапивы, дубовой коры, из опилок, отдающих сыростью, из гречневой мякины, после нее все тело начинало щипать, когда утром умываешься, а когда идешь по росе, как иголками покалывает с ног до головы... Помню, как однажды, когда никого не было в избе, я зачерпнул деревянной ложкой мятую картошку из большой чашки и, услышав, как кто-то идет, подбежал к открытому окну, выходившему в огород, и бросил ложку вниз. Но никто в дом не вошел, мне, видимо, почудилось, что кто-то идет, и было так жаль, что поторопился бросить ложку. Второй раз я не решился взять картошку, боясь, что будет заметно. И помню — в тот год и долго еще потом мечтал я о том, что, когда вырасту, буду председателем колхоза, чтобы вдоволь есть блины. О том голодном 1933 годе я вспоминал в своей книге “Надежда исканий”, вышедшей в 1978 году (глава “В родительском доме”).

Народ может извлечь исторические уроки только из полноты своего опыта, сокрытие событий глубинных, трагических способно исказить, деформировать национальное, даже религиозное сознание. Литература, “историческая наука” молчали о тридцать третьем годе, а между тем вокруг него возникали целые мистические легенды. В 80-х годах посылал мне не переставая, и, видно, не одному мне, толстые конверты житель деревни из Могилевщины с машинописными отдельно сложенными листиками. В конце очередного “послания” каждый раз дата: такого-то числа, 92 года по Р. И., т. е. “по Рож­дест­ву Иванова”. О Порфирии Иванове многие слышали как об оригинальном человеке, который и сам жил, и других учил жить в единении с природой, ежедневно обливаться водой, ходить босиком по земле, по снегу и т. д. Но главное не это, а то, что Иванов Порфирий Корнеевич и сам себя считал, и после своей смерти продолжал оставаться в глазах своих поклонников “Господом Животворящим”, основателем “новой тотальной религии”, объединяющей “бывших христиан, мусульман и буддистов”. У новоявленной религии нашлись последователи — “ивановцы”, — среди них и тот, кто постоянно направлял мне письма с “посланиями” своих единоверцев. Но что меня поразило, так это следующее место: “Произошло это боговоплощение во время искусственно организованного голода 1933 года, когда умерло семь миллионов крестьян-христиан: коллективный народный вопль о помощи привел ко второму вочеловечиванию Бога. 25 апреля на Чувилкином бугре (в эпицентре голода) родился свыше Богочеловек второго пришествия — Господь Животворящий Порфирий Корнеевич Иванов”.

По поводу этого “второго боговоплощения”, как и миссионерских посланий с Могилевщины, я писал в 80-х годах: “Может быть, кому-то это смешно, а мне от этого жутко. Голод, массовое вымирание, неимоверные страдания народа, о чем у нас молчали полвека (как будто ничего этого не было) остались в недрах народной памяти и вот в данном случае обратились в болезненно-фантастическое “боговоплощение”. В самом эпицентре голода. В этом видится какое-то мистическое примирение с тем, с чем нельзя, собственно, примириться исторически. Не могли пройти бесследно те ужасы, именно из этих необъятных народных страданий и исторгается идея нравственного абсолюта. Так отозвался голод 1933 года в этой духовной фантасмагории. Вряд ли что-нибудь подобное было в истории возникновения религиозных идей; это наше, увы, “русское чудо”, новая социальная утопия, от которой мы никак не можем освободиться”.

Приступил я к статье о “Драчунах” с решимостью прямо, без обиняков говорить, в какой мере исторический опыт народа отразился в современной литературе. Как бы ни льстила себе литература, но она на торжищах жизни всего лишь голос, так сказать, совещательный, не решающий. Литература может не решать, а ставить проблему, предупреждать, предсказывать — и к этому может прислушиваться власть или быть глухой. Нынешняя “демокра­тическая” власть наплевала на всякую литературу, как и на все другое, что не отзывается шелестом долларовых бумажек. Тогда литературу не оставляли без внимания, но вряд ли сильно прислушивались к ней. Для того, чтобы к ней прислушивались, литература должна прежде всего уважать себя, должна обрести сознание собственного достоинства, как та нравственная сила, которая нужна людям, обществу, народу, государству. До этого сознания мало кто поднимался. Тон задавала “секретарская литература”, книги многочисленных секретарей — Союза писателей (СССР, РСФСР, Московской писательской организации и т. д.) Помимо особых квартир, помимо дач “полагались” им, как правило, издания их собраний сочинений, Государственные и прочие премии, повышенные гонорары и проч. И не мудрено, что при таком положении дел эти “классики” держали курс не на государство, а на “высокое начальство”.

Помню, во время описанной мной встречи членов редколлегии журнала “Молодая гвардия” с секретарем ЦК КПСС П. Н. Демичевым я обратил внимание: весь угол его большого кабинета, как поленницей дров, был завален книгами. Оказывается, это были дарственные книги писателей партийному идеологу. Любопытно было бы собрать эти дарственные надписи воедино: вот был бы портрет верноподданнической литературы. Туда, на Старую площадь, где размещался ЦК партии, где засели яковлевы-беляевы, — туда и вострила свой взгляд ловкая часть братьев-писателей в расчетах угоднических и потребительских.

Если по отношению к идеологическому “начальству” писатель был покорным исполнителем “указаний сверху”, то совершенно менялась его роль по отношению к народу: здесь он считал себя “воспитателем”, был убежден, что “формирует народный характер”.

Ведь еще Гоголь говорил, обращаясь к писателям: “Сначала образуй себя, а потом учи других”. Первая часть этого завета была не в моде, зато со второй все было в порядке: писатели вовсю старались учить других. Но никуда не денешься от закона в литературе: сколько вложено, столько и отзовется. И если в себе ничего нет, кроме дара приспособленчества, кроме духовной, душевной мелкости, равнодушия к тому, о чем пишешь, — то чем же могут отозваться в читателе любые твои поучения?

Видя на практике, какой существует разрыв между историческим бытием народа и, с другой стороны, литературой, ставшей уже казенной идеологией, я не мог не предвидеть, как будет встречена моя статья на эту тему людьми, не признающими за писателем права ставить проблемы, предупреждать о грозных симптомах в общественной, государственной жизни. Как показали последовавшие вскоре события, страна двигалась к краю пропасти. “Пятая колонна”, породившая Горбачева, готовилась к захвату власти изнутри, в недрах ЦК (усилиями всяческих сионистских “помощников”, “экспертов”, “консультан­тов”) с помощью “амбивалентной” маркcиcтcкo-ленинской идеологии, разлагая государственные устои. А в это же время “верные ленинцы”, как страусы, пряча головы в песок, не желали видеть реальности происходящего и ничего, кроме “пролетарского интернационализма”, не хотели знать. Отправил я свою статью под названием “Освобождение” в “Волгу” (за статьей приезжал работник журнала В. Бирюлин) и стал ждать, не без тревоги, что будет дальше, когда она была опубликована в десятом номере “Волги” за 1982 год.

10 ноября 1982 года умер Брежнев. Через день я пришел в Литинститут, чтобы оттуда вместе с другими (обязаны!) идти в Колонный зал для прощания с покойным. На кафедре творчества я увидел Валентина Сидорова, — как и я, он работал руководителем семинара. Он стоял у стола, более чем всегда ссутулившийся, отвислые губы подрагивали. “Пришел к власти сионист”, — поглядывая на дверь, ведущую в коридор, вполголоса произнес он и добавил, что этого и надо было ожидать при вечной взаимной русской розни. Я промолчал, зная, какие средства имеются у “Махатмы” (так называли Валентина Сидорова его знакомые литераторы) против этой розни — “надрелигиозное ученье” Рериха и Блаватской с антихристианской подкладкой.

От Литинститута до Колонного зала, где происходило прощание с Брежневым, совсем недалеко, но шли мы какими-то окольными путями, так что подошли к Дому Советов незадолго до его закрытия. И поднимались по лестнице подгоняемые прикрикиванием милиционеров: “Побыстрее! Побыстрее!”

Андропов. Теперь Андропов! Что нас ждет? И что ждет меня после моей статьи, уже вышедшей в свет? Взгляд сквозь очки — строго испытующий, со зловещинкой. Вскоре дала о себе знать “твердая рука” нового правителя. Стали хватать в рабочее время людей в магазинах, на рынках, в банях — в целях “наведения порядка”. Следовало ожидать нечто подобное и в идеологии. И первое как бы предупреждение получили “русисты” (как называл Андропов “русских националистов”), когда он, новый генсек, в своей речи к 60-летию СССР, 21 декабря 1982 года, назвал дореволюционную Россию “тюрьмой народов”.

 

Тогда же узнал я о “проработке” своей статьи “Освобождение” в ЦК КПСС. Вот что пишет об этом свидетель происходившего Михаил Алексеев, автор романа “Драчуны”: “В Центральном Комитете партии под председательством Секретаря ЦК М. В. Зимянина было проведено экстренное совещание главных редакторов всех столичных изданий, где и было произведено судилище над статьей Лобанова и над главным редактором “Волги” Н. Палькиным, опубликовавшим в 10-м номере за 1982 год эту статью. Будучи редактором журнала “Москва”, я присутствовал на том памятном совещании, но именно как редактор, а вроде бы разыгравшаяся трагикомедия вокруг “Драчунов” меня вовсе не касается, а виноват лишь, мол, Лобанов, истолковавший роман в антисоветском духе. В результате главного редактора “Волги” Н. Палькина сняли с работы, М. П. Лобанова, как по команде (а может быть, не “как”, а точно по команде), начали яростно прорабатывать едва ли не всеми средствами массовой информации и чуть было не отстранили от преподавания в Литературном институте” (Михаил Алексеев. Избр. сочинения в трех томах, М., “Русское слово”, 1998, т. III, с. 537—538).

Забегая вперед, хочу передать то, что рассказал мне сын Михаила Васильевича Зимянина — Владимир Зимянин, международник, работник Министерства иностранных дел. Уже во времена “перестройки”, находясь на пенсии, Михаил Васильевич просил сына передать мне, чтобы я не обижался на него за то судилище над моей статьей, потому что “все шло от Юры”, как назвал он по старой комсомольской привычке Юрия Андропова, давшего ему “добро” на проработку (с соответствующим решением ЦК по этому же вопросу). Как-то неожиданно для меня было узнать об этом “покаянии”, видно, осталось в этом высокопоставленном партийце нечто живое, казалось бы, немыслимое после тех идеологических медных труб, сквозь которые он прошел.

Но каково конкретно было отношение к злополучной статье непосредственно самого Юрия Владимировича Андропова? В 1994 году в Германии, а затем в 1997 году в переводе на русский язык в Москве вышла книга немецкого историка Дирка Кречмара “Политика и культура при Брежневе, Андропове и Черненко. 1970—1985 гг.” В этом по-немецки обстоятельном исследовании приводится, в частности, содержание беседы Ю. Андропова с первым секретарем СП СССР Г. Марковым вскоре же после решения ЦК КПСС о журнале “Волга” и моей статье. “Андропов с сожалением вспомнил в этой связи о статье Лобанова, которая послужила поводом для издания постановления, и сказал, что партийный комитет Саратова “должен еще принять меры”. Эта статья “поднимает руку на то, что для нас священно”, прежде всего, на коллективизацию и Шолохова. Кроме того, она предпринимает попытку ревизии мер партии в 30-е годы, несмотря на то, что “жизнь полностью доказала их правоту”. (Содержание беседы дается со слов Г. Маркова на заседании секретариата правления СП СССР от 12 апреля 1983 г. — Архив СП СССР, оп. 37, № 1036.)

Честно говоря, когда я писал статью, никакого замысла “поднимать руку” на коллективизацию и Шолохова у меня не было. В статье есть такие три фразы: “Если в “Тихом Доне” Шолохова гражданская война нашла выражение глубоко драматическое, то равные ей по значению события коллективизации в “Поднятой целине” звучат уже совершенно по-иному, на иной, бодрой ноте. Различие между этими двумя книгами одного и того же автора знаменательно. Питерский рабочий, приезжающий в донскую станицу, учит земледельческому труду в новых условиях исконных земледельцев — это не просто герой-“двадцатитысячник”, но и некий символ нового, волевого отношения к людям”. Вот и все, что сказано о коллективизации и Шолохове в статье размером в шестьдесят с лишним машинописных страниц. Конечно, “на бодрой ноте” — не те слова в отношении “Поднятой целины”. Недавно я перечитал этот роман и убедился, что в нем (в первой книге, вторая слабее) чувствуется художническая рука автора “Тихого Дона”. Но тогда я имел в виду, главным образом, героя романа Давыдова, питерского рабочего, и даже его прототип Плоткина, который учит исконных земледельцев, как работать на земле. Что же касается Шолохова, то с его “Тихим Доном” у меня была связана целая жизненная история. Выпускником МГУ я прочитал “Тихий Дон” и был потрясен художественной силой его. Меня потянуло туда, где жил и творил Шолохов, и после окончания МГУ в 1949 году я поехал в Ростов-на-Дону по вызову, который мне устроил мой дядя по матери Федор Анисимович Конкин, работавший секретарем одного из райкомов партии города. Помню, когда поезд мчался по донской земле, я из окна вагона смотрел на расстилающиеся степи и все думал: неужели этот великий писатель живет в наше время?

А в Ростове жизнь распорядилась совсем не так, как я предполагал: поездить по донской земле, по местам гражданской войны. Скрутил меня туберкулез легких, который переборол романтику, хотя оттого благоговение перед творцом “Тихого Дона” не исчезло. И когда спустя десять лет, уже живя в Москве, приехал я в Ростов и благодаря Анатолию Калинину оказался среди других литературных гостей Шолохова в гостинице “Дон” — то сплошным переживанием для меня были те долгие часы, когда я слушал и смотрел на писателя. Видно, глубоко засел во мне образ автора “Тихого Дона”, овеянный трагизмом времени, что вот и тогда, на той встрече в живом Михаиле Александровиче я видел того Шолохова. (О встрече с Шолоховым я рассказал в журнале “Слово” в начале 90-х годов.) И в своей литературной работе я не скрывал своего преклонения перед автором гениального “Тихого Дона”, творцом образа Григория Мелехова, сына “серединного народа”, который своими поступками, действиями, кровавыми схватками в бою расплачивался за умственные спекуляции, “поиски обновления” героев из интеллигенции типа толстовского Пьера Безухова (об этом моя статья “Тихий Дон” и русская классика”).

Так что я никак не могу признать справедливым обвинение меня в том, что я “подымал руку на Шолохова”.

В недавно вышедшей книге Т. Окуловой-Микешиной “Бесовщина под прикрытием утопий” впервые исследована роль в разрушении великой державы такой касты, как советники из числа западников-космополитов последних советских вождей, начиная с Хрущева. Об истории возникновения этой касты рассказывает один из подобных советников Г. Шахназаров в своей книге “Цена свободы. Реформация Горбачева глазами его помощника”. “Это была первая группа такого рода. В какой-то мере ее создание было навеяно опытом американцев. Как раз в те годы президент Кеннеди привлек к себе на помощь для совета специалистов из числа крупных политологов, историков, экономистов. В моду входили так называемые мозговые атаки, предлагавшие правителям веер альтернативных решений. Нечто вроде этого задумал только что возведенный в сан секретаря ЦК КПСС заведующий отделом по связям с коммунистическими и рабочими партиями социалистических стран Юрий Владимирович Андропов”. По признанию мемуариста, эта группа была “своего рода инородным телом в чиновничьем организме, какой представлял собой аппарат ЦК КПСС”. По его же словам, в политической жизни противостояли два лагеря: “в одном — великодержавники, славянофилы или евразийцы , в другом — западники , интегралисты или космополиты ”. Новоиспеченная группа консультантов Андропова и состояла исключительно из западников-космополитов, таких как Г. Арбатов, Г. Шахназаров, А. Бовин, А. Черняев, Ф. Бурлацкий и т. д.

В своих мемуарах Ф. Бурлацкий бахвалится, что Андропов называл его и других своих консультантов “духовными аристократами”. Заметим, не то, что нас, “славянофилов” — презрительным словом “русисты”. Читая мемуары этих “духовных аристократов”, видишь, сколько высокомерия и презрения у этой ядовитой, поистине инородной публики к “серой массе” цековских работников, в том числе и к самим членам Политбюро из русских, и вместе с тем как дружно, образуя неразрывный круг, демонстрируют они свои “особые отношения” с Андроповым, сначала секретарем ЦК КПСС, а затем генсеком — вплоть до того (как рассказывает об этом Бурлацкий), что Юрий Владимирович доверительно почитывал им свои стихи, дружеские стихотворные послания, чем, оказывается, он увлекался.

Недавно в нашей печати (газета “Советская Россия”, 8 апреля 2000 г.) приводились слова заместителя госсекретаря США Тэлботта о том, что академик Арбатов стал “другом Америки” еще с 70-х годов. В качестве агента влияния в интересах США действовал он и как консультант в ЦК КПСС. Ему были всегда открыты двери кабинетов генсеков... Вот одна из историй. Партийная комиссия во главе с одним из членов Политбюро при проверке работы академического Института мировой экономики установила факты “засоренности института сионистскими элементами”, пришла к выводу, что “институт дезориентировал руководство страны относительно процессов, происходящих в мире”. Директор этого института И. Иноземцев оказался, что называется, в подвешенном состоянии. И тогда на выручку своему другу и единомышленнику бросился Арбатов. Как он сам рассказывает в своих мемуарах “Затянувшееся выздоровление (1953—1985 гг.)”, придя к Брежневу в его кабинет, он начал обвинять парткомиссию в необъективности, клевете на директора Института мировой экономики, и первой же реакцией Леонида Ильича на эти слова было то, что, положив руку на телефон, он спросил: “Куда звонить?” И этот звонок генсека в присутствии Арбатова прекратил расследование преступной деятельности агентов влияния. Как пишет автор названной выше книги “Бесовщина под прикрытием утопий”: “Насколько обоснованными были выводы комиссии, можно судить и по тому, что бывший сотрудник этого института Д. Саймс после эмиграции в 1973 году в США стал там консультантом Совета по разведке ЦРУ”. Со вступлением Андропова на высший пост в партии панибратское отношение с ним Арбатова приняло такой наглый характер, что новый генсек счел нужным в письме к “академику” несколько урезонить его. Сам поклонник, опекун “интернационалистов”-космополитов в литературе и театре вроде шатровых, юриев любимовых, евтушенок, Андропов не нуждался в арбатовском оголтелом навязывании ему роли апологета еврейской “творческой интеллигенции”, тем более что всему должно придти свое время...

В том же докладе к 60-летию СССР, где он назвал дореволюционную Россию “тюрьмой народов”, Андропов ратовал за “слияние наций” в одну “советскую нацию”, прекрасно, конечно, зная, что есть одна нация, заинтересованная в “слиянии наций” и которая сама никогда ни с кем не сольется, — это народ по имени “И.”

Оголились при Горбачеве, сбросив с себя показные идеологические покровы, и другие бывшие генсековские консультанты. (Экс-шеф ЦРУ Гейтс пишет в своих воспоминаниях: “ЦРУ с энтузиазмом отнеслось к Горбачеву с момента его появления в начале 1983 года как протеже Андропова”. Кстати, с приходом Андропова к власти вернулся из Канады в Москву оголтелый русофоб А. Яковлев, ставший его ближайшим советником, а при Горбачеве — “главным архитектором перестройки”.) На VII пленуме правления Союза писателей РСФСР в своем выступлении (“Литературная Россия”, 30 марта 1990 г.) я говорил о некоем теоретике, который идеологически обосновал “перестройку”, горбачевское “новое мышление” как продолжение и развитие идущей от Эйнштейна “прогрессивной” идеи глобализма, мирового сообщества, управляемого мировым правительством. Теоретик этот — Г. Шахназаров, все из того же круга бывших генсековских консультантов. Приводил я тогда и его же слова: “Ждут своей очереди книги Максима Ковалевского и других корифеев отечественной политической науки”, — добавляя к этим словам свой комментарий: “Известно, что М. Ковалевский был не только “корифеем политической науки” с мощной ориентировкой на политические порядки Европы, но и корифеем масонства, организатором в России в начале двадцатого века масонских лож”.

Жуткая тень не просто КГБ (где работали разные люди и где, конечно же, были скрытно сочувствующие русским патриотам), а самого Андропова нависла над моей бедовой головой. Предстояло ждать своей участи. Незадолго до этого подвергся допросу в КГБ историк С. Н. Семанов за хранение купленных им номеров машинописного русского периодического журнала “Вече”, который редактировал В. Н. Осипов. Тогда же С. Семанов был снят с поста главного редактора журнала “Человек и закон”. Как стало известно впоследствии, этому предшествовала секретная записка Андропова в Политбюро, в которой речь шла и о Семанове как “русском и антисоветском элементе”. И вот теперь мы оба, знавшие друг друга со второй половины 60-х годов, давние “молодо­гвардейцы”, оказались в схожем положении. Мы встретились с ним около его дома, на Большой Дорогомиловской улице, рядом с Киевским вокзалом. Долго петляли, как зайцы, по переулкам и дворам, по привокзальной площади, остерегаясь быть услышанными даже и там, хотя чего вроде бы таиться и скрывать — как “русисты” мы были все на виду в своих писаниях. По крайней мере, так я мог сказать о себе, когда писал, стараясь уйти в “русский дух”, в чем виделось мне наиболее действенное противостояние разлагателям России. Сколько я ни общался до этого с Сергеем Николаевичем, все казалось теперь празднословным в наших прежних отношениях, и только сейчас что-то новое холодком общей опасности коснулось нас обоих. Оба мы, видимо, смахивали в чем-то на окруженцев, и командиром моим был в этих знакомых ему местах Семанов, уверенный, что за ним следят и надо заметать следы.

Между тем пущенная в ход по приказанию генсека идеологическая машина набирала обороты. Заведующие отделами ЦК КПСС — агитации и пропаганды Б. Стукалин, культуры — В. Шауро — послали докладную записку в Секретариат ЦК партии с осуждением моей статьи. И того, и другого я никогда не видел в лицо, и позднее мог составить представление о них, встретившись с ними.

Набросились на меня борзописцы, первыми — П. Николаев, Ю. Суровцев, В. Оскоцкий — давние мои “попечители”. Сегодняшнему читателю эти фамилии ничего не говорят, но тогда это была одиозно известная (во всяком случае, в литературных кругах) свора отпетых русофобов — достойных папашек нынешних “демократических” телекиллеров. “Освобождение... от чего?” — многозначительно назвал П. Николаев свою статью, опубликованную в “Литературной газете” 3 января 1983 года. У меня в статье сказано: “Не решившийся до сих пор говорить об этом, только дававший иногда выход сдавленному в памяти тридцать третьему году — упоминанием о нем, автор набрался, наконец, решимости освободиться от того, что десятилетиями точило душу, и выложить все так, как это было”. Вроде бы ясно, о каком освобождении идет речь, но моему обличителю требуется политическая улика, и вот он “расшифровывает” заголовок статьи как освобождение от всех социалистических основ, как неприятие коллективизации, индустриализации, марксистско-ленинской идеологии, классовой борьбы, “завоеваний советской литературы” и т. д.

Вслед за Николаевым лягнули меня В. Оскоцкий в газете “Литературная Россия” от 21 января 1983 года, Ю. Суровцев в “Правде” от 13 февраля 1983 года. Как Николаев партвластью был наделен некоей функцией идеологического надзора над литературой, правом “вершить суд” над неугодными писателями, так Суровцев являлся недреманным оком по части разоблачения фабрикуемой им же самим “опасности русского шовинизма”. В должности секретаря Союза писателей СССР он “курировал национальные литературы”, разъезжал по республикам страны, по рашидовым-шеварднадзам-алиевым, раздуваясь как клоп на паразитировании казенно-интернационалистской “дружбы народов”. И всюду, куда ни приезжал, сеял русофобию, ненависть к “захватнической, колониальной политике царской России”, дразнил “опасностью русского шовинизма”, науськивал местных националистов на русских людей. Ему были открыты двери всех партийных изданий, где он свободно мог навесить на нежелательное лицо любой ярлык. Ныне ставший “демократом”, этот тип уже без прежних партийно-классовых масок в открытую называет своего главного врага, объявив в печати, что он пишет книгу “Конец русской идеи”. Не рано ли торжествуешь, сионов сын?

У страха глаза велики! Вспомнилась мне Лубянка, где я был осенью 1966 года по делу моего литинститутского “семинариста” Георгия Белякова...

Первое, о чем я подумал в наступившем для меня безвременье, — это устранение возможных улик. Собственно, никаких улик и не было, но мало ли что... В свое время Илья Глазунов дал мне изданную за рубежом книгу Солженицына “Ленин в Цюрихе” с портретом на обложке вождя в каком-то склеротическом облике и зловеще кровавом свете. Видя мое колебание (брать — не брать), он уличил меня в непонимании, что на эту книгу найдется масса охотников, готовых платить за нее большие деньги, а я даром не беру из-за трусости советского человека... И тут же, то ли в шутку, то ли всерьез предупредил, как бы отталкиваясь от меня жестом поднятых перед собою рук, что если я выдам его, то он объявит, что этого советского человека он не знает, видит в первый раз. (До этого я не раз был в его мастерской.) Для Ильи Сергеевича суть была, видимо, не в Солженицыне, а в самом Ленине, которого он недолюбливал, именуя “картавым”. Впоследствии я лучше узнал Илью Глазунова, читая лекции в созданной им Академии живописи и ваяния, и оценил по-настоящему этого феноменального во многих отношениях художника и человека, его поистине великие заслуги в выращивании молодых русских художников-реалистов. Что же касается врученной мне книги, то в ней было  больше путающего себя с Лениным Солженицына, чем Ленина (недаром Александр Исаевич, как мне передавала по телефону первая его жена Наталья Решетовская, считал, что он похож на Владимира Ильича и потому так охотно пишет о нем). Читать я ее никому не давал, и вот пришел черед аутодафе для нее. Жил я тогда в “хрущевке”, на Бескудниковском бульваре, в крохотной однокомнатной квартирке, заваленной книгами, и, с трудом разыскав ту злополучную, приступили вместе с дочерью Мариной к сожжению ее в туалете. До чего же долго, чадно тлели клочки разорванных страниц, особенно куски лакированной, с багровыми отсветами обложки.

Наступила пора моей домашней блокады. Безмолвствовал телефон, замолкли знакомые. Вдруг звонок из Твери. Звонит Петр Дудочкин, который до этого присылал мне свои статьи против пьянства, спаивания народа. Говорит о моей статье, кричит: “Рыба плывет нереститься против течения!” В Литературном институте узнаю, что на занятии по текущей литературе Юрий Томашевский поздравил студентов... с выходом моей статьи. Лично я не был знаком с ним, знал его как автора честной вступительной статьи к двухтомнику Константина Воробьева, изданного в Прибалтике. О Константине Воробьеве писал и я в своей статье “Освобождение”.

Не знал я никого из своих знакомых, кто бы, как Томашевский, не русский по национальности человек, предан был памяти близкого ему русского писателя. Вспомнилась мне его слабая, чуть виноватая улыбка, когда я узнал о смерти, настигшей его в далекой от Москвы деревне.

Итак, первым поддержал меня в Литинституте незнакомый мне тогда Юрий Томашевский. Но общая атмосфера была настороженной, ожидающей. Встретив меня в коридоре, тогдашний проректор Евгений Сидоров просил зайти к нему в кабинет. Стены небольшого кабинета были увешаны гравюрами с видами парижских бульваров и улиц, — казалось, наш проректор уютно чувствовал себя здесь, как в маленьком Париже. Со временем он окажется сам парижа­нином, пройдя путь от ректора Литинститута до министра культуры России, а потом став представителем России в ЮНЕСКО. Он начал разговор с того, что назвал мою статью обаятельной, но, по его словам, я слишком подставил себя, и тут же он заверил, что выступать против меня не будет, но просил, чтобы я в своем выступлении на ученом совете, где будет обсуждаться моя статья, не упоминал в отрицательном смысле Троцкого. Что-то интригующее было в этом предупреждении: не поменялось ли сверху отношение к Льву Давидо­вичу? С этой мыслью я и ушел от Сидорова, гадая, каких можно ждать перемен.

Кстати, то же самое, что и Сидоров, сказал мне о Троцком автор “Драчунов” Михаил Алексеев.

Когда я помянул ему о предупреждении Сидорова насчет Троцкого, Михаил Николаевич тут же быстро проговорил: “Не надо называть Троцкого, не надо!” И не понимая опять-таки, почему нельзя называть Троцкого, полагая, что, вероятно, им известно то, чего мне не дано знать, — я счел разговор оконченным и ушел.

 Наступил, однако, день 20 января 1983 года, когда я должен был держать ответ за свою злополучную статью на заседании ученого совета Литературного института.

 Смотрю на Владимира Федоровича Пименова, который, как всегда перед открытием собрания, заседания, по-орлиному оглядывает собравшихся, и на память приходит десятилетней давности история со статьей А. Яковлева “Против антиисторизма”. Тогда он смягчил направленный на меня удар, и сейчас я почему-то ожидаю этого же. И что это так и будет, я почувствовал по началу же его выступления. Привычно начальственным тоном, двигая густыми бровями, он объявил “об одном обстоятельстве, которое имело место недавно”, — о моей статье, критике ее в печати, и здесь я приведу (по стенограмме) его слова, которые, на мой взгляд, дают наглядное представление о нем как человеке. “Нам не нужно допускать такие ошибки: ведь мы не только писатели, критики, журналисты — мы еще и преподаватели , мы воспитываем молодых литераторов, молодежь! В статье Лобанова мы видим ревизию линии партии в коллективи­зации. Нельзя допускать нарушения законов историзма, нельзя делать никаких ревизий в этом вопросе... Ведь если бы не было колхозов — мы не победили бы в Великой Отечественной войне!

 Не надо и неправильно было бы говорить о некоей “абстрактной” душе крестьянина. Душа — это то, что не стоит на месте, развивается диалектически, и игнорировать классовую борьбу, которая тогда шла по всей стране, — нельзя.

 Да, тридцатые годы были сложными, но нечего сводить это время только к разрухе, только к кошмарам и голоду”.

И уже после выступлений других ораторов в своем заключительном слове, как ректор и ведущий заседания, Пименов сказал: “Все, что мы здесь сказали, Лобановым должно быть воспринято как серьезная критика. Мне хочется, чтобы он признал свои ошибки в критике Шолохова, в описании деревни 30-х годов, коллективизации. Итак, ученый совет сегодня совершенно справедливо признал статью М. П. Лобанова в журнале “Волга” неправильной и ошибочной. Заседание закрываем, повестка дня исчерпана”.

 Я и сейчас, читая все, что говорил тогда Пименов, чувствую, как не хотел он обострять разговор, придавать ему политический характер, даже слова “ревизии линии партии” воспринимались мною как проходные в общем строе его спокойной, можно сказать, лояльной речи. А ведь мог бы он, говоря о том, что мы не только писатели, но и преподаватели, воспитатели молодых литераторов, вспомнить ту давнюю историю с моим студентом Георгием Беляковым... ту самую историю, которая доставила ему как ректору столько служебных неприятностей, идеологических проверок. Но об этом он не вспоминал, как будто ничего этого не было, так же как и на литинститутском партсобрании по этому нашумевшему делу я не услышал от него ни одного обвинительного слова в мой адрес как руководителя злосчастного моего семинариста.

 И с его словами о коллективизации я согласен — конечно, без нее мы не победили бы в Великой Отечественной войне! И тридцатые годы — это, конечно, не только разруха, не только голод, не только репрессии, но и невиданный массовый созидательный энтузиазм, небывалый для истории России доступ народа к знаниям, образованию, поистине извержение из народных недр талантов во всех областях жизни — от государственной до культурной. И очистительные 1937—1938 годы, когда эти таланты были призваны крепить мощь страны, заняв места устраненных разрушителей и болтунов троцкистского толка!

 Колоритный был человек Владимир Федорович! Как я уже говорил, он был сыном священника, и это “изгойство” преломлялось в нем демонстративным, довольно забавным иногда “атеизмом”. На партсобрании он как-то возмущался: “Вчера в общежитии захожу в студенческую комнату и вижу — читают! Что бы вы думали? Библию читают! Видите ли, заинтересовались Библией! Нечего им больше читать!” — и оглядывал ряды сидящих в зале с деланным театральным изумлением, — недаром в свое время был он директором театра Вахтангова, главным редактором журнала “Театр”. В другой раз с той же трибуны поведал нам о том, как пошутил над ним Сергей Михалков недавно во время открытия Всемирного конгресса защитников мира. “Сидим с Михалковым. Объявляют президиум. Михалков говорит: “Пименов, иди в президиум. Тебя назвали!” Смотрим: лезет в президиум поп Пимен!” — под смешок в зале закончил ректор Литинститута. Это о патриархе Пимене, кстати, на средства патриархии и был организован этот конгресс. Когда мы вместе с Владимиром Федоровичем были в ГДР, кажется, в 1980 году, он на приеме в Лейпцигской ратуше нахваливал сидевшего рядом с ним руководителя отдела культуры горкома СЕПГ, ярко выраженного еврея, называя его “перспективным работником”. “Неперспективные” немцы, мне показалось, довольно сочувственно реагировали на кадровый прогноз советского геноссе.

 Родовое “изгойство” нисколько не помешало Пименову всю жизнь подни­маться по служебной лестнице. Как не помешало священство отца А. Васи­левскому (он и сам окончил духовную семинарию в Костроме) стать одним из самых выдающихся советских военачальников, Маршалом Советского Союза. (Кстати, Сталин упрекнул Василевского за то, что он прервал связь с отцом-священником, посоветовал забрать старика отца к себе в Москву.) Вообще, Пименов — фигура, характерная для сталинской эпохи и отчасти эпохи брежневской с ее “застоем”, но никак не для хрущевской с ее гнилой “оттепелью” — но на этом я не буду останавливаться.

Вернусь к заседанию ученого совета. После Пименова выступил новый зав. кафедрой советской литературы Вс. Сурганов. В Литинститут он пришел работать недавно, перевел его сюда проректор Александр Михайлович Галанов из пединститута имени Ленина. До этого заведующим этой кафедрой был Виктор Ксенофонтович Панков, человек милый, всегда улыбающийся, но критик весьма всеядный, который в свои статьи, как в мешок, запихивал подряд всех чистых и нечистых, вопящих от соседства друг с другом, и завязывал это скопище узлом соцреализма. После смерти Панкова, услышав о называемых кандидатах на “освободившееся место”, я пришел к Галанову и предложил пригласить на эту должность Александра Овчаренко. Александр Иванович не раз оказывал мне добрые услуги. Он был официальным оппонентом на защите моей кандидатской диссертации в МГУ. Написал положительную внутреннюю рецензию на мою рукопись, которая долго мытарилась в издательстве “Современник”, после чего дело несколько продвинулось. Он предлагал мою кандидатуру в качестве руководителя аспирантов в Академии общественных наук при ЦК КПСС, хотя и безуспешно. Зав. кафедрой в этой академии, знаменитый в писательских кругах “серый кардинал” Черноуцан, поставил на моей фамилии крест, объясняя это тем, что у меня нет педагогического опыта (хотя я уже долгие годы работал в Литературном институте, где, кстати, работаю и теперь, вот уже почти сорок лет, с 1963 года). Когда я заговорил с Галановым об Овчаренко, он с хитроватым пониманием взглянул на меня (дескать, знаю я вашего Овчаренко) и сказал, что есть более приемлемая кандидатура. Таким более приемлемым и оказался Сурганов, который, став зав. кафедрой, с помощью Галанова, с его цековскими связями, переехал из Подольска в Москву, поселился в элитном цековском доме по соседству с главными редакторами, партбоссами.

 Первое мое впечатление о нем было как о человеке, который несколько ушиблен “пятым пунктом”, в частности, касательно русских. Как-то шла защита дипломных работ, выступал мой “семинарист” Муравенко и начал говорить о разнице между американской и русской литературой в пользу последней. Сурганов был оппонентом моего выпускника, и как же я был удивлен, когда он накинулся на него, как на “квасного патриота”, “русского шовиниста”. “Какой же он русский шовинист, когда он украинец, живет в Киеве!” — не выдержав, крикнул я. Неожиданно для меня Сурганов заметно смутился и не нашел ничего лучшего, как сказать: “Я не знал, что он украинец”. Со временем я увидел, что он все-таки из числа “умеренных”, а по поводу моей статьи резонерствовал об “искажении в ней общей картины литературного процесса”.

 Слово “шолоховеду” Федору Бирюкову. До этого он нашептывал в коридоре членам ученого совета, что “надо спасать Лобанова”, а теперь с ходу начал обвинять меня в клевете на Шолохова, на социализм, даже на трактор: “Ведь трактор — это идеологическое и политическое орудие! Поэт Безыменский, который побывал в годы коллективизации в деревне, так писал о тракторе...” И продекламировал с прыгающим от пафоса лицом стихотворение Безыменского о тракторе. Я слушал и не верил своим ушам — всегда льстил мне, призывал в коридоре “спасать меня”, а здесь такая злоба, откуда она? Через несколько дней, столкнувшись с ним, что-то пробормотавшим, в коридоре, я явственно выговорил: “Гнида!”, на что он, оторопев, вскрикнул: “Ах, так!” Лицо его похоже на комок, и кажется, душа его какая-то комковатая: видно, сильно помял ее плен во время войны, опыт только одному ему известного лагерного выживания... Эх, русачки мы, русачки! Чего стоят наши патриотические слова, когда мы в трудное время топим друг друга! Впрочем, может быть, я был не совсем справедлив: призывал же он “спасать” меня. Уже недавно, при встрече с ним, я почувствовал себя неловко за то нехорошее слово в коридоре, и мы мирно поговорили друг с другом; жизнь коротка, особенно в нашем с ним возрасте, и так много кругом взаимной неприязни.

 Смотрю на Евгения Сидорова, который должен сейчас выступать. Вспоминаются слова, сказанные им при разговоре со мной в его кабинете, что он не будет выступать против. Но эта фраза почему-то прокрутилась в моем сознании с обратным смыслом: скажет же что-нибудь против. И почему-то я решил, что не пропустит Евгений Юрьевич то место в моей статье, где приводятся адресованные Зиновьеву слова Ленина о необходимости активизации массового террора в Питере в связи с убийством Володарского. И я как в воду глядел. Сказал обо мне добрые слова как о критике, как о преподавателе, и вдруг о том самом... Тонко сказал: есть в статье место, которое дает основание думать о Владимире Ильиче как о стороннике терроризма.

 — Это не я говорю, — бросил я с места. — Я цитирую из книги Давида Голинкова “Крушение антисоветского подполья в СССР”.

 — Тем хуже! — молниеносно парировал Сидоров, как ракеткой в пинг-понге, что поставило меня просто в тупик.

 Но в целом отношение его ко мне выглядело, употребляя его любимое слово, толерантным. “М. П. Лобанов — человек уважаемый, он хорошо работает в институте, никаких административных мер мы применять к нему не можем и не будем. Но обсуждать книги и статьи, вызывающие споры в печати, мы должны обязательно”. И в последней фразе назвал мою “главную идею” — “мечтательно-консервативной”. Видимо, в этом была какая-то доля истины, хотя и было для меня странно: почему из-за такой мечтательной консерватив­ности разгорелся сыр-бор на самом верху партийной власти? Может быть, и там переоценивали возможности “русской почвенности”, не видя то, что было уже явью — наличную реальность радикальную, имеющую давние революционные традиции и уже готовую перейти в новое свое состояние — “перестроечно-криминального” типа.

Но в итоге могу сказать только доброе слово о “толерантности” ко мне Евгения Сидорова. Даже когда я написал о нем в “Молодой гвардии” что-то “изящно-двусмысленное” по поводу того его “тем хуже”, он не затаил обиду и, уже будучи министром культуры России, повстречавшись со мной во дворике Литинститута, рассказал мне о своей инициативе по некоторому улучшению пенсионной обеспеченности группы писателей-фронтовиков, в которую включил и меня, за что я, по своему инстинкту христианскому считать грехом неблагодарность, ответил ему благодарным письмом.

С обычной ко мне доброжелательностью выступил Виктор Тельпугов, зав. кафедрой творчества Литинститута, при этом, разумеется, оговариваясь, что статья моя “действительно вызывает определенные возражения с политической точи зрения”, и тут же именуя меня “нашим товарищем, прекрасным критиком, которого мы все любим и уважаем”. Привожу здесь эти эпитеты, конечно, не ради дешевой рекламы, а чтобы показать, насколько порядочным было поведение Виктора Петровича, как, впрочем, и некоторых других.

Как всегда, отличился Валерий Дементьев: статья Лобанова порочна своей антипартийностью, антиисторизмом, чему такой преподаватель может научить студентов Литинститута?

В заключение слово было предоставлено мне. Я не послушался советов Сидорова и Алексеева и все-таки сказал о Троцком:

“К сожалению, после смерти Ленина на отдельных этапах коллективизации скрытые троцкисты продолжали проводить линию Троцкого в вопросе о крестьянстве. В основе романа М. Алексеева и лежит эта трагическая ситуация — когда крестьяне пошли по новому пути. И, вместе с тем, столкнулись с троцкистскими методами работы в деревне. Наши идеологические противники — советологи — используют эти известные факты в выгодном для них антисоветском смысле. И заслуга М. Алексеева именно в том, что он не избежал этих фактов, а осветил их с позиции партийной и народной правды (и выбил тем самым возможность идейно спекулировать на драматических событиях нашей истории)...”

В заключение я сказал:

“Журнал “Волга”, печатая мою статью о “Драчунах”, естественно, ориентировался как на партийность позиции автора романа, так и на полную убежденность в искренности, идейную недвусмысленность моей позиции в отношении романа. Именно из указанной выше позиции по вопросу о крестьянстве я и исходил, когда писал свою статью. И если статья воспринята не так, как я хотел, — значит, я не донес до читателей свою мысль, излишне лаконичную, конспективную в некоторых местах. Тут есть над чем мне подумать, и я, безусловно, приму к сведению предъявленные мне упреки. Однако я могу искренне сказать, что никаких нигилистических целей я не преследовал в своей статье. Все, кто знает мою работу в критике на протяжении десятилетий, могут подтвердить, что мне всегда были глубоко чужды любые проявления диссидентства, и я никогда не держал и не собираюсь держать идеологического кукиша в кармане.

Еще раз благодарю за критику, над которой я еще много буду думать и которая не пройдет для меня бесследно”.

После ученого совета мне предстояло еще пройти через партгруппу кафедры творчества. Здесь на меня накинулись Евгений Долматовский и Валерий Дементьев. Долматовский кричал: “Вы пишете, были троцкистские методы в коллективизации. Это клевета! Я сам организовывал колхоз!” Для меня это было сюрпризом! Пятнадцатилетний городской мальчик переделывал “темное” тысячелетнее крестьянство, командовал и учил, как жить и работать на земле! Дементьев в упор, как следователь, угрожающе допрашивал: “Вы признаете критику Центрального Комитета?!” И потом где только он не топтал меня: в издательствах “Советская Россия” и “Современник”, в Госкомпечати, в Союзе писателей РСФСР, на всех заседаниях, в редакции журнала “Октябрь” (он был там членом редколлегии), где мне присудили премию за статью о В. Белове — к его пятидесятилетию — и тут же отменили, как только Дементьев поднял в редакции шум по этому поводу.

Во второй половине 60-х годов в Союзе писателей РСФСР мне было поручено вести работу с молодыми критиками, и, естественно, я использовал эти свои обязанности для того, чтобы в большом количестве привлекать русских в качестве руководителей, участников обсуждений, семинаров. Но в самом начале семидесятых годов с уходом, вернее, снятием с поста руководителя Союза писателей РСФСР Л. Соболева и приходом на его место С. Михалкова ответственным за работу с молодыми критиками сделали Валерия Дементьева, и все переменилось. Из состава членов бюро и совета по критике он убрал почти всех русских, и хотя меня это не коснулось, я не мог оставаться в этой компании. Замелькали одни и те же фамилии в роли руководителей критических семинаров, ведущих участников совещаний. Книпович, Перцов, Гринберг, Молдавский, Борев и т. д. Естественно, был и соответствующий отбор ими в семинары молодых зоилов, которые затем пополнят антирусскую орду в критике.

За моим делом в Литинституте, как мне рассказывал секретарь нашей парторганизации Н. Буханцов, внимательно следил Краснопресненский райком партии, требуя исключения меня из партии и снятия с работы, но до этого не дошло. И вне стен Литературного института было немало лояльных и сочувствующих мне. Владимир Лазарев на собрании московских писателей открыто выступил в защиту статьи и журнала “Волга”, за что получил партийный выговор. Не скрывали своего положительного отношения к статье Вадим Кожинов, Сергей Семанов, Юрий Лощиц, Юрий Селезнев, Марк Любомудров, из молодых — Сергей Лыкошин. Встретил я человеческую поддержку и со стороны Андрея Туркова, несмотря на разницу наших литературных позиций.

Выше приводились слова генсека Ю. Андропова в беседе с первым секретарем Союза писателей СССР Г. Марковым, что с выходом статьи “Освобождение” в журнале “Волга” партийный комитет в Саратове “должен еще принять меры”. И меры были приняты. На бюро обкома партии тогдашний первый секретарь обкома В. К. Гусев добивался ответа: как все это могло произойти, как могла выйти такая статья? В местной партийной газете выступил ее редактор с самыми отъявленными политическими обвинениями в адрес автора статьи, журнала. Оказывается, Лобанова в Москве давно раскусили, так он, как вражеский агент, проник в “Волгу” и произвел эту идеологическую диверсию. Хотя никуда я не проникал, журнал “Волга” сам обратился ко мне с просьбой написать статью. На собрании местных писателей должно было бы, по обычаю того времени, повториться все то, что было сказано в столичной прессе и местным начальством. Но тут вдруг не все пошло по команде. Один из местных писателей, Василий Кондрашов, назвал статью правильной и заявил, что через пять лет отношение к ней будет совсем другое. Надо знать положение писателя в провинции, чтобы оценить такое мужество!

*   *   *

8 февраля 1983 года состоялось обсуждение моей статьи “Освобождение” на секретариате правления Союза писателей РСФСР под председательством С. Михалкова. Я думаю, любопытно было бы привести в сокращении некоторые выступления (по стенограмме).

 



Поделиться книгой:

На главную
Назад