Не изменил
Родной деревне,
Когда ей было тяжело.
Он не стремился к личной славе,
Не верил скучным голосам.
Он знал: кто едет,
Тот и правит!
И в трудном деле
Правил сам!
За изобилье
В каждом доме,
За добрый говор —
Напрямик! —
Он твердо шел,
Собою скромен
И одновременно велик...
И другое стихотворение:
ОКТЯБРЬСКИЕ ВЕТРЫ
Не зря вы тревожно свистели!
Вы праздник наш, гордый и светлый,
В своей сберегли колыбели.
Вы мчались от края до края —
И день разгорался цветущий!
Но, прожитый день прославляя,
Мы смотрим, волнуясь, в грядущий!
Мы смотрим вперед, как матросы
Сквозь бури идущего флота:
Еще ожидают нас грозы,
Работа, работа, работа!
Еще неспокойны и долги
Дороги под флагом бессмертным,
Еще на земле не умолкли
Октябрьские сильные ветры!
Конечно, к стихам, написанным “по заказу”, Рубцов относился не как к “настоящим”, выстраданным душой. Этим, видимо, и объясняется, что два вышеприведенных стихотворения не включались им в поэтические сборники. Но ведь и здесь прорываются чисто рубцовские интонации: “Он знал: кто едет, тот и правит!” Не отсюда ли известное:
Гляжу другим вослед.
Я ехал бы и правил,
Да мне дороги нет...
В том же праздничном номере газеты за 7 ноября 1964 года напечатана и корреспонденция Николая Рубцова “Огонек в окне”, в которой поэт в первый и, пожалуй, в последний раз публично касается деталей своего военного, детдомовского детства. Цитирую:
“И предо мной мгновенно встали картины иного времени, когда Нина Ильинична была еще молодой учительницей, а мы, можно сказать, малышами. Это было тревожное время. По вечерам деревенские парни распевали под гармошку прощальные частушки:
И уедем далеко,
Где советские снаряды
Землю роют глубоко.
А мы по утрам, замерзая в своих плохоньких одеждах, пробирались сквозь мороз и сугробы к родной школе. Там встречала нас Нина Ильинична и заботилась о нас, как могла. Кому ноги укутает потеплее, кому пуговицу пришьет к пальтишку. Всяких забот хватало у нее: и больших, и малых.
Все мы тогда испытывали острый недостаток школьных принадлежностей. Даже чернил не было. Бумаги не было тоже. Нина Ильинична учила нас изготовлять чернила из сажи. А тетради для нас делала из своих книг. А мы с великим прилежанием выводили буквы по этим пожелтевшим страницам на уроках чистописания.
По вечерам зимой рано темнело, завывали в темноте сильные ветры. И Нина Ильинична часто провожала учеников из школы. Долго по вечерам горел в ее окне свет, горел озабоченно и трепетно, как сама ее гордая душа. И никто из нас знать не знал, что в жизни у нее случилось большое горе — погиб на фронте муж...”
Часто печатался Рубцов в Тотемской газете и в 1965 году. В новогоднем номере помещено стихотворение “Мороз”, 9 января — “Окошко, стол, половики...” Четвертого марта газета публикует его вторую корреспонденцию из села Никольское — о фельдшере В. А. Чудинове, 10 июля помещает подборку стихов для детей, в том числе “Медведь”, “Коза”, “Лесник”. Кстати сказать, “Лесник” тоже не попал в рубцовские сборники. Вот это стихотворение:
ЛЕСНИК
Живет в избе столетний дед.
Сто лет прошло, а смерти нет,
Как будто вечен этот дед,
Как вечен лес, где столько лет
Он все хранит от разных бед.
17 июля 1965 года в “Ленинском знамени” опубликовано стихотворение “Цветок и нива”, 23 сентября — “Дмитрий Кедрин”...
Всего за два года, с 1964 по 1966-й, Николай Рубцов опубликовал в нашей “районке” больше 20 стихотворений. И многие из них впервые увидели свет именно здесь.
Всегда ли все было гладко с этими публикациями? К сожалению, не всегда. Надо оговориться, что отношение к стихам местных авторов в районных газетах во все времена было прохладным, а в межрайонных, где поток самодеятельных, а то и откровенно графоманских стихов был намного больше, значение им, прямо скажем, придавалось небольшое. Поэты “с именами” печатались редко, а “самодеятельные” авторы, в том числе и члены литобъединения при редакции, как правило, бывали довольны, если сотрудники, готовя их стихи к печати, доводили их, как говорится, “до кондиции”.
Само собой, нам и в голову не приходило править Рубцова, ведь он учился в Литинституте. К тому же, пусть и не совсем отчетливо, мы все-таки чувствовали размах и силу его таланта. Но то, “менторское”, что вырабатывалось в нас во время возни с “самотеком”, все же въедалось глубоко. Помню, какое неблагоприятное впечатление произвело на нас с С. Багровым рубцовское стихотворение “Сенокос” (“С утра носились, сенокосили...”). Зная сельский труд не понаслышке, зная, как “ухлестываются” мужики и бабы на сенокосе, мы не могли принять облегченности, присущей, как нам тогда казалось, этому стихотворению. И мы написали Рубцову совместное письмо, в котором попытались объяснить свою позицию и доказать, что публиковать “Сенокос” не стоит. Николай Михайлович согласился с нами, более того, он не включил это стихотворение и в два своих последующих сборника: “Звезда полей” и “Душа хранит”.
Были ли мы правы? Легко сказать “нет” сейчас, но ведь тогда-то мы считали себя правыми безусловно, да и Рубцова, в общем-то, сумели убедить в своей правоте.
Второй случай с публикацией рубцовского стихотворения “Окошко, стол, половики...” чуть не привел к серьезной размолвке. Во время верстки четвертой полосы, на которой стояло это стихотворение, верстальщики потеряли целое четверостишие — заключительную строфу. Вставлять его значило ломать всю полосу, а это большая задержка, и мы, посоветовавшись, решили оставить стихотворение урезанным, но извиниться перед автором за оплошность. Однако извинений Рубцов не принял, произошел довольно крупный разговор. “Ведь это же — сти-ихи!” — почти кричал он, особенно напирая на слово “стихи”. В конце концов отношения восстановились, но “потерянного” четверостишия Николай Михайлович не мог забыть долго. Стихи были опубликованы девятого января, но лишь в конце февраля получили мы от него корреспонденцию о фельдшере Чудинове. В сопроводительном письме говорилось:
“Посылаю заметку о нашем фельдшере. Редактируй и сокращай как хочешь (это не стихи), но только хоть что-нибудь из этой заметки надо бы напечатать.
Живу неплохо. Хожу в лес рубить дрова. Только щепки летят!”
Чувствовал ли он уже тогда свое одиночество? Думаю, что чувствовал, и очень остро. Надо учесть, что деревня всегда настороженно и недоверчиво относится к странным людям, к чудакам, а именно таким и представлялся тогда в Николе Рубцов: живет с деревенской бабой не зарегистрированный, нигде не работает, что-то там пишет, выпивает, а деньги, да и то небольшие, получает от случая к случаю. Все это вызывало недоверие, отчужденность.
Материальное положение его было отчаянное, первая книжка стихов еще только готовилась в Северо-Западном книжном издательстве, публикации в журналах были редки, как дожди в засуху. Потому и брался он даже за газетные заметки, хотя гонорар в районке был, конечно, мизерный.
В середине октября 1965 года я получил от Николая письмо. В конверт была вложена маленькая книжечка “Лирика” с надписью:
“Другу Васе Елесину на добрую память. Н. Рубцов. 13 октября 1965 года”. В письме, сопровождавшем этот дорогой подарок, Николай писал:
“Дорогой Вася!
Я опять в Николе. На сей раз я командирован сюда на длительный срок Союзом писателей.
Возможно, что скоро уеду.
У меня вышла книжечка. Конечно, тут далеко не все, на что я способен. Ну пусть. Посылаю одну книжечку тебе. Найдешь нужным — отрецензируй, я не буду против.
А еще в десятом номере “Октября” вышла большая подборка моих стихов. Можешь посмотреть.
Вот вкратце такие мои дела.
Сейчас я возьмусь писать два очерка по заданию журнала “Сельская молодежь”. Вполне возможно, что ничего не напишу.
Вася, милый, как ты там живешь в своей скучной, но хорошей Тотьме? По-прежнему? Есть ли новости?
В Москве я побывал у Александра Яшина. Осталось очень хорошее, но печальное воспоминание: слишком уж часто он болеет.
Ну, жму руку. Напиши мне. Буду рад. С приветом Н. Рубцов”.
Получив письмо, я сразу же прочел книжечку и немедленно ответил Рубцову. Считая себя обязанным честно высказать свои замечания, написал, что в некоторых стихах не мешало бы поубавить восклицательных знаков. Высказал мысль, что слово “трезвонь” в стихотворении “Старый конь” употреблено неудачно. Один колокольчик под дугой трезвонить не может, для трезвона нужно, как правило, три колокольчика, тогда и получится “три звона”. Этим замечанием вызваны строки ответного письма Рубцова. Николай Михайлович писал (письмо датировано 24 октября 1965 года):
“Я рад, что книжечка моя тебе в общем-то понравилась. С твоими дружескими (очень уж скромными) замечаниями я согласен. Да, есть у меня пристрастие к восклицательным знакам. Ставить их где надо и не надо. Ну, а насчет того, что колокол под дугой звенеть не может, даже “легонечко”, когда лошадь идет шагом, — это, Вася, плод твоей великолепной фантазии. Сейчас вот бабки говорят: “Колокольчик на любой животине всегда звенит”. Да и как ему не звенеть, если дороженьки-то наши настолько ухабисты, Вася, что тут и дуга, и оглобли, и груз, не только колокольчик, — все запоет. Ну да Бог с ним...”
Переписка эта имела неожиданное для меня продолжение, правда, устное. За десять дней до гибели Рубцова мы с Сергеем Багровым навестили поэта в его однокомнатной квартирке на улице Яшина в Вологде. Среди разговора он вдруг взял меня за руку:
— Знаешь, я недавно перечитывал старые письма и нашел твое, ну то, о колокольчике. Ты ведь прав был, я тогда просто письмо невнимательно почитал...
Каким Рубцов был в жизни? Разным, неодномерным, как и все люди. Забывчивым в житейских мелочах, не умеющим позаботиться о себе. Будь он, что говорится, более “пробивным”, и книги, вероятно, появились бы раньше, и квартиру в Вологде он получил бы не за год до своего конца...
Со стороны иной раз казалось, что Николай абсолютно равнодушен к материальному достатку, к деньгам, к вещам, как будто на этой земле он был просто гостем. Он мог сесть в поезд, забыв купить билет: не сознательно ехать зайцем, а именно — позабыть. Почти не обращал внимания на свою внешность, впрочем, люди нашего, позднего военного поколения, всю юность проходившие в заплатах, всегда оставались равнодушными к “тряпкам”. Осенью и зимой носил он, казалось, вечное, как тогда называли, “семисезонное” пальто, длинный шарф, заурядный костюмчик или длинный вязаный свитер. Из-за небрежного внешнего вида случалось ему попадать в неприятные положения. Он сам рассказывал, например, о таком случае. Собравшись из Москвы в Николу, купил дочке Лене подарок — роскошную куклу, которая заняла весь небольшой чемоданчик. С ним он и разгуливал по Ярославскому вокзалу столицы в ожидании поезда. Почему-то, из-за одежды, что ли, обратила на него внимание милиция. Увели в отделение, проверили документы, спросили, что в чемодане.
— Кукла, — ответил Рубцов.
— Как, только кукла?
— Только кукла.
— Откройте.
Убедившись, что поэт говорит правду, его отпустили.
А вот другая история с чемоданом, случившаяся гораздо позже, когда поэт жил уже в Вологде. Ее рассказал мне журналист Михаил Котов, который в то время работал редактором Харовской районной газеты. После очередного семинара редакторов в Вологде собрались они в гостинице “Северная”, в компанию журналистов попал и Рубцов. Наутро Михаил Иванович обнаружил у себя под кроватью маленький чемоданчик-“балетку”. Поспрашивал приятелей — никто не знает, чей. Решили открыть. В чемодане лежало с десяток купленных на рынке картофелин, а под ними — листки со стихами. Стихи были рубцовские — так и отыскался хозяин “балетки”.
В тотемский период, с 1964 по 1965 годы, мы часто встречались с Николаем, но, к сожалению, в памяти остались лишь отрывочные эпизоды. Помню, как подарил я ему томик стихов Тютчева. И по словам Багрова, и по замечаниям самого Рубцова я знал, что Тютчева он очень любит. Николай принял подарок со смущенной улыбкой, как-то грустно посмотрел на меня и сказал:
— А может, лучше не дарить? Все равно ведь потеряю в моих бесконечных переездах. И будет жаль...
Как-то зашли они с Багровым ко мне на квартиру уже под “мухой”, стали звать прогуляться, что само собой значило — “добавить”. Меня ждало какое-то неотложное дело, уйти, тем более на весь вечер, я не мог и сказал с сожалением:
— Идите уж вы одни. Что поделаешь, трезвый конному не товарищ!
Именно так и оговорился. Как расхохотался Рубцов! Никогда больше не слыхал я у него такого непосредственного, заливистого, чисто мальчишеского смеха.
Глубокой осенью 1964 года мы с Сергеем Багровым пошли в отпуск одновременно и решили съездить в Москву, а заодно и проведать Рубцова. До Вологды добрались пароходом и в тот же день сели в московский поезд. Поутру в Москве долго разыскивали общежитие Литинститута, а когда наконец нашли и попали в вестибюль, дежурная нас огорошила:
— Рубцов у нас больше не живет.
— А где же он?
— Ушел из института, а куда уехал — не знаю.
Огорченные, вышли мы на крыльцо и тут же увидели Николая, который стоял в кружке громко хохочущей молодежи. Забавлялись они тем, что гадали о своей судьбе по книге какого-то восточного классика: очередник тыкал пальцем в наугад раскрытую книгу и читал подвернувшееся четверостишие, вызывавшее порой безудержный смех. Заметив нас, Рубцов быстро подошел, обрадованно улыбаясь, крепко пожал руки. В одну минуту нас, заслонив плечами от глаз вахтерши, втолкнули в лифт, подняли куда-то на шестой этаж.