Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Слушай, кадет, — жалобно скажет Вовка, — ты отдай мне Соньку. Ты ведь её не любишь.

— Это моё дело. Она же — не перочинный нож или носовой платок, чтобы её отдать. Давай, позовём её, спросим.

Легко говорить, когда чувствуешь своё преимущество и заранее знаешь результат.

— Нет, — остановит его Вовка, — не надо. Не зови… Я уже знаю, что она скажет. А я не хочу этого слышать. Не хочу, пойми ты!..

И вдруг заплачет. Он заплачет по-детски, и привыкшими к темноте глазами я буду видеть, как он утирает своё лицо кулаком. Потом он скрипнет зубами, помолчит, превозмогая себя, и скажет:

— Ни черта не могу поделать с собой. Четвёртый год. эта мука. Ты прости меня, я совсем не пьяный. Мутно на душе, принял сотку. И ничего не помогает.

Мне будет жаль его. Я на себе испытал, что такое неразделённая любовь, — у меня аналогичная история с Таней Осиповой, — и я положу ему руку на фольговый погон и скажу, как больному:

— Не надо, Володя, пойдём. Может, у тебя что-то и выйдет ещё.

Мне искренне хочется, чтобы у него получилось, и я скажу Соне, чтобы она танцевала с Вовкой. Она меня послушалась, и я видел, какое радостное было у Вовки лицо, когда он обнимал её за талию и чирикал, как воробей. Только после танца Соня почти бегом возвращалась ко мне, и из клуба мы уйдём с ней. А я по сей день ношу в себе печальные Вовкины глаза и его благодарное рукопожатие.

Тихо, очень тихо, даже собаки, уставшие от зноя за долгий летний день, и те молчат, и только, когда за селом проносится состав, лунный воздух начинает дрожать от железного грохота, и потом долго не пропадает звон, словно по стальным струнам, натянутым на тысячи километров, всё ещё ведут громадным смычком.

Соня вдруг смолкает на полуслове, трогает меня за руку, я вижу близко её глаза — ночью они кажутся больше и тревожней — и осторожно спрашивает:

— Вам не нравится всё это?

— Что? — притворно удивляюсь я.

Мне не хочется, чтобы она убирала свою руку с моей, и она не убирает. Тёплый нежный ток проходит от её руки по всему моему телу и переходит в острое напряжение внизу живота.

— Ну, насчёт Вовки. Я тогда не буду. Хотите, я покажу вам его письма, а потом порву их?

— Нет, нет, — теперь уже я сжимаю её руку. — Пусть пишет, и вы ему пишите. Он ничего плохого вам не делает.

У человека удивительная способность всё примерять к себе: я уже думаю о Тане Осиповой, о моих письмах к ней. Может, и ей они в тягость, и она показывает их кому-то, и потом они вместе смеются над излияниями наивного сурика, и она демонстративно рвёт письмо на мелкие клочки. Хотя я ещё ни разу ни говорил, ни писал ей о своей любви. Боялся услышать в ответ «нет» — и тогда уже потеряешь последнюю надежду и ничего не поправишь. От одной этой мысли становится жутко и пропадает желание жить.

В пятидесятом году дядю Ахмета обком переведёт первым секретарём Нурлатского района, и вся семья переедет в другое село, в Северные Нурлаты, тоже райцентр. Там будет два старых ветряка на горе — они жутко скрипели по ночам и напоминали мне о Дон Кихоте. В год окончания суворовского, в пятьдесят первом, я приеду в Нурлаты со своим однокашником, Раифом Муратовым, непобедимым драчуном нашей роты, хоккеистом, гимнастом, пианистом и аккордеонистом. Осенью того же года, в конце сентября, мы вместе с другими нашими сверстниками уедем в Рязанское пехотное училище.

А до того, в июле, — к моменту моего приезда в Северные Нурлаты на каникулы — моя сестра пригласит Соню в гости. Она приедет, и мне это будет неприятно. Я начну делать вид, что не замечаю её. Сердобольная мама сделает мне несколько осторожных выговоров, потому что она по-прежнему любила Соню, как дочь. Соня плакала и говорила ей, что не может жить без меня. И сестра возьмётся отчитывать неучтивого братца, словно провинившегося ученика. Но я становился от этого только упрямей и угрюмей, представляя себя кем-то вроде Печорина или Онегина, а Соню — княжной Мэри или Татьяной Лариной.

Раиф тоже заступался за Соню. И вдруг, воодушевлённый моей неуступчивостью, испросил позволения приударить за ней. Я только пожал плечами — пожалуйста!.. А Соня, в ответ на попытку приласкать её, приложилась ладонью или кулаком к бульдожьей физиономии непобедимого драчуна так, что у него образовалось нечто вроде флюса. И уже он на неё обижался и подговаривал меня «уфаловать» её.

Мне было уже восемнадцать. Начитавшись распространявшихся нелегально из рук в руки дореволюционных трудов доктора Фореля и других, менее авторитетных, авторов, теоретически я «по этим делам» был хорошо подготовлен. Но как нас учили классики марксизма-ленинизма, теория без практики мертва. А это был подходящий момент для перехода от словоблудия к реальным действиям.

В начале июля стояли душные ночи, Соня спала в сенях.

Я выйду из избы к ней глубокой ночью с нечистыми намерениями. Она проснётся сразу, словно совсем не спала, и, когда я сяду с края постели и склонюсь над ней, она не испугается и не оттолкнёт меня. Только печально бросит в темноту: — Зачем ты пришёл? Ты ведь меня ненавидишь.

Помню, как меня пронзили её слова. И как я сразу забыл о замысле, подсказанном мне коварным провокатором. Это было не правдой, я просто не хотел притворяться и давать ей какую-то надежду. Просто хотел быть честным с ней, оттолкнуть от себя, сохранить свободу и себе, и ей. В конце концов, я уезжал в новую жизнь. Она тоже окончила школу, и перед ней распахнулись свои возможности… Я склонился над ней ещё ниже и стал тихо бормотать об этой мелодраматической ерунде, выбирая нежные и добрые выражения и в то же время чувствуя, что слова мои для неё хуже яда. Непреодолимая жалость заставила меня прикоснуться к ней. Она вся сжалась под байковым одеялом, её бил непреодолимый озноб, как это было со мной, когда весной и осенью откуда-то налетали приступы малярийной лихорадки… В какой-то момент она внезапно прервала меня: обняла за шею горячими руками, прильнула губами к моим губам и долго не отпускала. А потом зашептала о своей любви. А я говорил ей о том, как я люблю Таню, и получилось одинаково, хотя и говорили мы о разном. Странный и жуткий дуэт это был — так мне теперь представляется.

А ещё через три дня мы простимся в Казани, на железнодорожном перроне. В последний момент, прежде чем подняться в тамбур и уехать в Чурилино, она отдаст мне толстый конверт. Я суну его в карман, поезд тронется, она будет махать мне рукой из-за спины толстого проводника и плакать.

Сердце у меня сжалось и горло перехватило — я знал, что теряю преданного друга. Но в трамвае спокойно прочитал её длинное взволнованное письмо. Запомнилась одна банальная фраза — «будет трудно, позови меня, и я сразу приду». И когда вышел из трамвая у театра оперы и балета имени Мусы Джалиля и стал пересекать широкую пустынную площадь Свободы, мне вдруг подумалось, что с прошлым покончено. Скоро я сменю чёрный кадетский мундир на курсантскую хлопчатобумажную форму. А фуражку с алым околышем — на пилотку, и подковки яловых сапог зазвенят об асфальт. Прощай, прошлое!

И тогда, не сознавая прилива жестокой бессердечности, я разорвал письмо на мелкие клочки, сжал их в горсть и бросил на ветер. Они закружились, замелькали в солнечном, словно пронизанном тончайшей пылью воздухе, вскоре упали на асфальт и смешались с ворохом других бумаг и окурков у края тротуара.

— Что-то холодно стало, — говорит Соня и передёргивает плечами. — Уже поздно.

Наверное, она хочет уйти, и я торопливо начинаю расстёгивать пуговицы на кителе. На мгновение спохватываюсь, что под ним у меня только майка, но заботиться о себе стыдно. Срываю с себя суконный китель с сатиновой подкладкой, накидываю Соне на плечи и оставляю, как бы невзначай, свою руку на её спине. Она тихо и радостно смеётся:

— А вы?

— Мне жарко, — бодро хвастаюсь я. — По утрам каждый день из колодца холодной водой обливаюсь.

И на самом деле, ощущение такое, словно меня омывает прохладная вода.

Роса ещё не выпала, но воздух, трава, листья становятся влажными, по земле тянет ночной прохладой.

— Знаете, лучше не так, — говорит Соня, — лучше укроемся вместе. Садитесь ближе.

И мы долго возимся, пристраивая китель так, чтобы он не сползал с наших плеч. Моя левая рука на её тёплой спине. На своём плече, другой рукой, я придерживаю полу кителя, и мы сидим, заворожённые желанной близостью, долго и тихо, и еле дышим. И чего-то ждём. Я, не мигая, гляжу на звезду — как она тлеет в немыслимой глубине — и боюсь словом нарушить, спугнуть этот сон. А Соня вдруг роняет мне на плечо свою голову, волосы её пахнут полевыми цветами. Меня бросает в жар, мысли путаются, а теоретическая подготовка только мешает естественным инстинктам. Без практики она воистину мертва.

Сколько мы просидели в молчании, блуждая глазами по голубому лунному океану, никто не скажет. Только в какой-то момент я, словно что-то вспомнив и уронив с головы фуражку, повернулся к Соне. Китель соскользнул с плеча, и мои губы сначала коснулись тёплых и добрых её губ. И навстречу будто распустили влажные лепестки неведомого цветка. Ярким светом вспыхнуло во мне что-то неведомое, хотя глаза закрыты, — и навсегда осталась в душе радость и изумление от первого поцелуя, похожего на чудо воскресения.

И восемь лет минует с той ночи в Нурлатах Северных. Мои офицерские погоны как память о моём армейском прошлом будут лежать на дне чемодана рядом с двумя парами других — суворовца и курсанта. А я превращусь в студента, самого пожилого в группе, и буду старостой этой группы. И передо мной возникнет новая цель — через шесть лет стать инженером. Я всегда ставил перед собой цели, без этого жизнь теряла смысл, только не все они достигались.

Запомнится день в начале зимы. Я выскочу после лекции по химии из второго здания института. Оно напротив скверика Льва Толстого, всего в ста метрах от моего суворовского. Буду одетым в офицерскую шинель без погон, в хромовые сапоги и каракулевую шапку. И с тетрадями, засунутыми за борт шинели. Худой, не бритый, сбросивший после армии килограммов десять. И здесь, на остановке трамвая, столкнусь с Соней.

С Волги дул морозный ветер, тротуар был покрыт хрустким льдом, и земля, и воздух тускло отсвечивали на скудном солнце. Голые липы и клёны в скверике Льва Толстого остановки выглядели почерневшими, озябшими сиротами.

— Ты? — я сжал её руки. — Вот это да! Сколько мы не виделись?

— Давно. Больше пяти лет, — сказала она, и я удивился, какими отчуждённым и резким стал её голос. И улыбка другая — только на губах, а серые узкие глаза остаются холодными и как будто беспощадными.

Я забываю о том, что и я тоже другой. Настолько другой, что не люблю вспоминать себя прежнего.

— Ты что — студент?

— Да, учусь в авиационном. И ты, Соня, прости — тороплюсь на лабораторку в первое здание.

Преподаватель — зверь! К тому же я староста группы, веду журнал посещаемости.

— Ладно, поезжай, — холодно говорит она и отворачивается.

И я понимаю, что так нельзя. Второй такой случайности может не быть. Всё же мы здорово рады друг другу — я, во всяком случае, — и пропускаю трамвай.

— У тебя всё такое же лицо, — говорю я, чтобы сгладить свою оплошность. — Чистое, без изъянов. Ты по-прежнему не пьёшь чай с заваркой?

— Нет, не пью. Где ты живёшь?

— В общежитии. На поле Ершова.

— Да? Я близко от тебя — рабочее общежитие рядом с клубом Маяковского знаешь?.. Вот из-за общежития и яслей пришлось пойти на завод, на металлосклад, кладовщицей. Приходи в гости. Я недавно приехала из Архангельской области, из леспромхоза, разбежалась с мужем. Увидишь мою дочь, ей шесть месяцев. А ты не женился?

— Что ты? Надо учиться.

— Ты всю жизнь учишься.

— Ты права. И умру дураком. А ты как? Ты хотела в педагогический.

— Не получилось. И уже не получится. Даже не пыталась поступать. Отец отказался помогать, а на одну стипендию не проживёшь. После десятого класса год проработала в Чурилино учительницей в младших классах — Наталья Никитична, твоя сестра, рекомендовала меня новому директору перед переездом в Нурлаты. Хотела в педагогический поступить на заочное отделение, но с отцом и мачехой жить стало невмоготу. После окончания учебного года завербовалась и уехала на Север. Там вышла замуж за лесоруба, тоже вербованного. Оказался пьяницей, ревновал, бил. Прожили в леспромзозе, в холодном бараке, полтора года, и я сбежала с дочкой от него, в чём была. Он сейчас не знает, где я. И отец с мачехой тоже.

Покачиваясь и высекая пантографом искры из троллей, подходит трамвай. Я умоляюще смотрю на Соню. Преподаватель по оборудованию радиозаводов, пришедший в институт с авиазавода, я не преувеличил, был действительно беспощадным и злопамятным типом по отношению к прогульщикам.

— Поезжай! — разрешает Соня. И более точно называет свой адрес: рабочее общежитие на Красной позиции — всего в квартале от нашей институтской общаги по улице Ершова, напротив городского кладбища.

— Только учти — я не Асатова, а Слонова. Запомнишь? Лучше в среду, часам к семи. Смотри, я жду!..

Ещё бы не запомнить — слоны в архангельских лесах!.. Я смотрю на неё сквозь мутное стекло с задней площадки вагона. На ней лёгкое серое пальто, слишком лёгкое для морозной и ветреной погоды. И она похудела. Лицо у неё уже не такое круглое и похожее на маленькое солнце. Ещё бы: муж, ребёнок, развод! — уму непостижимо. Не совмещается с той нашей первой ночью, с луной, соловьём над головой, первым поцелуем.

В среду я отказываюсь от плана пойти со своим близким другом и одногруппником Фираилом Нуруллиным провести вечер в чертёжном зале — подходил срок сдачи зачёта по начертательной геометрии. Вместо чертежки после лекций возвращаемся на трамвае в общежитие — мы живём в одной комнате. Я бреюсь и вспрыскиваюсь табачным одеколоном. Достаю из чемодана помятую белую рубашку, привезённую из Китая, и затягиваю на худой шее бордовый галстук. В зеркале вижу: галстук прекрасно гармонирует с моим коричневым костюмом из «ударника», сшитом в Китае. Менее двух лет назад я командовал там пулемётным взводом в районе Порт-Артур — Дальний. Фираил одалживает мне свои почти новые армейские полуботинки — он тоже поступил в институт после армии, из авиатехнического училища, — натягиваю на себя шинель, получаю братское благословение и иду на «операцию» — к Соне.

Она живёт в рабочем общежитии, в каком-то зловещем здании из кроваво-красного кирпича впритык к такому же невзрачному кинотеатру. По грязной, пахнущей нечистотами лестнице поднимаюсь на второй этаж. Широкий гулкий коридор с пыльными лампочками на длинных шнурах делает меня сразу чужим здесь: то и дело открываются двери бесчисленных нор, и в них возникают всклоченные женские головы — сверлят глазами лицо и потом целятся в спину. Словно все нетерпеливо ждали моего появления, чтобы пропустить сквозь строй.

И Соня открыла дверь раньше, чем я дошёл до её комнаты.

— Я узнала твои шаги, — сказала она и закрыла дверь на толстый крючок. — Так надёжней. Здесь все друг за другом шпионят. Могут придраться к пустяку и выселить.

— Так же, как и у нас. Студсовет общежития бдит за нравственностью днём и ночью.

Она была в ситцевом застиранном халатике. Я взял её за плечи, и что-то дрогнуло во мне — они были худыми и слабыми, совсем другими, чем восемь лет назад, словно из них выветрилась прежняя молодая сила. И губы у неё стали другими — суше и безответней… А мы ведь не старые, подумалось мне, нам всего по двадцать три. Но дело, как видно, не в количестве лет — темпы, скачки от школьных лет к этим, наполненным заботами о выживании, были сумасшедшими.

— Раздевайся, — сказала она.

В её глазах застыл какой-то вопрос.

Я повесил шинель, вышел из-за занавески, и первое, что бросилось в глаза, был голубой свёрток, положенный поперёк узкой, точь-в-точь как некогда у меня в казарме, койки.

— Моя дочь, — улыбнулась Соня. — Плод любви несчастной. Спит.

Да, голос у неё действительно стал резким, без прежних, тёплых и ласковых, нот. Я подошёл и посмотрел на спящего ребёнка с пустышкой во рту. Он ничем не отличался, на мой взгляд, от тысяч других. Самому мне и в голову не приходило обзавестись потомством.

— Прелестное дитя, — холодно сказал я.

Мы сели за крохотный стол в углу комнатки со стенами, покрытыми влажной штукатуркой, и некоторое время рассматривали друг друга.

Странно, думалось мне, ни одной правильной черты лица. Невысокий, немного сдавленный на висках лоб, слегка приплюснутый, вздёрнутый на конце нос, глаза серые в щёлку, короткие стрелки бровей — и всё же её можно назвать красивой. Татарская, или монгольская, неповторимая красота. А мой портрет она нарисовала вслух:

— Ты стал каким-то косматым и худым. И печальным. Почти не верится, что это ты. Даже губы бледные.

Я перевёл взгляд на ребёнка, потом снова на неё и хотел сказать подобное о ней, но смолчал. Про мои бледные губы она говорила и раньше, ещё в Северных Нурлатах, — просто забыла.

— Время идёт. Бледнеют не только губы — вся жизнь.

— Да, — сказала она. — Ты служил в Китае?.. Мне писала твоя мать, адрес прислала. А ты на мои письма не отвечал.

Жаль, нет вина, с ним было бы проще. Что-то давит на сердце. Я бы, конечно, прихватил бутылку портвейна, только денег нет ни у меня, ни у Фираила, а до «стипы» ещё целая неделя. Унизительная нищета; на неё обречены большинство студентов на шесть лет учёбы в нашем вузе… Правда, с некоторых пор я почти не пью — берегу мозги для высшей математики, аналитической и начертательной геометрии. Пять лет в армии не прошли бесследно: учёба не даётся с прежней лёгкостью, и я порой жалею, что выбрал технический вуз. К тому же назначили старостой группы, и я поневоле должен являть благотворный пример для своих семнадцатилетних одногруппников. Одиннадцать из них — медалисты.

— Я, по-моему, писал тебе.

— Когда был курсантом. А офицером — перестал. Зазнался!

— Брось ты! Я и писал-то одной маме.

— А Тане?

Она помнила имя незнакомой ей соперницы. А я бы хотел забыть о ней всё — и имя, и черты, и образ. Она по-прежнему не покидала душу и крала по частичкам мою свободу, мешала жить.

— С Таней покончено год назад! — сказал я резче, чем бы мне хотелось. — Она замужем.

Мы помолчали. И потом настала моя очередь на экскурс в прошлое.

— А Вовка Куренчиков, как он?.. Сохраняет верность тебе? — спросил я.

— Он всё время слал письма — и из училища, и потом. Когда вышла замуж, попросила не писать. Он офицер, летает. Где-то в Калининградской области.

У каждого своя личная трагедия — большая или маленькая. И каждый в чём-то по-своему повторяет своих собратьев. И как всегда, трудно отыскать причины и следствия. Вот и я последние полгода служил в гвардейском стрелковом полку в Калининградской области, в прусском посёлке Дантау, переименованном в Долгоруково. И значит,

Вовка находился где-то рядом, но не стоило об этом говорить Соне.

— Ко мне в общежитие, — сказал я, — перед седьмым ноября завалился Юрка Сивый. В морской чёрной форме — шинель, брюки на выпуск, кокарда. Солидный такой морской волк — смех!

— Знаю. Он в морской авиации.

— Только он технарь — не летает, а самолёты готовит к полётам. Мы крепко выпили, проспали с ним ночь вдвоём на моей кровати, и утром я не пошёл на занятия. Поболтались по городу, сходили в кино, А вечером он повёл меня в ресторан «Татарстан», и мы хорошо провели время. Из ресторана я проводил его на вокзал. В полночь он укатил в Чурилино, к матери. Такой отличный парень!..

— А Петька Милёшин в Ленинграде. Я так же, как тебя, случайно встретила Лизку, его сестрёнку, в универмаге на Баумана. Говорит, после лесной академии Петьку оставили учиться в аспирантуре. У него язва желудка. Зато учёным будет.

— Не мудрено. Он сам был как язва — очень вред-ным, — сказал я. — Я его тоже видел прошлой зимой в Новом Чурилино. Ездил туда к моей двоюродной сестре Вере — ты должна её помнить. Она там преподаёт, как и ты некогда, в младших классах после педтехникума и живёт на квартире у Милёшиных. А Петька приехал из Ленинграда домой на месяц — диплом писать. Мы с ним наговориться не могли. Не пьёт, не курит — весь в науке. Станет Вавиловым или Мичуриным.

А потом Вера сказала, что Петькина сестра, семнадцатилетняя Лиза, влюбилась в меня. И не мудрено, если учесть, что никого из парней после школы не оставалось в нищем селе, — разбежались кто куда: в армию, в Казань, Ижевск, Киров — в институты, на заводы. Сказать Соне об этом было бы глупо.

— Мне жалко Коську Серьгина, — сказала Соня. — Ты помнишь его?

— Его убили. Мне рассказали об этом в Чурилино. И я в какой раз представил Коську, работавшего механиком кинопередвижки вместо угодившего в тюрьму Половинкина. Костю нашли около бани Серьгиных над прудом со старыми ивами, где мы детьми резались в карты в «дурака» и «очко». Коська был зверски избит до синевы по всему телу и почему-то босой. Болтали, грохнули из-за карточного долга. Убийц так и не обнаружили, а может, и вообще не искали, хотя и мать, и Санька прямо указывали милиции, кто это мог сделать. Коськины жена и грудной пацан остались жить в доме Серьгиных, и как они там бились в беспросветной нужде — одному Богу известно.

Потом мы с Соней пили чай, вскипячённый здесь же на плитке, установленной на полу, на кирпичи. Без заварки, конечно: Соня, наверное, надеялась вернуть прежний, солнечный, цвет своему лицу. Оно, как и прежде, оставалось без единой морщинки, но, наверное, навсегда лишилось своей лучистой свежести, радовавшей глаза нашего брата… Она говорила о том, что окончательно потеряла связь с отцом и даже не знает, жив он или уже умер. Ни на одно из её писем ни он, ни мачеха не отвечали. А съездить самой в Чурилино у неё не было времени. И главное — денег. Пусть она уже никому не нужна — ни отцу, ни мачехе, но хотелось бы взглянуть на Ринатку, на знакомых в Чурилино и Масре. Побывать на маминой могиле. И я ничем не мог ей помочь, предложить денег — ничтожную, в общем-то, сумму. Мы оба были нищими пролетариями, и комната, казалось, после каждой сказанной фразы наполнялась безысходностью.

Девочка уже проснулась и сопела, причмокивая соской. Я видел, как колебалось над её носом красное гуттаперчевое колечко.

Комната была давно небелёной, с грязноватыми потёками по углам жалкой конуры, — похоже, они промерзали зимой, — неуютной, как каземат в Петропавловской крепости, только с высоким потолком и узким, наподобье бойницы, окном без решётки. Железная койка с сосущим пустышку ребёнком, квадратный столик, накрытый обшарпанной клеёнкой, и две некрашеных табуретки. И у двери — чёрный обшарпанный чемодан, напоминавший о станциях, длинной дороге и верхней полке в душном вагоне. Словно Соня собиралась прожить здесь день-другой и снова отправиться, куда глаза глядят.



Поделиться книгой:

На главную
Назад