Анатолий Андреев
У каждого своя война
— Война была не такая, война была другая, — капризно твердила пышная Людмила Дорофеевна, дама представительная, с манерами, целомудренно оправляя оборки платья в цветочек.
— Позвольте с вами не согласиться, — сухо кашляя в кулачок, сопротивлялся субтильный Орфей Иванович. При покашливании на его узкой, но выпуклой груди со сдержанным достоинством позванивали густо посаженные медали, скромно уступившие место в первой — верхней — шеренге двум выразительным орденам.
9 мая 1975 года, в День 30-летия Великой Победы, бравый Орфей Иванович заглянул к Людмиле Дорофеевне с букетом тюльпанов и с не вполне ему самому ясным, однако же достаточно определённым намерением. Праздник придавал уверенности бывшему капитану-артиллеристу, а ныне вдовцу и преподавателю музыкального училища по классу кларнета и флейты.
Дело происходило давно, в Таджикистане, в Ленинабаде, городе Ленина на Сыр-Дарье. Героев рассказа нет уже в живых, но я, любимый ученик Орфея Ивановича, исполнявший самые ответственные партии в оркестре под его руководством, отчётливо помню облик моих невыдуманных персонажей, их искренние интонации, залитый солнцем среднеазиатский сухой май и своё первое тяжёлое недоумение, так усложнившее мою до того беспечную молодую жизнь.
…Цветы Людмила Дорофеевна поставила в вазу, водрузив её в центр овального стола; при этом она, походя, ткнув холёным пальцем большую кнопку, выключила чёрно-белый телевизор «Горизонт», по которому звучали колючие марши, и показывали документальные кадры военного времени. Советские войска непрерывно побеждали врага на всех фронтах и собирались делать это весь день — и вдруг наступила, казалось бы, мирная тишина. В этот момент она и произнесла свою простую фразу про «другую войну», так задевшую Орфея Ивановича. Очевидно, поэтому она повторила её, издевательски не поменяв ни слова.
— Вы ведь водку пьёте? Извините, я не держу в доме водки, — добавила хозяйка.
— Спасибо, я не пью водки, гм-гм, с некоторых пор. Я захватил хорошее вино, если вы не возражаете.
На этикетке креплёного марочного вина «Ганчи» медалей было больше, чем на груди скромного, однако довольно решительно настроенного гостя.
Откупорив бутылку с вином, Орфей Иванович разлил его в бокалы — почти до краёв.
Людмила Дорофеевна воспитанно не подала виду, но как-то удивительно тонко, едва ли не кружевами и манжетами, дала понять, что она не одобряет такие широкие, практически варварские жесты.
— За Победу, за Великую Победу! — неуклюже вставая, сказал Орфей Иванович, игнорируя нюансы её поведения, от которых в любое другое время он получал ни с чем не сравнимое удовольствие, и вытянул вино до конца большими громкими глотками. Людмила Дорофеевна не притронулась к бокалу, даже не пригубила.
— Так какая же была война? — вежливо поинтересовался раненый в ногу и контуженный капитан, дошедший до Берлина, но оказавшийся потом в Средней Азии — за то, что он когда-то высказал своё мнение о войне и о знаменитом генерале (капитан назвал его «людоедом» и «фашистом») в кругу подвыпивших, но весьма бдительных однополчан. Кроме того, ему припомнили, что он обучался игре на кларнете у специалиста, закончившего Венскую консерваторию. Специалиста отправили на Колыму, а его любимого ученика Орфея, коренного минчанина, — туда, где потеплее, в Среднюю Азию.
— Я всю войну провела в городе Белая Церковь, что на Украине, — начала Людмила Дорофеевна явно с намерением выговориться и убедить, неизвестно в чём, неизвестно чему сопротивлявшегося гостя.
— Вы были под оккупацией?
— Не сказала бы.
— Но ведь немцы захватили город?
— Они вошли туда и без наглости расположились в домах мирных жителей, никого особо не стесняя.
— Так-так, — сказал капитан и прошёлся по комнате, слегка приволакивая ногу. При этом медали на его груди зазвенели вызывающе, и даже саркастически. — И что же делали немцы в городе Белая Церковь?
— Они не делали ничего плохого.
— Они никого не убивали?
— Что вы?! — изумилась Людмила Дорофеевна. — Они нам помогали.
Капитан воинственно прошёлся в другой конец комнаты. Бряцающие медали уже не скрывали гнева и раздражения.
— Да не мельтешите вы перед глазами, ей-богу, сядьте, я вам сейчас всё расскажу.
Орфей Иванович присел на краешек стула воспитанным истуканом. Хозяйка налила ему вина в бокал — ровно до половины, как и полагается в приличных домах и компаниях. Он не шелохнулся.
Людмила Дорофеевна отпила маленький глоток вина и продолжала:
— В доме моего отца, репрессированного большевиками за то, что он был священником и сыном священника, — доме большом, с прекрасным земельным участком, — встал на постой немецкий офицер с денщиком.
Орфей Иванович мрачно смотрел на свой бокал.
— Они не тронули иконы в красном углу. И мне любезно предложили лучшую комнату, заметьте.
— Сначала вероломно напали на нашу страну, потом вломились в ваш дом, а потом вам предложили комнату в вашем же доме? Сразу видно: культурные люди.
— Не будьте таким наивным и занудным. Мужчины всегда воюют, а военным надо было где-то жить. Так было всегда, во все времена. Но офицер с денщиком вели себя вежливо, не позволяли себе никакого хамства, всегда «битте» и «данке шен». У обер лейтенанта были до блеска начищенные сапоги, великолепный одеколон, гладко выбритое, ухоженное лицо, голубые глаза. Как у вас. Он вообще чем-то напоминал вас. Вы знаете, он обращал на себя внимание. Однажды, когда я слушала по радио сводку Совинформбюро, — да, да, я легкомысленно нарушила строгий запрет — в комнату ко мне постучался офицер, герр обер лейтенант, звали которого, дай Бог памяти.
— Ганс. Или Фриц. Что, впрочем, одно и то же.
— Не ёрничайте, Орфей Иванович. Вам это не идёт. Его звали Рихард.
— А зачем он постучался в вашу комнату?
— Что за вопрос?! Надеюсь, это не пошлый намёк? Не помню уже. Так вот. Со страху я выключила радиоприёмник, но оставила его на прежней волне. Он вошёл, пристально посмотрел на расположение антенны — и сделал вид, что ничего не заметил. Он, конечно, обо всём догадался. Вообще, он вёл себя очень прилично, хотя, кажется, был ко мне неравнодушен.
— За победу над фашистской Германией, нашим злейшим врагом, — сказал Орфей Иванович и залпом выпил вино. Людмила Дорофеевна вновь проигнорировала его тост.
— А его денщик, представляете, постоянно насвистывал арии из опер. Он знал весь мировой репертуар и обожал Чайковского. Кроме того, он бесподобно ухаживал за цветами. Такого цветника я не видела в своём доме никогда. Боже мой, какие он вырастил розы! Уму непостижимо!
Орфей Иванович налил себе бокал до краёв.
— А когда немцы вынуждены были отступать, то денщик аккуратно собрал вещи и целый день, насвистывая без единой нотки фальши и жмурясь от солнца, сажал морковку в огороде — под линеечку, строго по линии. Забивал колышки, натягивал верёвочку — и только потом сеял семена. «Зачем вы это делаете?» — спросила я, разумеется, по-немецки (в школе мы все учили немецкий). «Ведь вы же отступа., простите, уходите. Вы не увидите результатов своего труда». Он перестал свистеть, посмотрел на меня и ответил:
«Но ведь вы же не уходите, фрау Людмила. Здесь будут жить хорошие люди. Я хочу, чтобы после нас остались лучшие воспоминания». Представляете? Потом пришли солдаты Красной Армии в грязных сапогах и растоптали весь посев морковки. Нет, не весь, кое-что выросло, и морковка оказалась чудесной, просто чудесной. А по телевизору и в кино немцев представляют варварами, дураками и садистами. Это враньё, и больше ничего. Меня это возмущает. Я просто не могу смотреть военных фильмов.
— А я убивал немцев, — задумчиво сказал Орфей Иванович. — У одного были начищенные сапоги, а я взял и убил его.
— За что?! — воскликнула Людмила Дорофеевна, в ужасе закрывая свежее лицо руками.
— За то, что он хотел убить меня. Прострелил мне ногу своим крупнокалиберным, и в мой грязный сапог набежало с литр крови. Едва Богу душу не отдал.
— А за что он хотел убить вас?
— Вы не поверите, Людмила Дорофеевна, но этот фашист положил почти половину нашего батальона. Нельзя было нам атаковать с той гибельной позиции, нельзя. Поляна простреливалась вражеским пулемётом насквозь. Я ведь сказал об этом комбату, царство ему небесное.
— А он, что, не послушал вас?
— Приказы на войне не обсуждаются, Людмила Дорофеевна. Они выполняются. Глупые приказы — тем более. Любой ценой. Мои лучшие друзья лежат под Белой Церковью. Я забыл спросить того гада, зачем он убивал наших солдат. Мне было не до того. Я убил его, всадил в него три пули, всё, что оставалось в обойме, а потом ещё и штык-нож вонзил, со скрежетом. Наверное, задел за рёбра, хотя мне показалось, что у него вместо сердца — камень, и я сталью — по камню. А потом я сел и заплакал. Мне ребят было жалко. Лешку. Матвея. Потом меня подобрала санитарка, славная девушка. Через два дня её убили… Её Лешка любил… Я не долечился в госпитале, сбежал на фронт. Мне хотелось убивать этих нелюдей, с камнями вместо сердца, ещё и ещё. У меня была другая война, Людмила Дорофеевна. Там не сажали морковку и не насвистывали арий. Извините.
— Вы меня не обманываете? Вы на самом деле убили человека?
— Не человека, а фашиста.
— Фашисты тоже люди. Они были культурными людьми, они не могли убивать просто так. Должна же быть причина. Почему никто не говорит о причине?
— Они убивали за идею, просто потому, что считали себя сильнее. И умнее. И талантливее. Иконы не трогали, а людей уничтожали. Они считали меня второсортным «материалом». Поэтому я их и ненавижу.
— Ненависть разрушает человека.
— Ненависть к фашистам укрепляет мой дух. А ещё я ненавижу фашистов за то, что они заставили меня убивать и ненавидеть. Они и меня сделали немного фашистом.
— Большевики тоже хороши, скажу я вам. Они тоже перекраивали мир «за идею», и для них мой отец тоже был второсортным «материалом». Да и вас они не пожалели.
— Не путайте божий дар с яичницей. Одно дело — убивать из любви к людям, и совсем другое — из любви к себе, из презрения к другим. Большевики были вооружены благими намерениями. Их жестокость — это жестокость романтиков, а жестокость фрицев — это жестокость глупых циников.
— Вот именно — вооружены. Всё воюем и воюем. Не люди, а бойцовская порода какая-то. Вот и вы туда же. Какой вы упрямый и…принципиальный. А казались таким мягким человеком. Покажите мне рану на ноге.
— Вы думаете, я притворяюсь хромым?
— Не говорите глупостей. Покажите ногу. Да, да, поднимите штанину. Какой ужас!
Глядя на давний шрам, грубо зарубцевавшийся красновато-сизым зигзагом, напоминавшим зловещий разлёт немецкого 2, легко можно было представить, в какие клочья была разодрана нога молодого тогда ещё человека.
— А за что вам дали орден, вот этот? — она аккуратно прикоснулась пальцем с отполированным ногтем к лакированной эмали ордена Красного Знамени.
— Именно за то, что я убил фашиста, который не сумел убить меня.
— А этот? — пальчик коснулся ордена Славы.
— За то, что спас мирных жителей. Немцев. Они замолчали. Было слышно, как натруженно тикают настенные часы, уставшие подгонять время, которое пока что оказалось не в силах изменить людей.
— Какую же оперу мы будем ставить в следующий раз? — спросила Людмила Дорофеевна, поймав паузу в осипшем бое домашних курантов.
В музыкальном училище была традиция: силами учащихся и преподавателей раз в сезон ставили новую оперу. Здесь было много талантливейших сосланных музыкантов, которые щедро делились секретами мастерства с учениками. Муж Людмилы Дорофеевны, органист из Риги, умерший лет пять тому назад, тоже оказался в Ленинабаде не по своей воле. Именно он делал искусные аранжировки для оркестра, дирижировал которым Орфей Иванович. Последние годы дирижёр взял на себя ещё и миссию аранжировщика. Оперные постановки давались всё труднее и труднее: кто-то умирал, кто-то уезжал в Москву и Ленинград.
— Что-нибудь из Вагнера, я думаю. Может быть, «Тристана и Изольду». Немецкая опера гораздо глубже и сильнее итальянской, согласитесь. Даже русская ей уступает.
— Несомненно.
— Конечно, мне трудно тягаться в аранжировке с покойным Янисом Теодоровичем.
— Нет, нет, ваши аранжировки тоже хороши. Они очень колоритны и своеобразны. Сохраняют и передают дух оригинала.
— Вы так считаете?
— Так все считают. Спасибо за цветы.
— Если вы намекаете на то, что пора заканчивать мой затянувшийся визит, то извините, я ещё не всё сказал. А я не всегда бываю так смел, отважен и словоохотлив, как сегодня.
— Так говорите же.
Орфей Иванович шевельнулся на стуле, и медали смущённо издали мелодическое шуршание.
— Я хотел бы иметь честь… — тут Орфей Иванович сухо кашлянул в кулачок. — Видите ли… Эх, была не была: соблаговолите стать моей женой, Людмила Дорофеевна.
Часы оторопели и, кажется, забыли отсчитать два-три положенных такта. Нависла пауза.
— Разумеется, я буду вашей женой, — сказала Людмила Дорофеевна, мило теребя оборки платья. Как опытный дирижёр, она выжала из паузы максимум, и оркестр, то бишь её голос с трогательно осевшим тембром, вступил в нужном месте, не раньше и не позже. Партитура диалога ожила. Пауза только подчеркнула значимость её грянувших слов. — Для меня это большая честь. По-моему, за это стоит выпить.
Орфей Иванович растерянно посмотрел на пустую бутылку, стоящую на столе, и сделал движение, чтобы встать со стула. Желание Людмилы Дорофеевны для него давно уже было законом.
— Нет, нет, сиди, Орфей Иванович, тебе нельзя, надо беречь ногу. У меня есть «Рижский бальзам». Он крепче водки. Годится?
Пустая бутылка была убрана со стола (при этом Людмила Дорофеевна ободряющим и плавным движением ладони прикоснулась к свежим тюльпанам, которые, в выправке дворцового караула, вытянули свои пламенеющие бутоны на сочных тугих стеблях), бокалы сменили старинные рюмки из массивного хрусталя.
— Это ещё дореволюционное стекло. Единственное, что осталось от деда, не считая иконы. За что пьём?
— За тебя, моя дорогая.
Медали слабо звякнули, стиснутые внушительной грудью Людмилы Дорофеевны. Орфею Ивановичу был подарен поцелуй, о котором он грезил ещё там, на фронте, — ещё до того, как убил фашиста. И только теперь он обнимал женщину, ради которой, оказывается, воевал: он только сейчас понял это.
В этот момент где-то в городе, затерянном на просторах древней жестокой Азии, прогремел залп салюта в честь победы над варварами из Европы.
— И за то, что ты остался жив, мой воин, — сказала Людмила Дорофеевна и выпила, опередив капитана и кларнетиста.
Вечерние сумерки быстро поглощали дневной свет. По высокому небу, обгоняя друг друга, плавно скользили лёгкие облака.
Тараканьи бега
— И ведь что поражает, Глеб Борисович: «быстрее, выше, сильнее» в исполнении корявых таракашек — это самая чистая и бескорыстная забава. Никакого тебе психологизма с их стороны, никаких чемпионских амбиций. Ползи себе в удовольствие, перебирай хрупкими лапками.
А вот людишки превращают эти забеги в алчное действо. Вообще всё, к чему прикасается человек, становится разрушительным. Заметил? Жили-были насекомые или тлели себе какие-нибудь безобидные химические соединения: аурум, плюмбум, феррум, аргентум. И вот появляется человек. Таракан превращается в фаворита Григория, аурум — в золото, свинец — в пули, а воздух — в вонючее дерьмо. Тьфу!
Да что там! Всю нашу жизнь превратили в тараканьи бега. Бессмысленно несёшься к какой-то бессмысленной цели, бессмысленно выигрываешь или проигрываешь. Тараканы! Рыжие лакированные тараканы! Вот вам ирония истории: это не тараканы бегут под вашу дудку, это вы стали тараканами. Вдруг из подворотни страшный великан: рыжий и усатый — Таракан. Сказка стала явью.
— Ты прав, Игорь Григорьич, ты прав. Есть ещё чёрные тараканы, тоже лакированные; те из Мадагаскара. Они в бегах самые резвые. Между прочим, тараканы вымирают. Все почему-то думают, что их наплодилось, как грязи. А они благополучно исчезают с лица земли. Устали бегать.
Два чиновника среднего звена, можно сказать, интеллигенты, искушённые в политике, футболе, боксе, искусстве, педагогике, здоровье, алкоголе и женщинах, — словом, в том, в чём до тонкостей, лучше любого профессионала, разбирается всякий уважающий себя человек, — сидели в прокуренном баре и закусывали охлаждённую водку тёпленьким и, надо сказать, противным месивом в горшочках, обозначенным в залапанном меню как «жульен». Драники были вкуснее, однако жульен был французским блюдом, и они повелись на экзотику: жульен явно повышал их социальный статус.
Игорь Григорьевич рассказывал Глебу Борисовичу о тараканьих шоу как о засилье бескультурья.
— Представляешь, мы с тобой, как дураки, паримся в своём Министерстве культуры, а люди зарабатывают на тараканах. На тараканах! Бешеные деньги! Арендуют памятники архитектуры и устраивают в них тараканьи бега. У меня в голове не укладывается.
— Ты прав, Игорь, прав…
Тот, кого назвали Игорем, — одетый в песочно-рыжую пару с иголочки, дерзко освежённую галстуком с изумрудной искрой, — судя по всему, почувствовал прилив уверенности, которую даёт только правота. И он смело сменил тему.
— Бабы, заметь, как с цепи сорвались. Были себе женщинами — так ведь нет, теперь мы феминистки. Тараканши!
— Факт! Сейчас добыть нормальную любовницу — нереально. Все они чего-то хотят. Вынь да положь, понимаешь… Какая-то меркантильность развелась. Раньше такого не было.