Борис Константинович Зайцев.
Валаам
Приезд на Валаам
Пароходик с туристами и паломниками недолго стоял у пристани Сердоболя. Свистнул и отвалил, двинулся ежедневным путем среди мелких заливов Ладоги. Берега холмисты и красивы, дики. Леса да скалы, слой гранита и луды, выпирающие под косым углом, заросшие мхами. «Сергий» лавировал между этими берегами, придерживаясь вех, опасаясь камней и мелей. И лишь понемногу стал расширяться выход, открылась тусклая синева озера с повисшими как бы на стеклянной подстилке двумя-тремя островами.
А потом и вовсе вышли на волю. Беловатые, крупные, с сине-стальной оторочкою облака хмуры, недвижны. Холодны их отраженья, тяжела вода, свинцовая, тоже с белесыми отсветами. Прохладно! Невеселое предвечерне севера.
Но взору просторно. И есть что представить себе. Налево, за бескрайною далью, к океану, некогда св. Трифон основал обитель у самого моря — монастырь св. Трифона Печенгского [1]. Справа, в нескольких десятках верст, остров Коневец. В веке четырнадцатом св. Арсений прибыл туда в лодке, путешествуя с Афона, и привез чудотворную икону, поселился, учредил монастырь [2]. Прямо же перед нами, очень далеко, но уже белея Собором, сам знаменитый Валаам [3].
Возраст всего этого — сотни лет. Корень — Россия. Поле деятельности — огромный край. …Понемногу все взоры соединились на белой, с синими и зелеными верхами колокольне, на огромном куполе с ней рядом. Над полоскою леса водружен Собор мощным жестом, повелительно [4]. Он приближается медленно, остров же растягивается в длину. «Сергий» держит курс на церковку, белую с золотом — скит Никольский на крохотном островке у входа, как бы сторожевой пост Валаама [5]. Ночью отсюда светит маяк. А сейчас, пройдя мимо, медленно мы поднимаемся узким, зеркальным заливом, среди чудесных лесов, к пристани главного острова. Проплываем вдоль монастырского сада. Сверху, из-за чугунной решетки, над белыми корпусами келий все та же громада Собора с золотыми крестами. Вечерний благовест.
С группою дам, туристов, молодежи подымаемся в гору. Монах на телеге везет вещи. Смеркается. Густа зелень, в ней белеют врата монастырские, и по дорожке, аллеею лип, кленов, орехов, оказываемся у огромной, тоже белеющей в полусумраке гостиницы. Июль, а еще жасмин не отцвел. Жасмин сладостно одуряет, есть в этом запахе исконно русское, для меня и афонское, сразу вспоминаешь Андреевский скит [6].
Худой и слегка согбенный, в белом подряснике, с черною бородой и прекрасными ночными глазами о. Лука, иеромонах-гостиник, устраивает нам комнату. Ее маленькое оконце выходит прямо в жасмин. Светлые стены, узость, вид кельи, бедные постели, издающие всякий раз, как переворачиваешься, мелодический звук железных сеток, колец, пружин…
Монастырская жизнь началась.
Свв. Сергий и Герман [7]. Два инока, две прямые фигуры в темном, Сергий старше, Герман моложе, в опущенных руках свитки, на них письмена. Древние, не без суровости облики — основатели монастыря. С первого же беглого осмотра обители видишь их здесь повсюду. В медальоне над входом в гостиницу, над вратами, на иконах, на золотой кованой раке в нижней церкви Собора. Стараешься представить себе их живыми, в дали четырнадцатого века, что-нибудь узнать о жизни их… — и почти ничего не узнаешь. Остается только ощущение величия и легендарности. Но не случайно явились они в этих краях, диких и бедных, подобно Трифону Печенгскому и Арсению Коневскому.
На первых порах удивляет, как мало древностей сохранилось в самом монастыре. Объясняется это тем, что он много терпел, подвергался грабежам (особенно в XVII в.).
Все-таки, все-таки… Был ведь собор времен Александра I, его разрушили [8] и соорудили теперешний, огромный и роскошный, но какой холодный! В валаамском строительстве, к сожалению совпавшем с бедною художнически эпохой середины и конца XIX века, есть вообще дух грандиоза.
Нечто от Александра III, нечто связано и с игуменом Дамаскиным, ненасытной и мощной фигурой, которую можно было бы назвать, на афонский лад, Афанасием Великим Валаама [9]. Должно быть, есть нечто в характере самого этого острова, на гранитных глыбах лежащего, над Ладогой воздымающегося, что влекло к силе и размаху. Здесь бьют волны, зимой метели ревут, северные ветры валят площади леса. Все громко, сильно, могуче. Лес — так вековой. Скалы-гранит, луда. Монастырь — так на тысячу человек. Игумен Дамаскин чуть не великан, неутомимый, неусыпный, несменяемый (сорок лет властвовал над Валаамом и чего-чего только не настроил). Даже колокола валаамские… ведь в главном из них тысяча пудов!
Но немало силы и в самой братии, порождении Руси крестьянской, веками на Валааме сменявшейся, но трудившейся упорно, безымянно. Ведь это маленькое государство. У него и леса, и посевы, покосы, молочная ферма, сады, огороды, водопровод, и каких только нет мастерских. Все это лепится и живет вокруг Собора и белоснежного четырехугольника келий, трапезной, ризницы, библиотеки и пр. Тут дом игумена и управление, хозяйство и политика, и дипломатия, великолепные службы в Соборе, в праздники наполненном карелами окрестностей, паломниками и туристами. В нижней церкви у раки преподобных, в гостинице у о. Луки непрерывный приток и отток приезжих — кого тут только нет!
Внутренняя, духовная и поэтическая сторона Валаама раскрывается понемногу, не сразу. «К Валааму нужно подходить молитвенно, — говорил мне педагог из Таллина. — Направляйтесь к нему духовно».
Не знаю уж, «направлялся» ли я, и разумеется, беглы впечатления паломника, все же думаю, что за внешним, торжественным фасадом Валаама, открылось в эти несколько дней и другое, — то, что дает славу Валааму внутреннему.
На другой день приезда нашего игумен, о. Харитон, предложил съездить в скиты на его моторной лодке.
Мы отчалили часу во втором, при нежном свете из-за высоких облачков. Высокий и загорелый, заросший бородою о. Рафаил у мотора, нагнувшись, управляет рычажком. Кроме игумена, с нами педагог Михаил Алексеевич с женою и мальчиком в гимназической фуражке. Да иеромонах Тарасий.
Лодка идет легко. Как стеклянна вода! Какой мир, какой воздух, как прекрасно плыть мимо редких камышей, за которыми вековой бор — сосны, ели столетние. Кое-где береза. И сколько зелени, какие лужайки! Все светлое, очень тихое и нетронутое.
Когда подплываем к мостику, под которым надо пройти, о. Рафаил выпрямляется, горбатый его нос глядит вперед, и, как тритон в раковину, трубит он победоносно: мы, мол, идем под мостом, место наше.
И мы быстро проносимся в его мгле.
— Хороши эти леса, — говорит о. Харитон медленно, негромко, будто слегка устало.
— Мы ведь их не рубили. Дрова покупали у финнов, только чтобы их не портить.
Да, красота, а не лес. Такого я в Финляндии еще не видел. Игумен молча и задумчиво на него смотрит. Монастырь, со всею сложностью и трудностью управления, забот, скорбей — все позади. А сейчас тишина озер, лесов, ласкового, еще бледного солнца.
Мы едем в скит Всех Святых [10]. У о. игумена там дело, а мотор свой он дает нам для езды дальнейшей.
Вот и берег, лужайка, лес, и неторопливый путь к скиту, и часовня, и могила иеросхимо-монаха Антипы, в лиственной роще, и ограда скитская… и ничего сурового в этой святой земле. Наоборот, светло, особенная, чуть ли не райская тишина.
Женщинам в скит нельзя. Да и мы сейчас не пойдем. Мы поищем грибов, поклонимся могиле Антипы, полюбуемся солнцем, лесом, перекрестимся на пороге часовни.
— Это все о. Дамаскина труды, — говорит игумен, медленно обходя стену, за ней церковь, здания. — А вот тут поглядите, что буря наделала.
И, поднявшись на изволок, показал с грустью на плешину в его любимых лесах.
— Буря была ужасная. Северный ветер, сразу вырвало до четырехсот десятин в разных местах острова.
У ворот показался старый монах в подряснике. Мы простились. О. игумен останется тут до вечера, проведет тихие часы в уединении, а потом мы должны за ним заехать.
— Знаете, — говорит, улыбаясь, Михаил Алексеевич, когда подходим к мотору, — тут в прошлом году была с нами маленькая история, на этом самом месте. Тоже в лодке приехали, и с нами старушка одна, француженка, лет семидесяти — ее занесло как-то на Валаам, она тоже все по скитам ездила, ужасно нравилось ей. Настолько полюбила тишину эту валаамскую, красоту, весь благообразный склад жизни, так и говорит: «Это рай». (Сама католичка.) «Я всю жизнь прожила и только теперь, над могилой узнала, что на земле есть рай. Как ваши иноки и старцы на острове живут, это и есть рай». Хорошо, рай раем, а ведь и домой в монастырь надо. Назад полагалось идти пешком. Она дошла до этой лужайки, села под деревом, и ни с места. Сил нет, и нога разболелась. Идти никак не может, что тут делать? Попробовали лодку покликать, да место тихое, никого нет. Просто хоть ночуй тут с нею. Так до вечера и просидели, пока монашек случайный, с фермы, на лодке не выручил.
Она долго в монастыре прожила. И когда в Париж уезжала, то, представьте, из бересты коробочку себе раздобыла и туда земли валаамской на память собрала. С тем и уехала, что в раю побывала.
Теперь у рычажка мальчик Светик. О.Рафаил рядом, поглядывает за ним и показывает, где брать правее, где левей. Останавливаемся у Смоленского скита [11]. Среди чудесного леса маленькая церковь, новая, в духе древнего зодчества. Здесь иеросхимомонах о. Ефрем — высокий, жизнерадостный, с улыбающимися глазами. У него сейчас гости: за столиком, под соснами, в простеньких подрясниках два старых монаха пьют чай: о. Павлин, бывший игумен Валаама, на днях постригающийся в схиму, худой, с веерообразными бровями, и другой, о. Иоанн, тоже худенький, из Предтеченского скита. Солнце, сквозь сосны, тепло и мирно берет лучами этих двух стариков. О.Ефрем один живет здесь. Он показывает церковь, крохотную келийку при ней, гроб с поднятой крышкой. На ней изображен скелет, а в гробу подушка и постель.
— Да, вот так и живу, понемножку…
О.Ефрем — духовник братии. Отсюда, на лодочке, ездит в монастырь. У самой воды у него другая избушка, тоже крошечная, и тоже иконы, тоже гроб. Один гроб для лета, другой для зимы, в них по очереди он и спит, но ничего страшного в этом нет, о. Ефрем жизнерадостнее многих, спящих на роскошных кроватях.
Чтобы не мешать его гостям и не отрывать его, мы не задерживаемся. И через несколько минут Светик, серьезный и внимательный, гордый ролью капитана, ведет нас на моторе дальше.
О.Тарасий с Михаилом Алексеевичем совещаются, куда ехать сначала: на Коневский или к о. Феодору. Решили к Феодору.
Мотор заходит в дальний, тесный угол залива. О.Рафаил сам берется за управление: узеньким каналом, с галькой, песочком, чуть не доставая рукой до прибрежных кустов, выходим с Валаамского острова на Ладогу. Она довольно покойна, голубеет вдаль, к едва видным мягким холмам, все же мотор покачивает. Мы описываем медленно дугу, и мимо островка со скитом св. Иоанна Предтечи, наиболее строгого на Валааме [12], идем к другому островку.
Здесь нет никакого скита. Просто живет отшельник, схиигумен Феодор, в своей избушке.
— Только я умоляю вас, о. Тарасий, — говорит Михаил Алексеевич, разглаживая поблескивающую раздвоенную бороду, — чтобы он самовара не ставил.
О. Тарасий не без лукавства посмеивается небольшими голубыми глазами.
— Да уж не тревожьтесь. Пожалуйте вперед, к прудику. А я предупрежу…
— Я вас знаю, о. Тарасий, придем, а уж самовар пыхтит… Нет, я тогда не пойду, вы должны обещать…
Он оборачивается ко мне.
— Представить себе нельзя, до чего монахи здесь гостеприимны. Ведь кто ни придет, старик бежит ставить самовар.
— Ничего-с, ничего-с…
Михаил Алексеевич сопротивляется, но сам мало в сопротивление верит. А пока что, мы идем в горку, а о. Тарасий влево, к деревянному домику.
— О.Феодор давно тут живет. Видите, его хозяйство. Яблони, огород… Все своими руками. Ему за семьдесят. А какая тут почва? Один камень. Так цель на себе землю таскал. Бог знает откуда, вот и добился.
Мы подошли к прудику, тоже, конечно, собственного производства — он кишит мелкой рыбешкой. Бросишь корочку, все население сразу толпится, шуршит, чмокает, разные жадные типы выскакивают до половины наружу, на лету ловя приношение.
Мы ими полюбовались. И медленно, огородом, пошли к домику о. Феодора.
— Вы не думайте, — шепнул Михаил Алексеевич, — теперь от чая нельзя отказаться. Будет обида.
— Ну, здравствуйте, милые, здравствуйте, кого Господь принес? Милости прошу…
О.Феодор, высокий, крепкий старик с загорелым лицом, живыми, светлыми глазками, седою бородой. За углом о. Тарасий раздувает самовар.
Благословил нас о. Феодор истово, сразу став торжественным, но по-прежнему ласковым. И высоким, тонким голосом со своеобразным переливом, как бы ярославскою скороговоркою пригласил пол деревья к столику. Варенье, сахар, хлеб, чашки.
— Издали? Ну, и слава Богу. Вот и навестили старика, милые мои…
Мы для него «мир», неизменно здесь появляющийся, иной раз и утомительный, но все тянущийся к облику более высокой, чистой и духовной жизни. Такой о. Феодор чувствует, что он кому-то нужен, этим неизвестным для него «братьям» — нынче одни, завтра другие, но всегда братья и всегда чего-то хотят позаимствовать.
О.Тарасий подал самовар. О.Феодор так же был приветлив и словоохотлив. Он не поучал, ничего не навязывал. Просто повествовал, как был послушником на Валааме, как работал на пекарне, в кухне, на мельнице, и все со смехом и улыбкою: весело, мол, было жить! А позже попал в Борисоглебск игуменом, и опять назад на Валаам вернулся, и опять все хорошо, нечего Бога гневить.
Из-за чайного этого столика, с высоты усадебки о. Феодора скрывается дальний вил: вниз идут сосны, редковатым строем, и сквозь них Ладога тихим серебром посверкивает, вдаль сизеет и лиловеет. Много ниже нас на одинокий столб села чайка. Мы обратили на нее внимание.
— Как же, как же. постоянно прилетает. Славная. Мы с ней знакомые, можно сказать, друзья. Она меня не боится. Сядет, и все курлыкает тут, на своем языке. А только я ейного языка не понимаю. Покурлыкает, перышки себе клювом почистит, и до свиданья. до следующего разу.
В шестом часу о. Тарасий вынимает из глубокого кармана часы.
— А ведь еще в Воскресенский хотели, да к отцу Николаю на Коневский.
Подымаемся. Михаил Алексеевич с моею женой не без таинственности отводят о. Феодора в сторонку, вполголоса с ним что-то рассуждают.
Высокий, с несколько сейчас смущенною улыбкой, в сором подряснике, с великорусским говорком, более он похож на пчеловода, чем на схи-игумена. Вот где о гробах и помину нет!
— Ну, хорошо, милые, ну, хорошо…
Маленький заговор я знал. В ночь на воскресенье, перед ранней литургией, в Коневском скиту будет он нас исповедывать и причащать.
И когда мы плыли к Воскресенскому скиту, солнце мирно золотило Ладогу. Погода окончательно установилась Да и в душе, казалось, что-то наладилось. Не то, чтобы новые мысли или премудрость какая осенили. Ничего особенного нам о. Феодор не сказал. Но вот ощущение, что все в порядке (якобы наперекор всему, что в мире делается, даже многим скорбим в самом монастыре, ибо и монастырь не рай) ощущение прочности и благословенности осталось. Все хорошо — несмотря ни на что. Рыбки, радость, яблони, огород, знакомая чайка на столбу — все радость.
Если бы с нами была сейчас та старая француженка, она не изменила бы своего мнения о Валааме.
По скитам
Светик и о. Рафаил подвезли нас к пристани. O.Тарасий помогал выходить. Заросшая соснами возвышенность, вверх вьется тропинка — к Воскресенскому или Иерусалимскому скиту [13].
О.Тарасий оборачивается.
— А вы теперь, значит… прямым ходом к Гефсимании Там у креста и будете с мотором ждать.
Мы подымаемся, не то, чтобы в гору Чистилища, но все-таки не так уж мало. С поворотами тропинки шире раздвигается вид на Никоновский островок, правее его остров о. Феодора. a за ними, все возрастая, дальне-серебристый горизонт самой Ладоги. Вся эта местность называема Никоново, по имени пустынника, здесь обитавшего в XVIII веке [14].
Но легенда уводит и дальше. На месте храма, куда подымаемся, с незапамятных времен стояла часовня в честь св. Апостола Андрея. Как бы ни относиться к преданию о посещении Валаама св. Андреем, место все-таки свято, освящено веками отшельнических, высоких и духовных жизней.
— На эту стройку много трудов положено, — говорит о. Тарасий, когда мы приближаемся к кирпичной, красной церкви. — Фундамент прямо в гранит врублен… иной раз и порохом приходилось взрывать.
Верхний храм Воскресения, нижний св. Андрея, в нем «Кувуклия» с подобием Гроба Господня [15]. В низеньком помещении, в глубине церкви, кубической формы — камень, красный гранит, образ того камня, что привален был ко входу в пещеру Гроба. Маленькая эта, темная комната называется Приделом Ангела — Ангел отвалил некогда камень. А в гранит вделана из иерусалимского камня частица.
Таинственно тут, тихо. Нагибаешься вдвое, сквозь совсем низкую дверку входишь в еще высшее святилище: пещеру св. Гроба, точную копию того иерусалимского, у которого в сороковых годах стоял на литургии и причащался Гоголь [16]. Тут совсем уж темно. Только неугасимая лампада над Гробом (на нем Плащаница и в серебряной оправе частица камня иерусалимского. К ней прикладываются входящие).
Мы кончали уже осмотр Кувуклии, когда в храме, под водительством худенького, слегка согбенного, но очень живого иеромонаха о. Памвы, появилась толпа молодежи — православное юношество из Выборга.
— Ну, вот, вот и хорошо, — говорил о. Памва, сияя прекрасными глазами, легкой, суховатой рукою давая благословение, — уж не извольте теперь уходить, видите, я со своими птенцами… И сейчас же во св. Пещере молебен отслужим, и будет славно…
Мы поднялись в верхний храм. Нельзя сказать, чтобы он очень останавливал внимание — светлый, несколько холодноватый, с интересным разве только запрестольным образом XVIII века, работы иеромонаха Амфилохия (Христос Царь Славы, Богоматерь и Иоанн Предтеча, со слегка западным оттенком письма, удивляющим на Валааме) [17].
Пока о. Тарасий объяснял мне противоположность с нижней, полутемной церковью, где Христос поруганный, в Гробу, здесь же Он в торжестве, я обратил внимание на молодого огненно-рыжего монаха, оживленно разговаривавшего с моей женой. Он улыбался радостно, почти блаженно. По движению губ на простоватом лице было видно, что он слегка косноязычен. Стараясь не обращать на себя его внимание, я приблизился.
— Значит, земляки… Из Москвы! Как же не из Москвы, я сам оттедова. У нас прямо и лавка там была… на Долгоруковской… у папаньки. Бакалейщики мы.
Известно, что такое москвичи, и земляки, да Бог весть чрез сколько лет, после всех бед и революций на Валааме встретившиеся. Монах был в полном восторге, встретив земляков, и от волнения еще более заикался.
— Что ж, вы довольны тут, на Валааме? После Москвы-то?
— Я? Да как же не доволен? Даже очень доволен. Я всем доволен. Слава Богу, хорошо живу.
Тут же и выяснилось, что этот веселый человек в замызганном подряснике находится на нелегких работах, на самой низшей ступени иерархии, один «из малых сих». Но ему все хорошо, его ничем не возьмешь. Такого, конечно, сослали бы на Соловки, посадили бы в концентрационный лагерь, он все бы улыбался да творил Иисусову молитву. Это его дальние братья улыбались на римских аренах львам.
Пока они с женой моей вспоминали, где какая в Москве часовня и какой переулок, снизу прислали сказать, что молебен в Кувуклии начался. Мы поспешили сойти. Придел Ангела был уже полон. Стояли плечо к плечу. О.Памва служил в Пещере. Оттуда, слегка приглушенно, звучал небольшой хор той же молодежи. «Христос воскресе из мертвых» [18]. Темно, тесно, жарко… но так тихо, так замерло все и соединилось в сопереживании того, что две тысячи лет назад совершалось в такой же вот тесной Пещере, с таким же камнем — отвалившись, перевернул он весь мир…
Когда служение кончилось, девушки, молодые люди, пожилые дамы, сгибаясь вдвое, вылезали из жаркой Пещеры, а мы поодиночке пролезали туда, прикладывались ко Гробу и подходили под благословение к о. Памве. Лоб у него был влажный, глаза сияли.
— Духота какая, — говорили певчие-барышни. — Временами даже стоять было трудно.
Но у всех взволнованные лица, умиленные. У некоторых слезы. Юноши покрепче. Но и у них настроение повышенное.
Впрочем, молодость берет свое: выйдя на паперть, студенты побежали — кто на колокольню, кто с аппаратом снимать барышень.