— Например, этот снимок — с круглым окном и деревом, напоминающим виселицу?
— Да. Но мне нравится то, как вы подмечаете во всем темную сторону и подчеркиваете ее какой-то образной деталью — веткой дерева, стулом или тенью.
Гарри отметил, что ей понравились его слова.
— Да, я всегда стараюсь найти эту темную сторону.
— Темная сторона есть почти во всем, разве нет?
Она посмотрела на него, словно пытаясь понять, не смеется ли он над ней. Убедившись, что он серьезен, она ответила:
— Действительно почти во всем, правда? Меня это очень увлекает — находить эту темноту.
— Могу я еще раз посмотреть фотографии? Только на этот раз — с вашими комментариями.
— Да, конечно. Подождите минутку, я наполню ваш бокал.
Она спрыгнула с подоконника. Никакой особой грации, но смотреть на нее было в высшей степени приятно, и Гарри неожиданно задумался: не унаследовала ли она от своей матери то, о чем давеча с такой задумчивостью вспоминал Маркович?
Они вместе прошлись вдоль ряда застекленных снимков.
— Мне нравится противопоставлять друг другу ухоженные и заброшенные пейзажи, — говорила Симона. — Когда я делала эту серию для…
— Национального Треста против брошенных домов.
— Да-да, точно. Когда я работала над ней, самые ветхие здания я приберегла напоследок. Это как в детстве, когда сначала съедаешь корочку с фруктового пирога и оставляешь мягкий кусочек с фруктами напоследок. Вот это — замок в графстве Поуис. Одна из старинных пограничных башен, некоторые ее фрагменты практически не изменились с четырнадцатого века. Очень красивый замок, правда? Разрушенный, но изумительно разрушенный, руины очень хорошо сохранились, в них словно навеки застыла частица прошлого.
— А этот снимок вы решили ему противопоставить.
Ему показалось, что она на мгновение замешкалась, прежде чем ответить:
— Это замок семнадцатого или восемнадцатого века. Он символизирует умирающее прошлое — здание было заброшено на долгие годы, по сути, оно уже почти полностью сгнило. Должна вам признаться, этот снимок я включила в экспозицию из тщеславия — я сделала его, когда мне было лет двенадцать, своим самым первым фотоаппаратом, и он просто вызывает у меня сентиментальные чувства. В целом он достаточно неплох, и я решила включить его в качестве противоположности предыдущему.
— Да, он достаточно хорош. Где это? — спросил Гарри, наклоняясь ближе, чтобы прочесть подпись.
— Его называют Мортмэйн-хаус, — ответила Симона. — Он расположен на границе Шропшира — западная граница, где Англия переходит в Уэльс. Я жила там в детстве.
— Мортмэйн… Это переводится как «мертвая рука»?
— Да. В Средние века люди передавали землю церкви, чтобы после их смерти детям не пришлось платить феодальные пошлины. А потом наследники забирали землю обратно. Своего рода афера, которую впоследствии раскрыли, и был издан закон, пресекающий подобные случаи, — его называют «Законом мертвой руки». Я не слишком много говорю?
— Нет-нет, продолжайте, это очень интересно. Он напоминает, — сказал Гарри, внимательно рассматривая место, которое Симона назвала Мортмэйн-хаус, — замок из классического фильма ужасов.
— Похож, правда? — Она сказала это немного более беспечно, чем следовало. — Но я ничего не преувеличила. Он действительно выглядит именно так.
— Наверное, он наполнен тенями и кошмарами.
— Кошмар — понятие субъективное, не так ли? У каждого из нас есть свой кошмар.
Гарри взглянул на нее сверху вниз. Ее макушка была на уровне его плеча. Он сказал:
— Боже мой, я бы и в ореховой скорлупе считал себя властелином необъятного пространства, если б только не дурные сны[3].
— Да.
Интересно, подумал Гарри, а если бы я сейчас сказал ей: «У каждого из нас есть свой кошмар, но вы, дорогая моя, не знаете, что я пришел сюда, чтобы повернуть время назад, чтобы найти тропинку в ваше прошлое…»
Разумеется, он не сказал этого вслух. Никогда не снимай маску. Только если это вопрос жизни и смерти.
Вместо этого он спросил:
— Умение видеть в жизни темные стороны — это ваша отличительная черта?
Симона надеялась, что она не слишком много наговорила этому журналисту из «Глашатая» про темноту, Мортмэйн-хаус и все такое. Но ей казалось, что он все понимает — ведь он вспомнил эту цитату про ночные кошмары. Его интерес казался искренним.
И она неожиданно расстроилась, когда два дня спустя Анжелика, анализируя результаты открытия галереи, между делом сообщила ей, что Гарри Фитцглен позвонил ей и пригласил поужинать.
— Это очень мило. — Симона не хотела ревновать Анжелику, ведь это именно она дала ей потрясающую возможность проявить себя. Говоря про Анжелику, люди обычно добавляли: «
— Если он может позволить себе «Баклажан», значит, у него отлично идут дела.
— Мне нравятся преуспевающие люди. Вообще-то… Боже мой, это что, счет за электричество? Не может быть, ты только посмотри на сумму! Не могли же мы использовать столько обогревателей, у нас тут, черт возьми, не оранжерея!
Они сидели в галерее Блумсбери, в офисе наверху. Симона любила этот тесный уголок, затерявшийся среди многочисленных офисов; окна выходили на крохотную лондонскую площадь, кое-где из-за домов выглядывали Британский музей и университет — казалось, что эти маленькие фрагменты живут своей собственной жизнью, словно они решили отделиться от своих зданий и устроились там, где им удобно. Офис был символически отделен от остальной мансарды и получился совсем маленьким, поскольку они старались оставить как можно больше места для самой галереи, зато отсюда можно было видеть Лондон далеко поверх крыш — в неизменной туманной дымке, поскольку стекла в старинных окнах стали шероховатыми от времени.
Еще Симона любила запахи этого дома; несмотря на все реконструкции, живущие здесь запахи принадлежали совсем не этому веку. В 1900-х годах Блумсбери был модным местом среди так называемых интеллектуалов — поэтов, писателей и художников. Порою ей казалось, что в какой-нибудь из щелей еще сохранился отблеск прошлого, и, заглянув туда, она увидит, как в комнате, уставленной свечами, разговаривают, смеются и спорят эти люди — хотя нет, в те времена свечами не пользовались, ведь было газовое освещение. Это совсем не так романтично.
И все же было бы интересно проследить историю здания, узнать о людях, которые здесь жили, когда в этом доме были квартиры. Можно было бы сделать небольшую выставку на эту тему: может быть, удалось бы найти и отреставрировать старые фотографии. Интересно, у Гарри
Фитцглена есть доступ в архив газет и фотоагентств? Может, попросить Анжелику, чтобы она поговорила с ним? Обычно Анжелика с энтузиазмом берется за все, что касается галереи, но она может не захотеть обсуждать свои планы с малознакомым человеком.
Симона украдкой рассматривала Анжелику. Сегодня на ней были новые очки с огромными стеклами в черепаховой оправе. Анжелике не нужно носить очки, это просто часть нового имиджа. В них она похожа на очень сексуальную оксфордскую преподавательницу, подумала Симона. Пожалуй, только Анжелика способна выглядеть необычайно сексуальной и в то же время предельно серьезной. Симоне вдруг захотелось сделать ее портрет, попытаться запечатлеть эту ее особенность. Интересно, а Гарри Фитцглен тоже заметил в Анжелике эти две стороны, когда пригласил ее на свидание? А если заметил, то какая из них привлекла его больше? Сексуальная, разумеется. Как и любого мужчину.
А может, и нет. Он куда более умен, чем пытался показать в разговоре с нею, и куда более проницателен. Симона сразу же это почувствовала, даже если не принимать во внимание эту цитату из Шекспира. Он увидел темноту в мраке Мортмэйн. Впрочем, ее заметил бы любой человек более-менее нормальным зрением. Но вопрос, который он задал Симоне — про то, видит ли она темную сторону вещей, — этот вопрос означает многое. Никому, кроме него, еще не удавалось ощутить присутствие этой темноты внутри ее собственного разума.
Никто не знал про маленькую девочку, которая следит за ней.
Ей было всего четыре года, когда эта внутренняя темнота появилась впервые, а около пяти она начала понимать, откуда она приходит.
Вторая маленькая девочка, человечек, которого никто никогда не видел и не слышал, была спрятана внутри Симоны. Симона не знала ее имени и называла просто девочкой.
Сначала это было совсем не страшно. Симона даже не знала, что у других людей нет такого невидимого друга.
Ей нравилось, что рядом всегда есть эта вторая девочка, нравилось разговаривать с ней, слушать ее чудесные истории. Она вообще любила слушать всякие истории, например, когда вслух читали книжки — хотя не все умели правильно читать истории из книжек.
Мама всегда читала правильно. Симона любила слушать мать, смотреть, как она читает. У нее был очень нежный голос, все считали ее тихой и мягкой. В школе часто говорили: боже, у тебя такая чудесная мать, разве что немного слабохарактерная. Но на самом деле характер у нее был достаточно твердый, чтобы поддерживать существующие в их доме правила: не смотреть слишком долго телевизор, делать уроки, ложиться спать не позже семи — правда, все говорили, что так ведут себя и другие матери. Симоне очень повезло, что у нее не было утомительных родственников, с которыми пришлось бы вести себя по строгим правилам, — всех этих кузин, которые остаются ночевать и требуют уступить свою постель, дядюшек, которые слишком много пьют, или тетушек, которые постоянно ссорятся. Нет ничего хорошего в том, чтобы жить в большой семье.
Хотя Симона хотела, чтобы ее семья была немножечко больше, и обрадовалась, когда девочка сказала: «Теперь мы с тобой будем одной семьей».
Вторая девочка жила не так, как Симона. Она совсем не ходила в школу, хотя часто готовила какие-то уроки и что-то учила наизусть. Все это Симона узнала не сразу, общая картина складывалась из фрагментов, внезапно возникающих перед глазами по ночам, когда она не могла заснуть и слушала голоса, доносящиеся из телевизора внизу, — слишком тихие, чтобы понять, о чем говорят. Она всегда чувствовала, когда появляется девочка: внутри возникало ощущение неясного беспокойства, словно порыв ветра, вызывающий рябь на поверхности воды.
Однажды она попыталась нарисовать девочку. Это оказалось намного легче, чем она ожидала, настолько легче, что ей стало страшно. С каждой линией лицо девочки все четче и четче проявлялось на рисунке, словно она слой за слоем стирала пыль с закопченного старого зеркала.
Девочка смотрела теперь прямо на нее. У нее лицо сердечком, подумала Симона, должно быть, она очень симпатичная. Но она совершенно не казалась симпатичной. У нее были такие хитрые глаза, что Симоне стало не по себе. Сначала рисунок ей понравился, но когда она рассмотрела выражение глаз, то скомкала листок и тайком, пока мама не видела, выбросила его в мусорную корзину. Но даже это не избавило ее от ощущения, что глаза по-прежнему смотрят на нее снизу — сквозь картофельные очистки и мокрые чайные листья.
Эдвард обратил мое внимание на то, что, если подсчеты верны, близнецы родятся как раз 1 января 1900 года. Он думает, что это хороший знак. Он даже дошел до того, что позволил себе заметить, что помнит ту мартовскую ночь после моего дня рождения; видимо, он считает это очень волнующим. Вообще-то все вокруг сейчас стали очень внимательны ко мне. Если так и дальше будет продолжаться, это будет просто чудо Господне.
Начало нового года и нового века — начало двух новых жизней, говорит Эдвард, довольный своим остроумием. И с увлечением добавляет: может быть, уже в новом доме, как я и хотел. Там, в Далвиче, есть несколько очень милых вилл.
Когда ходила утром за покупками, видела у Хатчарда последнюю книгу Флоя. Это был неприятный сюрприз — вся витрина уставлена этими книгами, особенно потрясло меня то, что в центре повесили фотографию Флоя. У него было такое лицо, словно в студию фотографа его затащили силой. Очень грустно идти мимо портрета бывшего любовника, который сердито глядит на тебя из витрины Хатчарда.
Пришла домой и сразу закрылась в спальне, сказав Эдварду, что мне нехорошо и кружится голова. Было ужасно неловко, когда он вызвал доктора Остина, поскольку мне пришлось описывать несуществующие тошноту и головокружение.
Пришлось выдержать долгое и мучительное обследование. Правда, доктор Остин вел себя очень профессионально и благовоспитанно. Что ж, может быть, это отучит меня лгать. Он осматривал меня, измерял мне бедра, задавал вопросы, а потом с очень серьезным видом сказал: ах, вам не о чем волноваться, миссис Квинтон, я пришлю вам микстуру от тошноты.
Мама Эдварда пришла сегодня на ужин (третий раз за этот месяц!), и, следовательно, мне пришлось выслушать еще одну проповедь. В этот раз она внушала мне, что я слишком много развлекаюсь и слишком часто езжу в город, а в моем положении отдых совершенно необходим. Сказала ей, что через несколько сотен лет наука найдет менее сложный и грязный способ производства себе подобных, за что меня обвинили в дарвинизме и неподобающих литературных пристрастиях, а также в том, что я не слежу за домом. В качестве примера был приведен не совсем удавшийся десерт, а томатный соус был объявлен слишком кислым. Неудивительно, что меня тошнит, раз на моем столе такие блюда… И так далее и так далее.
Легла спать в плохом настроении. Не куплю книгу Флоя, ни за что не куплю…
Послала к Хатчарду за книгой Флоя, поскольку лучше прочитать ее до того, как кто-то начнет о ней рассказывать, пытаясь меня смутить. Всегда подозревала, что у Уиверн-Смит свои счеты с Флоем, уверена, что, заводя разговор за обеденным столом, она всегда заранее имеет в виду какую-то гадость. Мама Эдварда говорит, что она красит волосы — Клара Уиверн-Смит, а не мама Эдварда. Меня это совершенно не удивляет, хотя непонятно, откуда мама Эдварда знает об этом.
По-моему, что-то не в порядке. Доктор Остин о чем-то долго разговаривал с Эдвардом, но когда я спросила, что случилось, доктор Остин только сказал, что близнецы ведут себя слишком тихо, учитывая, сколько осталось времени до родов.
Тем не менее, Эдвард ушел, как обычно, на совещание и просил ложиться, не дожидаясь его, он может вернуться поздно. Пусть приходит, когда хочет, мне все равно.
Книга Флоя восхитительна. Пришлось читать ее тайком, урывками, чтобы никто не заметил, а это не та книга, которую можно читать урывками. В нее нужно погрузиться и читать, читать, не отрываясь, отрезав себя от всего прочего мира, пока Флой разворачивает перед тобой свои картины — словно шелковистые гобелены, расшитые драгоценными камнями, раскрываются они перед твоим внутренним взором. Книга про потерянную любовь и позабытую страсть, про женщину, которая борется между долгом и любовью… Ни на секунду не позволила себе допустить, что Флой написал это после той последней, мучительной сцены, когда я сказала ему, что должна остаться с Эдвардом, а он в ответ назвал меня яркой представительницей среднего класса, ограниченной и бесконечно провинциальной — более язвительного сочетания эпитетов мне слышать от Флоя не доводилось.
(Я лгу, конечно. Всю ночь я думала о том, действительно ли наш разрыв побудил его написать эту книгу.)
Впрочем, что бы ни послужило причиной возникновения этой книги, у Флоя есть — и, наверное, всегда будет — чудесный дар, благодаря которому он создает для читателей свой тайный мир, расцвеченный лучами полуденного солнца или золотым сиянием ламп, где под старинными оконными ставнями звучат песни сирен, и ласковый шепот — волнующий и возбуждающий — звучит у тебя в ушах. В этом волшебном мире ты остаешься с ним наедине…
Я не буду извиняться за этот приступ сентиментальности. Если нельзя быть сентиментальной, говоря о потерянной любви, значит, в этой жизни вообще мало что имеет смысл.
Как приятно переложить все рождественские хлопоты на миссис Тигг и Мэйзи-Дэйзи! И не ходить на эти скучные приемы с компаньонами Эдварда: «Мне так жаль, боюсь, что в этом году я не смогу присутствовать на обычных праздничных мероприятиях. Роды совсем близко, я так ужасно устаю, уверена, что ты понимаешь».
«Это Рождество будет спокойным, — сообщил всем Эдвард. — Шарлотта не совсем в форме».
Шарлотта совсем не в форме, особенно если нужно посещать бесконечные приемы с восемью сменами блюд, где говорят только о политике, банках или скандальном поведении принца Уэльского. На прошлое Рождество один из компаньонов Эдварда гладил мое колено под столом.
Бессмысленно думать о том, как Флой проведет Рождество. Интересно, в Блумсбери бывает Рождество? Или они только без конца говорят о жизни, любви и искусстве (или Искусстве), как было в тот раз, когда Флой взял меня с собой в чью-то мастерскую: мы ели какие-то итальянские блюда и пили кьянти, и кто-то хотел нарисовать меня, но Флой был против, он сказал, что этот художник — жалкий осколок прерафаэлитов, а я так красива, что ни один художник в мире не сможет запечатлеть мою красоту.
Конечно, это просто комплименты и не более того, сейчас я это понимаю. Пусть так, но все равно весь вечер я вспоминала дом Флоя в Блумсбери, где пахло старым деревом и ладаном; он всегда зажигал ладан, когда работал, говорил, что это стимулирует мозг… И та ночь, когда в спальне горели десятки свечей, и мы занимались любовью, как безумные, а сквозь окно доносились звуки Лондона, и где-то далеко в окне виднелся Британский музей.
Интересно, а Флой стал бы гладить чужое колено под столом?
Меня все больше беспокоит замечание доктора Остина о том, что близнецы ведут себя слишком тихо. Конечно, я не хочу, чтобы они исполняли балетные па у меня в животе, но лучше бы они были чуточку побойчее.
Если мы все подсчитали правильно, значит, осталась еще пара недель.
Глава 3
Симоне было девять лет, когда она впервые услышала слово «одержимый». Она спросила о нем мать, стараясь, чтобы голос звучал как можно более беспечно. Мама ответила, что когда-то давно люди верили, что один человек может завладеть сознанием другого, но это, конечно, неправда, и откуда Симона вообще взяла это слово?
— Ниоткуда, просто в книге встретилось. То есть это неправда? Про то, что сознанием человека можно завладеть?
Мама была уверена, что так не бывает. Это просто суеверие, Симоне не нужно думать о таких вещах.
Мама была очень умной, но она ошиблась, когда говорила, что одержимость — это всего лишь суеверие. Симона знала, что девочка, приходящая к ней, пытается завладеть ее сознанием. Иногда она приходила в кошмарах, брала Симону за руку и пыталась затянуть ее в свой собственный мир.
«Идем со мной, — говорила она. — Ты будешь моей подругой, чтобы я больше никогда не была одна. Разве ты не хочешь, чтобы мы всегда были вместе?»
Но Симона совсем не хотела этого, потому что в таких снах она мельком видела мир, в котором живет девочка. Ее пугало место, в котором та живет: там был холодный каменный пол, и люди со страшными лицами, и тяжелые железные двери, которые каждый вечер захлопывались в одно и то же время. Это было странным, но девочка, похоже, всю свою жизнь прожила в этом холодном черном доме. Симона не могла этого понять, она думала, что люди уже не живут в таких домах.
Сначала она решила, что этот черный каменный дом может быть тюрьмой, но потом вспомнила, что детей не сажают в тюрьму. Может быть, это больница — но в больницах чисто, светло и много серьезных занятых людей, Симона однажды была в больнице, когда упала с велосипеда. Ей наложили швы на ногу и сделали укол от столбняка, и медсестра, которая делала укол, неожиданно воскликнула: господи боже, что это у нее на левом боку, шрамы? И мама каким-то чужим голосом, который Симоне, наверное, не нужно было слышать, ответила что-то про трудные роды. Видимо, медсестра была не слишком образованная, раз не знает, какие следы остаются после родов; мама говорила, что такое бывает у многих, и в этом нет ничего особенного, только нужно быть немного осторожнее, когда ходишь в бассейн или переодеваешься в школе для занятий спортом.
Черный каменный дом, где жила девочка, не был таким светлым и оживленным, и люди, жившие там, не разговаривали такими бодрыми, слегка фальшивыми голосами. Чем бы ни был этот дом, Симона с каждым разом видела его все яснее и яснее, и с каждым днем все отчетливее становилась девочка.
Непонятно, как можно всю свою жизнь прожить на одном месте. Симона и мама постоянно переезжали; каждый раз, въезжая в новый дом, мама говорила: «Ну вот, здесь мы наконец осядем», но они нигде не могли осесть, и через какое-то время, иногда очень нескоро, а иногда всего через пару месяцев, в глазах у мамы появлялся страх, и они снова собирали вещи и уезжали в другой город.
Девочка знала про их переезды, потому что знала почти все, что делала Симона. Она не понимала, зачем это, но раз Симона так часто переезжает, значит, однажды она будет жить рядом с ней, говорила девочка. Ведь Симона могла бы это устроить. Со взрослыми договориться очень просто. В этой фразе чувствовалась какая-то глубинная неприязнь — Симона подумала, что это звучит так презрительно, словно девочка не любит взрослых. Словно хочет стать лучше их.
«Да, я хочу стать лучше их, — сказала она. — Если ты переедешь ближе ко мне, я много тебе об этом расскажу. Мы тогда по-настоящему сможем быть вместе. Это было бы так хорошо, правда?»
Место, где жила девочка, называлось Уэльс-Марш, она сказала, что там Англия переходит в Уэльс. Симона никогда не слышала об этом и не знала, хочет ли она жить так близко к девочке. Она думала, что будет бояться ее.