Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сергей Рафальский

СБОРНИК ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Искушение отца Афанасия

Демон побеждает… Царство ангела

вернется… Но это не будет больше

тот же ангел.

М. Метерлинк

Предисловие

Автору очень хотелось бы изобразить события, происходящие в той стране, которая… которую… о которой… ну, словом, события в стране, из которой происходит сам автор. Однако вот уже почти полстолетия, как он оттуда «произошел». За это время много воды утекло и только самые дубовые оптимисты с наших «рек Вавилонских» могут еще верить, что, стоит им вернуться в родовую деревеньку Забудькино (она же колхоз — «Заря коммунизма») и — выйдя на давно раскулаченную веранду, крикнуть: «Эй, Степан! Расчеши хвост рыжей кобыле!», как немедленно отозвавшийся Степан (или его внук, как две капли воды на него похожий) поспешно начнет чесать хвост рыжей кобыле (или ее пра-пра-правнучке, тоже как две капли воды напоминающей незабвенную «Джипси»).

Увы! Автор мало доверяет деду Морозу (может быть, потому, что, кроме свинства, ничего от него не получал), и ему никак не кажется, что кто-то, где-то ждет его с хлебом-солью на вышитом полотенце. Автор предпочитает честно признаться, что отсюда — издалека — видит совсем незнакомую жизнь, в когда-то хорошо знакомых местах. Остается, значит, писать «с открыток». И при том с открыток, взятых из иностранной прессы, потому что отечественная печать за рубежом еще на полвека вперед загружена междоусобными спорами о выеденном яйце или воспоминаниями, о которых сами вспоминающие толком сказать не могут — было ли это на самом деле или же только приснилось.

Само собой разумеется, что рассказ по чужим рассказам самим происхождением своим предопределен быть стилизацией. И на этом автор особенно настаивает. В его изложении все условно: страна, быт, люди и события. Правдоподобие у него особое, так сказать, внутреннее, а не внешнее. Любопытные могут спросить — а зачем, собственно, забираться в такие топкие, как болото, темы? Не лучше ли держаться крепкой почвы хорошо известного быта? Конечно, лучше! Но сердце не камень. Оно любит, оно ненавидит, оно сожалеет и жалеет. И прежде всего жалеет ту категорию профессиональных мучеников, для которой в нашем веке сочувствия не хватает.

Всем хорошо известно, что, если в каком-нибудь (и даже самом захудалом) закоулке нашей планеты — без достаточной с гражданским и уголовным кодексом согласованности — посадят в тюрьму журналиста, адвокат или иной какой либерально-квалифицированный элемент — вся свободная и сознательная общественность земного шара содрогнется от благородного негодования.

Но если тут же рядом расстреливают пачками офицеров и священников — самые пылкие борцы за права человека и гражданина, как ни в чем не бывало продолжают доедать очередного омара, запивая его очередным вином. Именно перед этими малопопулярными страстотерпцами автор хочет с грустью и горечью — снять свою литературную шляпу.

И вот именно на лирическом (если так можно выразиться), а не на фактическом правдоподобии настаивает он, предлагая общественному вниманию нижеследующую Небылую быль.

Совещание

В глухой серости потухающего предвесеннего дня, делая силуэты неверными и тревожными — густой, как смола, табачный дым в кабинете Начальника налипал на людей и на вещи… Входившим по делу сотрудникам — не будь они свободны от всякой поповщины — могло бы почудиться странное.

Однако все было просто и обычно.

У стола, прямо и крепко, словно монумент трудового героя, сидел Начальник. У него была квадратная голова, квадратный подбородок, квадратные плечи и квадратное галифэ. Толстыми, тоже будто квадратными, пальцами он вертел квадратный сине-красный карандаш.

Напротив, как складной аршин, неуютно сломался в кресле длинный, тощий, седеющий брюнет — долихоцефал. Его отличный — кофейного цвета — пиджак смялся непредвиденными складками, а дорогой заграничный галстук, повернувшись вокруг оси, глядел наружу обратной стороной. Брюнет непрерывно курил.

В углу, на диванчике, нежно — будто плечики любимой женщины — поглаживая и похлопывая желтый сафьян пухлыми ручками, расположился толстый, круглолицый весельчак. Поборовший седину белокурый пух петушком взлетал над розовеющим влажным лбом его, а немыслимо голубые глазки, спрятавшись за постоянной улыбкой, без перерыва набрасывались, как лассо, на что-нибудь и тащили добычу в мозговой архив. Толстяк один не курил и то и дело отмахивался от наползающих сизых волокон.

Начальник вынул из папки пачку вырезок.

— Ну вот, значить, еще: секретарь Обкома ночью крестил ребенка… Заведующий станцией венчался в церкви — Два члена партии ходили петь в церковном хоре… Секретарь райкома крестил девочку на квартире у тещи и тоже ночью…

— «Ужас!» — вздохнул Круглый, сложив ручки на жилетном шаре. — «За что боролись!».

Начальник устало бросил вырезки в папку:

— Не то я где-то читал, не то корешок какой рассказал, что бобры, значить, жили раньше коммуной, а как охотники на них поднажали, они, значить, стали единоличниками и перешли в индивидуальные норы… Так и попы: днем мы их зажали — они, значить, по ночам работают.

«Так вот почему на твоей бекеше бобровый воротник!» — догадался Круглый. — „А я удивлялся — не идет, думаю! Лучше бы баран… Оказывается — мнемоническое средство!»

— Чего-с?

— Воротник-то твой, говорю — мнемоническое средство… Помнишь — мелкобуржуазный предрассудок: узелок на платке? Так вот это самое и есть: одел бекешу — про попов вспомнил, снял бекешу — опять про них подумал. Ловко!

— Вношу конкретное предложение, — заговорил Тощий, не выпуская папиросы изо рта: — Ты, товарищ Круглый, разумеется, церковников давно уже и не раз просвечивал и все, что у них в больших планах происходит, лучше их самих знаешь. Однако твои люди работают, так сказать, на поверхности вопроса. Не фокус, вернув человека из лагеря в живую жизнь, заставить его приходить с докладом. Важно, что ходит он поневоле, сам себя считает сволочью и норовит свести работу к необходимому минимуму… Нужны другие методы. У церкви есть верующие, но у нее нет кадров. Мы их и дадим… Я предлагаю отобрать проверенных, идейно-выдержанных и стойких молодых товарищей и в качестве оперативного задания послать их к церковникам: пусть в попы святятся. Ведь не то важно, что ребенка водой помочат, важно, что ему потом на этом основании в уши вкладывают… Вот наши попы и сведут всю религию к одному кропилу, а идеологию подставят свою, так что через несколько лет вся их церковь будет вдоль и поперек нашим швом прошита.

— Вот это — да! — восхитился Круглый: — Умри, Денис — лучше не напишешь! Ставлю свою кандидатуру на свободную протоиерейскую вакансию!

— Постой балаганить-то! — поморщился Начальник: — предложение, мне думается, дельное и, значить, надо попробовать провести его в жизнь… Сначала, разумеется, частично: послать, значить, как опыт, одного товарища, а там видно будет… Приймется — значит еще подсадим… Не выйдет — передумаем вопрос. Остается, значить, найти парнишку, чтобы был вполне, политически грамотен, идеологически выдержан и стоек, и чтоб был в нем, значить, живой энтузиазм поработать на „кислый огурец и мировую революцию», как говорили, значить, у нас в тражданскую…

Круглый вдруг стал совершенно серьезен и даже с диванчика встал для убедительности:

— Настоятельно тебе советую: только не энтузиаста! Наплюй ты в бороду тому, кто говорит, что чиновник заедает революцию. Всю эту интеллигенщину — „о задах, крепких, как умывальники», о „мурле мещанина, вылезающего из революции» — оставь для заграницы: пусть там утешаются, что мы разлагаемся! На самом же деле идейные энтузиасты давно разорвали бы нас в клочья, если бы мы не успели вырастить свою бюрократию. Она для нас и стальной обруч, и бетонная подстилка. Энтузиаст организован так, чтобы пламенно верить, а во что — не так уж важно: в Маркса — так в Маркса, в Бога — так в Бога! Он, как снаряд: попав в цель, либо взрывается в ней, либо рикошетирует в направлении, которое заранее не предугадаешь… А чиновник — это муха…

— Что?!

— Муха! Видал, как муха работает? На полном ходу вдруг — раз и стала! Или — раз — и рванула влево, вправо, вверх, вних — куда угодно! Так и чиновник — у него нет своей инерции. В любой момент ты можешь его циркуляром повернуть на 180° и ровно ничего в его работе не изменится, пока аккуратно выплачивается жалованье. И пушками его с этой линии не сшибешь!. Вот, когда в канцеляриях начинают „мыслить и страдать» — тогда держи ухо востро: копейки данный режим не стоит! Чиновник с „гражданской скорбью» — опасней чумы… По счастью, таких у нас уже — или еще — нет. Поэтому я и предлагаю: позволь мне, и я у тебя в канцелярии такой Никейский собор подберу, что сам Патриарх благодарить приедет!

Начальник вопросительно посмотрел на Тощего. Тот передвинул папиросу из одного угла рта в другой:

— Решительно не согласен! Парадоксы — это вроде горчицы: ими сыт не будешь. Чиновники — в лучшем случае — окажутся обыкновенными попами, не верящими в Бога. А таких было хоть пруд пруди и церковь от этого не развалилась!

— Два против одного, — подытожил Начальник. — Значить, заметано!. Остается, значить, найти идейного, выдержанного и горячего парнишку…

— А я знаю месточко, где искать, — сказал Круглый, снова размещаясь на диванчике: — «Корпус по подготовке резерва руководящих кадров!».

— Это, пожалуй, верно.

— Чего вернее! И бывший княжеский особняк, и шеф фельдмаршал, и колонный зал с портретами господ в высоченных воротниках и галстуках цветной капустой, и балы с белыми перчатками и котильоном — все из тех времен, когда крепостные работали, а барам ничего другого не оставалось, как размышлять о человечности и всеобщем братстве! Не хватает только пуншевой чаши и санкюлотских песен на французском языке (чтоб не понимала прислуга). На такой грядке да декабристов — то бишь энтузиастов — не вырастить!

— Ну, ждать, пока вырастут, некогда! Придется, значить, прощупать наличный состав…

Тощий, морщась от дыма, пожевал папиросу, хотел что-то сказать, но промолчал…

Оборотень

Через неделю после совещания перед Начальником сидел молодой мужчина среднего роста, средней красоты и посредственного здоровья. Темные невеселые — глаза его фиксировали собеседника с настойчивостью чуть-чуть странной: казалось, что они держат его, как руками, кисти которых сходятся где-то за спиной… «Бесспорная одаренность и ум, не без самоуверенности» — говорилось о нем в «личном деле».

Он уже успел побывать у всех членов Коллегии на проверочных разговорах и теперь получал последние инструкции. «После исповеди рукополагался», — как шутил т. Круглый.

— По этой записке вам выдадут из нашей библиотеки все их священные книги. Придется, значить, их предварительно проработать, — говорил Начальник, делая между тем пометки в «личном деле». — В корпусе вам, значить, оставаться нельзя. Мы уже дали знать на завод шариковых подшипников по соседству с их кафедральным собором, и вас, значить, примут на первое время в канцелярию. Будете, значить, разворачиваться сами… Ни рапортов, ни сообщений от вас никто не ждет… В случае крайней необходимости — приходить, значить, самому не рекомендуется. Лучше пишите по этому адресу или телефонируйте… И адрес, и телефон заучите, а записку, значить, уничтожьте… Ну, вот и все… Ваше имя Афанасий?

— Да.

— Желаю, значить, успеха, отец Афанасий!

Черт и ладан

От самых юных — заревых — лет своих будущий отец Афанасий нес нерушимую веру в мировую правду единой и неделимой триады: диалектического материализма, Революции и Родной Партии. Поэтому на обращенный к нему вызов ответил автоматически — как эхо — без противоречивых душевных переживаний…

И все-таки: в первые дни ему настойчиво казалось, что в хоре жизни зазвучала фальшивая — козлиная — нота и даже физически он ощущал себя так, словно второпях проглотил муху или носил под ложечкой непереваренный огурец. Мало-помалу, однако, неловкость потухла, а изучение священных книг, к которому он немедля приступил, окончательно вернуло ему душевное равновесие.

Как человек, обладающий научно обоснованным, диалектически выработанным мировоззрением, отец Афанасий и раньше относился с брезгливым презрением, словно к больным нехорошей хворью, ко всем сохранившим устойчивые религиозные предрассудки. Однако, подойдя к литературе церковников вплотную, он даже как-то растерялся: до того все было чудовищно-невероятно и нелепо… Оказывается, что Бог в первый день создал свет, а источники его — солнце, луну и звезды — только на четвертый. Другими словами: дырка от бублика появляется раньше самого бублика… Сочинением кружка самодеятельных октябрят представляется и весь рассказ о первом человеке. Поселенный в образцовом саду, где — без всяких трудоемких процессов — можно было поддерживать высокий «райский» жизненный уровень, Адам получил в придачу строжайший наказ не прикасаться к плодам дерева Познания Добра и Зла, неизвестно зачем перед глазами его посаженного. Как и всякий ребенок, не обладая запасом достаточно разработанных условных рефлексов, он роковое яблоко, разумеется, съел и был, вместе со всем его бесчисленным будущим потомством, несправедливо наказан за то, что стал тонуть, не умея плавать, т. е. не различил Добра от Зла, прежде чем не приобрел квалификацию для умения их различать.

Вскоре отец Афанасий убедился, что читать Библию серьезно — совершенно невозможно: на каждой строке рассудок становился на дыбы…

Для психической самозащиты он выработал специальный рабочий прием, вроде того, которым пользуются примазавшиеся, когда изучают историю партии: захлопнуть, как крышкой, всю критически мыслящую часть рассудка и загружать только одну память… Чтение пошло гораздо быстрее. И странное дело: словно крупицы золота из струй горного ручья, из мутного потока событий «Священной истории» на дне сознания о. Афанасия стали оседать высокие — во все времена у всех народов бытующие мысли. Печальная мудрость человеческая, вечно ищущая и никогда не находящая, кочующая из страны в страну, как тень облака из долины в долину, первые уцелевшие записи которой читаются на стенах египетских погребений, а последнее слово еще не сказано и теперь и, вероятно, никогда сказано не будет; Мудрость, которая — в конце концов — твердо знает только одно: что «все суета сует» и что «псу живому лучше, чем льву мертвому» — тихой росой стала оседать на железно-бетонный диамат о. Афанасия. Пока поверхностная, как снежная пыль на высокогорном граните, она — при перемене времен — могла либо растаять и легким паром уйти навсегда, либо, проникая в микроскопические трещины материалистического монолита — начать разрушительную работу…

Перейдя к Евангелию, отец Афанасий прежде всего поразился перепроизводству чудес. Ему, как человеку технической эры, чудо казалось скорее атрибутом машины. Если в XIX веке вольнодумцы не верили в магию, то в XX-м они слишком в нее поверили, но только с другой, так сказать, стороны — всякое сверхъестественное явление, в котором не чувствовалось «дыхание интеграла», не убеждало, а — наоборот — отвращало и возмущало отца Афанасия… И все-таки — несмотря на чудеса, нелепицы и бесконечные повторения, из наивного повествования Евангелистов перед отцом Афанасием постепенно выявлялся, для него несколько неожиданный и — в общем — положительный, образ самоотверженного пропагандиста любви и милосердия. В конце концов, если не считать того, что Евангелие могло ослабить классовую бдительность и парализовать волю к борьбе эксплуатируемых масс — ничего остро противоположного интересам трудящихся о. Афанасий в нем не нашел… Безобидные чудачества и только…

Прочтя в первый раз Заповеди Блаженства, о. Афанасий даже рассмеялся: где же это, в условиях капиталистического строя, например, — плачущие утешаются, кроткие наследуют землю, а милосердные бывают помилованы? Пустопорожняя болтовня в пользу бедных!.

Как часто, в последнее время, он засиделся за своими занятиями, и на прозрачной занавеске уже серели рассветные блики. Подойдя к окну, о. Афанасий увидел огромное, пепельно-синее небо, которое, сияя подступающей где-то далеко еще за горизонтом зарей, выгнулось над городом, как щит архангела. Стояла та особенная тишина, когда кажется, что вся природа, лежа ничком, прислушивается к шагам Неизвестного.

Вернувшись к столу, о. Афанасий снова сел за книгу. И вот — то ли от мрения предзаревого света в огромной пустоте за окном, то ли от затаенной ночной жизни многоэтажного дома, еще наполненного путанными видениями временно потерявших контроль над действительностью людей, то от усталости, ослабившей возжи чувств в суровой руке разума — но в процессе нового чтения отцу Афанасию почудилось (или — вернее — показалось, что чудится), будто очень и очень издалека — из-за каких-то сверхкосмических расстояний (хотя вместе с тем — тут же рядом, в комнате), словно не в действительности, а во сне (или даже — в отражении сна, в полупотухшем о нем воспоминании) как будто зазвучала — задышала тихая, тихая музыкальная волна, еле-еле ощутимое эхо никогда неслыханного голоса, убедительного и простого, и — вместе с тем — от всего отрешенного, который проходил над душевным строем отца Афанасия, как магнит над кучей рассыпанных опилок: — „Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся…».

Уже лежа в постели, отец Афанасий все еще раздумывал о Нагорной Проповеди и, наконец, не удержавшись, щелкнул выключателем и снова раскрыл Евангелие, но неземного эха больше не было. Слова представлялись пустыми и неубедительными… Усмехнувшись, отец Афанасий захлопнул книгу, закрыл свет и сразу упал в сон.

Вскоре он стал аккуратно ходить в церковь. Вначале ему было трудно и нестерпимо скучно. Однако, обладая счастливой способностью увлекаться каждым делом, которым вынужден был заниматься, он — мало-помалу — стал следить за богослужением с привычным удовлетворением меломана, в тысячу первый раз слушающего всем известную оперу и отмечающего — из ненасытной коллекционерской жажды — все удачи и неудачи исполнения и постановки. Активные церковники его заметили. С ним познакомились. Его представили настоятелю, в свое время отбывшему длительную ссылку, и отец Афанасий совсем пленил белого, как лунь, похожего на «ветхаго деньми» Саваофа, протоиерея, признавшись ему, что чувствует склонность к священству…

Серный дух

…Еще даже не вполне пожилой — из поколений, вплотную подошедших к революции — с короткими волосами и маленькой подстриженной бородкой, епископ казался ушедшим в народ интеллигентом конца прошлого века. На самом же деле — он как раз «вышел из народа». Потомственного крестьянского сына привело в Церковь твердое чувство, что эта, готовая погаснуть под злыми ветрами, лампада — последний источник света в материалистической тьме наступающей мировой ночи.

Кряжистой, как вековые леса родной области, и несокрушимой, как они, вере епископа в самые тесные годы беспощадных гонений звездой надежды сияло, данное Спасителем апостолу Петру обещание, что «врата адовы не одолеют Церковь».

Но вот наступила пора «худого мира», и все чаще и чаще стало казаться, что уже одолевают… Сообщение протоиерея — настоятеля самого большого городского прихода — об одном чудесном обращении упало последней каплей в переполненный сосуд архипастырских горестей… Насколько хватала память епископа, он не мог припомнить ни одного настоящего партийца, обратившегося ко Христу. Крестили ночью детей или тайком венчались в церкви простые шакалы режима. При повороте ветров они, как флюгер, сразу изменили бы ориентировку. Но последняя когорта верных — отборный, испытанный верховный легион Сатаны — не сдается никогда…

Епископ еще раз перечитал доклад протоиерея и, повернувшись к открытой двери, негромко позвал: «Отец Алексей!» Никакого ответа не последовало.

— Алексей Степанович!

Снова молчание.

Епископ постучал ручкой епархиальной печати по столу:

— А-лек-сей!

И, наконец, выйдя из себя, совершенно повысил голос:

— Алеша, собачий сын!

За стеной кто-то заворошился, послышались шаги и в комнату вошел парень, остриженный в скобку, с курчавым пушком только на подбородке, в черной куртке и черных, вправленных в голенища сапог, штанах.

— Что ж это ты?!

— Спал-с, — совершая положенное метание, откровенно признался исполняющий обязанности келейника о. дьякон.

— Ну, ладно. Садись вот и слушай, — и епископ прочел диакону выдержки из протоиерейского сообщения. — Ну, что ж ты думаешь?

— Туфта-с! — с тяжелой нескрытой злобой сказал келейник: — беспременно-с подсылают! Никакой он не „новый воин Христов», а простая наседка!

Кот и лиса

… Патриарх слушал, не спуская с епископа холодных серых, под бледными — с просинью — старческими веками, глаз. Его красивое барское лицо было неподвижно. Тонкой, с деликатными ногтями рукой, он слегка разбирал седые пряди артистически подстриженной ассирийской бородки.

Когда епископ кончил, он опустил руку на стол ладонью вверх и сказал, сжимая и разжимая (чтоб прогнать онемение плохого кровообращения) пальцы:

— Я не совсем понимаю вашу тревогу, владыко… Если даже — как вы думаете — его подсылают, то что нам до того? Ведь скрывать нам нечего: церковной конспирации у нас нет.

— Но он же, Ваше святейшество, будет совершать Таинства! То есть — я хочу сказать, что возможный безбожник будет предлагать Св. Дары!

По чертам лица Патриарха как будто пробежал легчайший ветерок:

— Нам не дано читать в сердцах людей, Владыко… Священники не маги. Таинства совершаются не потому, что предстоящие Св. Престолу иереи их достойны. Так хочет Бог… Если бы Св. Дары пресуществлялись только в чашах, возносимых праведными руками — причастие стало бы своего рода игрой вслепую, с очень небольшими возможностями выигрыша, позволю себе заметить… И, наконец, — если мы его отвергнем только по одному подозрению, без всякого канонического повода, мы тем самым заставим пославших его подозревать, что нам есть что скрывать. Поэтому я полагаю, Владыко, что вы можете с чистым сердцем постричь представленного вам о. протоиереем кандидата. Затем мы направим его в Лавру, где он будет помогать братии при наплыве богомольцев и пройдет курс богословских наук. А впоследствии — если поведение его с точки зрения канонов церковных будет достойным — настоятель, отец архимандрит, вместе с его духовником, решат — следует ли его послать на приход или ему полезнее будет остаться в монастыре.

«Нашла коса на камень», с удовлетворением подумал, выходя из патриаршего особняка, несколько успокоенный епископ.

«Не дай Бог на его месте праведника, да еще исповедника — пропали б мы, как мыши в половодье!»

Шах диамату

На пороге избушки, хранившей скромные пчеловодческие снасти, сидели в свободные часы помогавший монаху-пасечнику преподаватель логики и пришедший побеседовать с ним до вечерни на высокие темы о. Афанасий.

Крепко пригревало весеннее солнце; слетаясь со всех сторон, то и дело задевали невидимые струны золотые искры пчел; над сочной яркостью первой травы — распушившись — красовались цветущие деревья. Одна маленькая яблонька — еще садовой ребенок — растопырив тоненькие ручки веточек, несла в них, еле-еле удерживая, огромную охапку розово-белых цветов и, облекаясь теплом и светом, казалось, покряхтывала от восторга.

Глядя на нее, о. Афанасий подумал, что, если бы существовал рай, — в нем должны были бы расти такие деревья… Он уже начинал привыкать к монастырским тишине и покою. В общем, приспособиться к быту и обрядам церковников оказалось довольно просто. Помимо счастливых свойств самого отца Афанасия, ему очень помогло странное подобие — схожесть — тождество между отправлениями церковного культа и манерой осуществления официальной партийной общественности. Разумеется — Церковь живет уже почти 2 тысячи лет, а партия всего полвека, но курс ею взят приблизительно тот же. Как иконы праведников, так и портреты вождей пишутся всегда по строго установленным канонам: одному полагается протягивать вперед зовущую руку, другому — закладывать ее за борт шинели. Один глядит строго и взыскующе, другой милостиво и с поощрением… Оформление залов собраний и клубов — явно проводит принцип иконостаса и церковной росписи, а сами отчетные заседания и митинги от великой ектеньи отличаются только темами… Так что, когда — в конце богослужения — о. Афанасий выходил на амвон, обычные слова: «молитвами святых отец наших…» выходили у него так же просто и легко и так же не обязывали сознания, как и выступление очередного ударника, который — перед микрофоном — призывает дорогих товарищей «по заветам любимых вождей наших» выполнить и перевыполнить норму и дать Великой Родине добавочные тонны чугуна и стали.

Хуже получалось с людьми… Никто не мог упрекнуть молодого монаха ни в небрежности, ни в нерадении, ни — тем более — в неблаговидном поведении и, тем не менее, какой-то холодок осторожности лежал между ним и прочими и не таял никак… Его поддерживало, кроме развивавшегося у затравленных церковников шестого чувства, и то обстоятельство, что о. Афанасий никогда не упускал случая заявить о своей стопроцентной преданности родному правительству, великой революции и даже — с религиозными оговорками, разумеется, — любимой Партии. Все же прочие были лояльными гражданами и только.

Похоже, что именно эта всеобщая отчужденность заинтересовала преподавателя логики. Поговорив с о. Афанасием вне курса — старик увяз еще больше. Диаматская натасканность молодого иеромонаха внушала ему безумную надежду обойти неприятеля, так сказать, с тыла. Если когда-нибудь как-нибудь восстановится свобода религиозной пропаганды — этот, знающий на зубок всю партийную словесность монах, как Самсон филистимлян ослиной челюстью, будет громить антирелигиозников их же собственным диаматом, если, разумеется, поставить его знания на соответствующие рельсы, прокорректировать и дополнить их.

Старый — еще «николаевский» интеллигент, подававший некогда надежды «кандидат прав», — преподаватель немыслимо страдал от изгнивающего в нем без употребления трибуна. Молчать, скрываться и таить было для него самой египетской казнью всех этих несчастных лет. Отец Афанасий оказался достаточным поводом, чтоб разговеться наконец как следует.

Ржавой проволокой пытаясь заплести дыру на — тоже еще «николаевской» — личной сетке для обкуривания пчел, преподаватель вместе с тем осторожно — обходным движением — подтачивал диамат.

«Ненависть марксистского социализма к религии», — говорил он, — «есть факт, так сказать, эмоциональный, а не субстанциональный. По существу в Евангелии — и в церковном учении — нет ничего, что было бы принципиально противоположно самой широкой социальной — если угодно, коммунистической — перестройке общества. И никакая логика, никакие экономические законы не требуют, чтобы такая перестройка сопровождалась торжеством материалистической философии… И даже наоборот — идеализм, заложенный в самом принципе жертвы современников ради «голубых городов» пра-правнуков — этому противится. Недаром наиболее эффектное проявление коллективизма в истории — социалистическая империя Инков, как выражается один из ее исследователей, «упрямо обходит все, так называемые, законы исторического материализма». В настойчивом сочетании социальной прогрессивности с атеизмом есть что-то безнадежно отсталое, отдающее сусальной напыщенностью «просвещенства» восемнадцатого века, того века энциклопедистов, который принес миру и — в частности — Европе гораздо больше невыявленного сразу зла, чем видимого добра!»

— Как?! — беспредельно удивился и даже возмутился о. Афанасий. С детства просвещение казалось ему чем-то вроде гражданской святости и всякая хула на него была либо медвежьим невежеством, либо хулиганским кощунством.

Преподаватель, отложив сетку, вытянул раскрытую левую руку и правой загнул на ней один палец.

— Это «просвещенцы», осмеяв религию, заменили ее разумом для того, чтобы благодарные потомки в свою очередь осмеяли и разум, — и он загнул второй палец: — Это просвещенцы, отделив мораль и этику от религиозных корней, на которых она единственно произрастала, хотели вечно нести ее так — саму по себе — как розу в руке, — и он кокетливо поднял в двух пальцах сетку, — а она взяла и увяла! — И, уронив сетку, руки бессильно повисли.

— Когда античные боги теряли религиозное доверие современников, — заговорил он снова, глядя на дальние цветущие деревья будто на снеговую вершину Олимпа, — когда античные боги умирали, как боги — они даже для присяжных скептиков оставались навсегда актерами героических поэм, символами красоты, мощи, ума — высокими образцами человеческих достоинств. Просвещенцы же, из салической ненависти к религии не только старались опровергнуть доверие к божественному, но и уничтожить уважение к святости. В результате перед средним человеком не осталось ничего более высокого, чем он сам, никакой звезды над жизнью, кроме полицейских правил, обильного стола, двуспальной кровати и воскресной рыбной ловли «за городом!».

— А в партии объясняют враждебность к Церкви тем, что она всегда служила эксплоататорским классам! — подставил разошедшемуся реакционеру осторожную подножку отец Афанасий.

— Все в свое время — так или иначе — «служило» эксплоататорским классам… — в жесте кармического бессилия развел руками преподаватель: — и религия, и наука, и искусство… Ведь эксплоататорские классы были в то время ведущими и поневоле объединяли и сосредоточивали все творческие силы народа… Поэтому результаты их культурных усилий остаются для вечности… Не для крепостных сельца Михайловского писал, например, Пушкин… А посмотрите на оперы и оперетты, идущие в наших театрах — все это — в огромном большинстве — творения и отражения времен до Первой мировой войны, периода буржуазного, а иногда даже феодального расцвета… И тем не менее, самые ответственные товарищи считают возможным довольно усердно присутствовать на них!

— Да, но все это обыкновенные, общечеловеческие темы! — поспешил вставить отец Афанасий.

Преподаватель горько усмехнулся ближайшей яблоне, как будто призывал ее в свидетели:

— Какая аберрация сознания! Куплетики вроде — «увлекаться можно часто, один только раз любить», — видите ли, социально полезны или социально нейтральны, а трижды, четырежды — нет: четырежды четыре раза более поэтически и музыкально вознесенный гимн: «Коль славен наш Господь в Сионе» — опиум для народа! Наконец, если уж на то пошло, то позвольте вам заметить, что последовательный материалист не имеет права отрицать бытие Верховного Сознания, откровениями которого создана Церковь. Если сознание есть свойство материи, выявляющееся при соответственной ее организации, то какие объективные основания имеются у вас утверждать, что только случайно счастливая комбинация углерода, водорода, кислорода и азота, составляющих протеин протоплазмы, способна выделить это сознание, так сказать, в чистом виде. Как может быть, чтобы этот огромный потенциал сознания, который содержится по вселенской материи, вполне проявлялся бы только в человечестве, во всей своей совокупности — вместе со всей своей планетой не представляющем даже макового зерна по сравнению хотя бы с массой только одних открывшихся нам галаксий и тем более навсегда, быть может, закрытых метагалаксий. Человеческий разум — это нечто вроде искры животного электричества, вылетающей из гребешка, которым почесали кошку, какая-то ничтожная единица какой-нибудь микровольт, скажем, в то время как с галаксии на галаксию, из одного угла Вселенной в другой, быть может, происходят гигантские разряды, гигантские молнии в миллиарды миллиардов вольт сверхсознания, которые мы не замечаем и не чувствуем, потому что сами тонем в них, как один ничтожный электрон в огненных потоках ночной грозы. То, что Вселенная есть, в конце концов, какая-то организация — ни один материалист отрицать не может, но у него не хватает честности признать, что вся эта сверхорганизация неизбежно излучает Сверхсознание, которое иначе, как Богом — не назовешь… Заметьте, ход совершенно естественный: раз у Гегеля Верховная Идея диалектически доходит, если угодно — опускается, до материи, реализуясь в ней, то перевернувший гегелевскую триаду вверх ногами марксизм неизбежно должен был бы, начиная от материи, кончить Богом, если бы он был действительно диалектичен, а не злостно политичен… Если мысль не лежит в основании мира — каким образом он может развиваться диалектически? Но диалектический материализм это и по существу нонсенс, сухая вода или мокрый огонь. Ведь диалектика есть движение, а партийный материализм, категорически самоутверждаясь, тем самым двигаться отказывается. Иначе он должен был бы давно стать чем-то другим, «идеалистическим реализмом», что ли…



Поделиться книгой:

На главную
Назад