Свен Хассель.
Генерал СС
1
Германии посчастливилось обрести лидера, способного объединить силы всей страны для работы на общее благо.
Воскресенье 30 июня 1934 года было одним из самых знойных дней, какие только знал Берлин, но в историю этот день вошел как один из самых кровавых. Задолго до восхода город был окружен сплошным кольцом войск. Все дороги, ведущие в город и из него, были закрыты, их охраняли люди, служившие под началом генерала Геринга и рейхсфюрера[1] СС Гиммлера.
30 июня, в пять часов утра, на дороге между Любеком и Берлином был остановлен большой черный «мерседес» с надписью на ветровом стекле «SA Brigadenstandarte»[2]. Важного пассажира, бригадефюрера, под дулом пистолета высадили и бросили в полицейский фургон. Водителю, труппфюреру СА Хорсту Аккерману, грубо посоветовали убираться, что он и сделал на полной скорости. В Любеке Аккерман доложил о случившемся начальнику полиции, который сперва не поверил ни единому слову. Однако труппфюрер настаивал, и этот человек не нашел ничего лучшего, как снять телефонную трубку и обратиться за советом и помощью к старому другу, главе уголовной полиции. Оба были членами СА, старой гвардии национал-социалистов — штурмовых отрядов, но год назад их наряду со всеми офицерами полиции Третьего рейха перевели в СС[3].
— Ну, и что ты думаешь?
Ответом было тревожащее молчание. Начальник полиции изменил тактику.
— Грюнерт? Слушаешь? Вряд ли они посмели б тронуть одного из самых известных офицеров СА, так ведь?
Снова молчание.
— Так ведь? — нервозно повторил он.
На сей раз с другого конца провода послышался циничный смех.
— Сомневаешься? В таком случае предлагаю положить трубку и глянуть в окно… Ты отстал от жизни, мой друг. Я уже несколько месяцев назад знал, что это надвигается. Предзнаменований для того, кто держит глаза и уши открытыми, было достаточно… Эйке был весьма деятельным очень долгое время, что-то должно было разразиться… Мало того, недавно эвакуировали всех заключенных из лагеря в Боргенмооре; неужели думаешь, такое место будет долго пустовать? Ни в коем случае! Его прибрали к рукам эсэсовцы Эйке и уже приготовились к широкомасштабным убийствам…
Бригадефюрер Пауль Хатцке оказался запертым в одной из комнат бывшей военной школы в Гросс-Лихтерфельде, теперь превращенной в казармы личных войск Гитлера[4]. Он сел на груду кирпичей и спокойно закурил сигарету, ноги его в высоких кавалерийских сапогах были вытянуты, спина касалась стены. Хатцке был возмущен столь бесцеремонным обращением, однако не видел причин страшиться за собственную безопасность. Как-никак, он бригадефюрер, под его началом пятьдесят тысяч штурмовиков СА. Кроме того, бывший капитан лейб-гвардии Его Величества кайзера. Слишком значительная фигура, чтобы кто-то мог причинить ему вред.
Мир за стенами тихой камеры, казалось, пришел во временное волнение. Кричали люди, хлопали двери, ноги нетерпеливо топали по коридорам и лестницам. Эсэсовцы, которые арестовали бригадефюрера, что-то говорили о мятеже.
— Ерунда! Ничего подобного! — возразил Хатцке с гневным презрением. — Существуй хотя бы намек на мятеж, я бы непременно узнал о нем. Это просто нелепая ошибка.
— Конечно, конечно, — успокаивающе забормотали они. — Именно так… Нелепая ошибка…
Хатцке открыл четвертую пачку сигарет и поднял взгляд к зарешеченному окошку высоко в стене.
Мятеж! Сущий вздор! Бригадефюрер улыбнулся своим мыслям. Если отбросить все прочие соображения, у СА не хватало оружия для попытки мятежа. Уж об этом, во всяком случае, он был хорошо осведомлен.
С другой стороны, что касается революции 1933 года, вполне следовало ожидать, что два миллиона членов СА будут недовольны тем, как с ними обходятся. Ни одно из данных им предреволюционных обещаний не было выполнено; даже самое главное обещание — найти им работу. Кое-кто даже ушел из полиции, но чины у этих людей были невысокие, зарплата их была ниже пособия по безработице в дни Веймарской республики. Но, хотя они явно были недовольны и озлоблены, до открытого объявления войны было далеко. Тем более — войны против фюрера. Если даже СА и собирались бы восстать, то скорее против армии рейха, главного врага рабочих.
Неожиданно Хатцке загасил сигарету, наклонил голову и прислушался. Не стрельба ли только что раздалась? Где-то снаружи завели грузовик, его двигатель кашляет; мимо пронесся мотоцикл; мотор легковушки дал обратную вспышку… Или то был выстрел из винтовки? Он не был уверен, однако эта мысль лишила его спокойствия. Стрельба в Берлине в этот жаркий летний день? Нелепость. Люди уходят в отпуск, готовятся к романтическим встречам, загорают…
Ладони Хатцке повлажнели. Он сжал кулаки. На сей раз ошибки быть не могло. Он не мог бесконечно убеждать себя, что отрывистый винтовочный залп — это автомобильный выхлоп. Потом он раздался снова… и снова… Грузовик снаружи никак не отъезжал. Теперь к нему присоединился непослушный мотоцикл. У Хатцке мелькнула мысль, что они поставлены там специально, с целью заглушить стрельбу… Дрожь предчувствия сотрясла его тело. Что на сей раз затеяла банда гиммлеровских убийц? Нельзя расстреливать людей только по подозрению. От южноамериканских дикарей еще можно ожидать такой жестокости. Но даже от варваров-русских нельзя — а в Германии и подавно.
Еще залп. Хатцке подскочил, над его верхней губой выступил пот. Что там происходит, черт возьми? Не проводят же учения в такую погоду?
Он взволнованно оглядел камеру. Может ли быть какая-то правда в этом нелепом сообщении о мятеже СА? Но, господи, это сущее безумие!
Хатцке попытался сложить кирпичи так, чтобы встать на них и выглянуть в окно, но для двойного ряда их не хватило, и они развалились под его ногой.
Стрельба продолжалась. Размеренно, неторопливо, не встречая ответа. Теперь ясно, что это не учения. Хатцке это казалось поразительно похожим на расстрел…
Он привалился спиной к стене и задумался, уже не в первый раз, какое зло таится за этим скоплением войск СС. Взять этого психически неполноценного карлика Гиммлера: тщеславный, раздражительный и очень опасный; по слухам, гомосексуалист… Почему только фюрер его терпит? Какие планы составил для него? Какой мрачной, непредвиденной цели может служить этот человек?
Хатцке повернулся к двери, услышав шаги в коридоре. Замерли они у его камеры. В замке повернулся ключ. Хатцке оказался лицом к лицу с унтерштурмфюрером СС, с ним было четверо солдат, каски их поблескивали в полутемном коридоре. Все они служили в дивизии Эйке[5], единственной в СС, где носили защитного цвета мундиры вместо привычных черных, без букв «СС» на воротниках.
— Ну наконец-то! — Хатцке с яростью оглядел их. — Кое-кто поплатится за эти выходки, можете мне поверить! Когда генерал Рем[6] узнает…
Унтерштурмфюрер не произнес ни слова; лишь оборвал Хатцке, рывком вытащив его из камеры и толкнув в коридор, по бокам бригадефюрера пристроились солдаты. Сам он пошел сзади, шпоры его позвякивали, сапоги скрипели. Он был еще мальчишкой, от силы двадцатилетним. Густые волосы цветом напоминали мед; голубые глаза окаймляли светлые ресницы. Лицо его было ангельским, с мягкими детскими очертаниями и гладким подбородком. Но из красивых голубых глаз сквозила ненависть, широкий рот был плотно сжат. Такими они были в СС: цвет немецкого юношества систематически превращался в безупречную машинерию для убийств.
Большие серые здания казарм были залиты ярким солнечным светом. Хатцке и его эскорт шли по горячей брусчатке двора, где не так давно привыкали к муштре восьмилетние пацаны. В прошлые годы в этих казармах дети, участью которых была война, готовились стать безропотным пушечным мясом в армии кайзеровской Германии. Во всех лучших фамилиях рейха можно было видеть выцветшие фотографии семнадцатилетних ребят, одетых в мундиры героев и отправлявшихся во всей своей блестящей и ложной славе за смертью в траншеях Первой мировой войны. Гибли они так же, как жили, по уставу. И как знать, не была ли эта смерть желанной после восьми лет муштры и мучений во дворах Гросс-Лихтерфельда?
Хатцке шел мимо конюшен, заполненных теперь не лошадьми, а оружием. Шум работающих моторов был очень близок. Бригадефюрер остановился и обратился к эскорту:
— Куда вы ведете меня?
— На встречу со штандартенфюрером СС Эйке. — Солдат насмешливо скривил верхнюю губу. — На вашем месте я бы не стал кочевряжиться. Ничего этим не добьетесь[7].
Бригадефюрер хмыкнул и пошел дальше. С этим недостатком уважения придется разобраться попозже. Сейчас хватало мыслей о том, что по какой бы причине его не арестовали, ему, по крайней мере, будет обеспечен справедливый суд. В Германии без справедливого суда людей не расстреливают. Так требуют правила, а Германия живет по правилам. Фюрер сам заявил, что теперь демократическому беспорядку приходит конец и начинается строгая регламентация жизни. Каждый человек должен знать свои права, и тот, кто попытается нарушать их, дорого за это поплатится.
Они миновали конюшни и вошли в маленький, окруженный высокими стенами дворик. В прежние дни он был отведен для арестованных курсантов. Там стояли грузовик и мотоцикл, создающие отвлекающий шум. Водитель большого дизельного крупповского грузовика, одетый в защитного цвета форму СС[8], сидел, покуривая, за рулем. На Хатцке с его эскортом он взглянул без интереса.
Посреди двора стояла группа офицеров. В дальнем его конце выстроилось в две шеренги отделение из двенадцати человек. Первая стояла на коленях, держа винтовки наизготовку; вторая держала винтовки в положении «к ноге». Неподалеку стояли еще два отделения, терпеливо ждавшие своей очереди в этой бойне. Только двадцать казней, потом тебя сменяют. Так требовали правила. Двадцать казней… Хатцке попытался отвести взгляд, но эта сцена властно завладела его вниманием. Он невольно оглянулся.
На влажном, красном песке лежал человек в мундире СА. На его плече был золотой погон обергруппенфюрера. Тело было так изогнуто, что Хатцке увидел петлицу кителя. Красную петлицу генерала. Он почувствовал, что дрожит. Отвернулся и провел ладонью по лбу. Лоб был холодным, липким.
К Хатцке подошел гауптштурмфюрер СС, державший в руке пачку бумаг. Он не стал утруждать себя предварительными любезностями. Лишь взглянул в бумаги и выкрикнул одно слово:
— Фамилия?
— Бригадефюрер СА Пауль Эгон Хатцке.
Гауптштурмфюрер поставил галочку напротив его фамилии в списке. Он смотрел в дальний конец двора, там двое эсэсовцев подняли тело генерала и бросили в тележку.
Гауптштурмфюрер сунул бумаги подмышку.
— Так. В дальний конец двора и к стенке. Не медлите, пожалуйста, дел у нас много.
До этой минуты Хатцке все еще не верил, что это может быть правдой; и тем более, что это может случиться с ним. Он взглянул на этого человека с внезапным, малодушным ужасом.
— Я хочу видеть штандартенфюрера Эйке! Пока не увижу его, никуда не пойду! Если думаете…
И умолк от сильного удара рукояткой пистолета по почкам.
— Хватит. Мне нужно выполнять приказы, а не болтать. К тому же крик вам не поможет.
Хатцке резко повернул голову, ища где-нибудь — какой-нибудь, от кого-нибудь — йоты жалости или надежды. Но лица под касками были беспощадны в полном равнодушии. А стена в дальнем конце двора была забрызгана кровью, песок стал малиновым, тонкая красная струйка с журчаньем текла по канаве в канализацию.
— Предупреждаю, — сказал гауптштурмфюрер. — Мне нужно соблюдать график.
Кто-то сильно ударил Хатцке по лицу и рассек щеку острой гранью кольца. Кровь хлынула на воротник, на золотые погоны, и он понял с поразительной ясностью, что это в самом деле конец. Конец ему, конец мечтам о социалистическом государстве, где слово «справедливость» наконец-то обретет смысл. Гейдрих с Герингом одержали верх, и Германия погибла.
Очень спокойно, очень горделиво бригадефюрер Пауль Эгон Хатцке прошел по двору и встал у забрызганной кровью стены. Со сложенными на груди руками и вызывающе поднятой головой он ждал смерти.
Расстрельная команда подняла винтовки. Хатцке взглянул на солдат без страха, без жалости, с каким-то терпеливым смирением. Он чувствовал себя мучеником за великое дело. Когда винтовки залпом выстрелили, он прокричал свои последние в жизни слова: «Да здравствуют Германия и Адольф Гитлер!» — и рухнул на теплый, радушный песок.
Во двор уже вводили очередного офицера СА. Бойня продолжалась весь день и до глубокой ночи. Эйке сообщили, что его бывшие гибнущие товарищи все до единого выражали желание поговорить с ним. Он раздраженно махнул рукой. Перед ним поставлена задача, времени для сентиментальных прощаний у него нет.
— Разделывайтесь с ними! Проверяйте фамилии — и к стенке! Они должны быть расстреляны, и чем скорей, тем лучше.
Зверства и безумия того дня в Германии нескоро забудут. Эти массовые убийства 30 июня ускорили приход к власти троих людей: Гиммлера, тщеславного, как павлин, до сих пор совершенно неизвестного чиновника; Гейдриха, разжалованного морского офицера; и Теодора Эйке, владельца пивной из Эльзаса[9].
Пятнадцать дней спустя всех солдат, составлявших расстрельные команды, и всех, за исключением четверых, офицеров — в общей сложности шесть тысяч человек — изгнали из СС. До конца года три с половиной тысячи из них были казнены по различным сфабрикованным обвинениям. Произвести эту окончательную чистку была идея Эйке, и признательный Геринг громко аплодировал ей. Уцелевших отправили в боргемоорский лагерь и оставили там гнить. По словам министра пропаганды Геббельса, они погибли, подавляя мятеж СА, и Рудольф Гесс дошел до того, что публично превознес их как доблестных солдат и мучеников.
Фюрер, разумеется, знал о планах этой массовой бойни. В тот летний день он позаботился о переезде в более приятное место, и пока шли убийства, Адольф Гитлер приятно проводил время как гость на свадьбе в доме гауляйтера Тербовена в Эссене…[10]
МОСТ
Где-то впереди лежал Сталинград, мы остановили танк и вылезли посмотреть. Узнали далекий город по густым тучам дыма, все еще нависавшим над ним, и тянущимся вверх, клубящимся струйкам. Говорили, что Сталинград горит с августа, с падения на него первых немецких бомб.
Во взгляде вперед особой радости не было: там нас ждали только разрушения и смерть. Во взгляде назад радости не было никакой: прошедшее представляло собой кошмар, который лучше всего забыть. Поэтому мы смотрели вниз, а не на далекую реку, серебристую ленту Волги, где лучи осеннего солнца образовывали сияющие блики на поверхности. И вскоре едва не внушили себе, что настоящее может длиться вечно, что прошлое можно стереть из памяти, а будущего избежать…
Однако танк, пронесший нас через прошлое, был суровой реальностью, он должен был нести нас к неизбежному будущему, и с этим ничего поделать было нельзя. Мы четыре месяца жили в этом танке — спали в нем, ели, сражались как с противником, так и друг с другом — и стали так же зависимы от него, как черепаха от панциря. Останавливались только затем, чтобы заправиться горючим, пополнить боекомплект, и при этом никогда не покидали своего стального убежища. Неудивительно, что мы давно возненавидели друг друга больше, чем русских! В четырех стенах танка постоянно были враждующие фракции, разногласия, кровопролитные стычки и мелочные ссоры, кончавшиеся тем, что кто-то оказывался полумертв или изуродован на всю жизнь. Последней жертвой стал Хайде. Они с Малышом подрались из-за пропавшего черствого ломтя черного хлеба, и когда нам надоело терпеть, что эти двое толкают нас, пинают, осыпают неточными ударами, мы вмешались и признали виновным Хайде, в результате он был приговорен ехать сто километров привязанным снаружи к заднему люку. Лишь когда он, надышавшись выхлопными газами, потерял сознание, мы вспомнили о нем и втащили его обратно.
Танк весь день ехал к Волге. Вскоре после захода солнца мы разглядели очертания стоявшего на опушке рощи другого танка. Сидевший на башне человек спокойно курил сигарету и созерцал поднимавшийся в сумерки дым. И он, и танк, казалось, чудесным образом находились в ладу с миром.
— Должно быть, нагнали роту в конце концов, — сказал Барселона.
— Слава богу. — Старик удивленно покачал головой. — Я уж стал недоумевать, куда они подевались. Эти карты России совершенно невозможны; кажется, они устарели по меньшей мере на сто лет.
Мы медленно подъехали к опушке, и Порта затормозил в нескольких метрах от того танка. Мы с радостью открыли смотровые щели, и в душный ад нашей тюрьмы пошел свежий вечерний воздух. Старик вылез наружу и окликнул рассеянного курильщика.
— Привет! Я уж думал, вы никогда не найдетесь, мы искали вас повсюду. Где были, черт возьми, до сих пор?
И хотел было спрыгнуть на землю, но тот человек выбросил сигарету, нырнул в люк и скрылся в танке, будто лиса в норе.
— Это русские! — крикнул Старик.
Когда он снова оказался среди нас, мы приготовились к бою. Нам повезло: ничего не ожидавший противник, должно быть, решил вздремнуть. Прежде чем они развернули к нам свою пушку, мы бросили в их башню осколочно-фугасную гранату. Попасть в цель на таком расстоянии было нетрудно. Танк тут же превратился в действующий вулкан, выбрасывающий части разорванных тел, детали механизмов, изрыгающий в сумеречное небо черный дым и желтые языки пламени.
Потом осторожно, закрыв смотровые щели, напрягая зрение и слух, мы двинулись в дальний объезд.
— Впереди танки противника!
Порта затормозил снова. В нескольких метрах от нас на обочине дороги стояли девять Т-34. Выглядели они вполне мирно, не ожидающими неприятностей, но пушки их смотрели в нашу сторону. Старик заколебался. Русские, очевидно, пока что не опознали нас, но почти наверняка опознали бы, стоило нам повернуть обратно.
— Была не была. — Старик кивнул Порте. — Заводи мотор — и полный вперед. Сделаем попытку прорваться хитростью.
Он открыл люк и высунулся. В густых сумерках его шлем походил на русский. Старик рассчитывал, что противник не ожидал появления поблизости никаких немецких танков.
Когда мы тронулись, у меня мелькнула мысль, что только круглый идиот может не заметить разницу между шумом нашего двигателя и «тридцатьчетверки», но, видимо, русские экипажи не различали звуковых тонов. Во всяком случае, они не проявляли никакой враждебности, лишь махали руками и поднимали большие пальцы, когда мы проезжали мимо. Старик любезно им отвечал, а мы потели внутри.
Через час мы как будто стали приближаться к цивилизации. Отдельные дома, потом кучки их, потом длинный неровный ряд, и мы поняли, что въехали в город. Миновали железнодорожную станцию, где стоял под парами товарный состав. Поехали к центру города. Там было полно танков и солдат противника, но в темноте и всеобщей неразберихе нас не заметили. Когда мы медленно выезжали из города, регулировщик остановил нас взмахом руки, чтобы мы уступили дорогу броневику, везшему спешащих генералов. Мы послушно сдали назад и пропустили его.
Неподалеку от города мы оказались в хвосте колонны русских танков. Миновали под их прикрытием противотанковую батарею и на перекрестке с большой неохотой расстались с ними; русские поехали прямо, а мы свернули к Сталинграду.
На дороге было много препятствий. Нам вскоре пришлось снова подвергнуться риску при проезде мимо колонны стоявших Т-34. Они спокойно пропустили нас, и мы догадались, что экипажи спят перед тем, как их снова бросят в бой.
После танков на пути оказался пехотный батальон. Солдаты возмущенно расступились, давая нам проехать, но осыпали нас такими злобными и вульгарными ругательствами, словно понимали, что мы враги.
Еще один объезд, чтобы не ехать через рощу, и мы наконец выехали на дорогу к своим позициям.
Три дня спустя рота достигла волжского берега километрах в сорока севернее Сталинграда, и все неудержимо ринулись вниз по склону, чтобы наполнить канистры. Казалось, каждый претендовал на честь первым напиться из Волги.
В том месте ширина ее составляет примерно двадцать километров[11]. Сцена выглядела совершенно мирной, приятной, маленький буксир тащил за собой вереницу барж, нигде не было видно ни танков, ни солдат, кроме нас. Внезапно, пока мы плескались на берегу, открыла огонь батарея крупнокалиберных орудий. В воздух взлетели столбы воды, и злополучный буксир начал резкий зигзаг в попытке избежать худшего. Но это было невозможно. Снаряды падали спереди, сзади, справа, слева, наконец один, как и должно было случиться, попал в цель, и буксир переломился надвое, будто спичка. Баржи беспорядочно поплыли дальше, напоминая глупых овец без вожака, и артиллеристы преспокойно расстреляли их. Через десять минут река снова стала мирной. О буксире и баржах напоминали только плавающие обломки.
Сталинград все еще горел. Нас тошнило от доносившегося запаха горелой плоти, обугленного дерева, кирпичной пыли, пепла. Запах въедался нам в волосы, в одежду, в кожу и потом не исчезал в течение целых месяцев.
Мы повидали много горящих городов, но ни один не горел так, как этот. Вид и запах Сталинграда, жадно пожиравшего себя, бросившегося, очертя голову, навстречу собственной гибели, навсегда врезались нам в память, и никто, переживший те дни, никогда не сможет забыть этого.
Наша рота встала напротив Мамаева кургана, где в сети старых гротов расположился целый русский штаб. Ночью наши крупнокалиберные минометы час за часом бомбардировали склон холма. При недолетах взрывная волна бризантных мин едва не выбрасывала нас из траншей. В бой пошли танки, но успеха это не принесло, и бомбардировка возобновилась с прежней яростью. В конце концов в дело вступила 14-я танковая дивизия[12], солдаты ворвались в гроты и прошлись по ним огнеметами и автоматными очередями. Пленных не брали. Всех попавшихся убивали на месте. Те, кто хотел бы сдаться, не успевали раскрыть рта. Эта кровавая баня могла бы доставить радость эсэсовцам, однако для большинства из нас то была отвратительная, постыдная бойня, навязанная нам одним из тех категоричных приказов, которые превращали людей в диких зверей и лишь побуждали русских отвечать на жестокость жестокостью и давать клятву сражаться до конца, но не сдаваться в плен.
Лето сменилось осенью, а теперь осень медленно уступала место зиме. Поначалу мы едва замечали надвигающийся холод и лишь злобно жаловались на непрестанный дождь, ливший потоками с хмурого неба и превращавший землю в сплошное хлюпающее болото, в котором вязли сапоги. Дождь лил три недели без перерыва. Люди и обмундирование стали приобретать зеленый оттенок. От нас пахло плесенью, за ночь на одежде появлялся белый налет. Нам выдали специальный порошок, которым мы регулярно посыпали себя и снаряжение, однако никакого заметного воздействия он не оказывал.
После дождя пришел холод с первыми ночными заморозками. Носить шинели нам пока что запрещали, но они все равно вряд ли у кого имелись. Их либо теряли в бою, либо выбрасывали летом, когда мы сражались в степи при сорокаградусной жаре. Доставку зимнего обмундирования нам все обещали со дня на день, но оно так и не приходило. Вместо этого прислали подкрепление — полные грузовики резервистов, старых, видимо, неспособных даже пробежать десять метров, или зеленых новобранцев с безбородыми лицами и наивно сияющими глазами. Сражаться в сталинградском аду они прибыли прямо из учебных лагерей, поэтому понятия не имели, что такое война, но были до отказа напичканы пропагандой и исполнены решимости отдать жизнь за бессмысленное дело. Они сразу же бросились в бой, на зияющие жерла русских орудий. С этим бездумным героизмом ничего поделать было нельзя. Их неуместное рвение оказалось для нас неожиданным, мы могли только не принимать в этом участия и слушать, как они умирают в стонах и криках, лежа с оторванными конечностями или повиснув на колючей проволоке, где русские использовали их в качестве мишеней.
Этого самоубийственного безумия оказалось достаточно, чтобы сбить задор с тех немногих, что уцелели. Пропаганда была отправлена туда, где ей и место, — на свалку; ее место заняла реальность. Они ходили с тусклыми глазами, испуганно втянув голову в плечи, относились к противнику с вполне заслуженным уважением и ставили ценность собственной жизни гораздо выше впечатляющей смерти за Адольфа Гитлера и отечество. Однако эти младенцы с оружием и старики, которых заставили пойти добровольцами на фронт, не жаловались. Те и другие оставались немцами, а скулить немцам не позволяла гордость. Они молча сносили все лишения и продолжали гибнуть в больших количествах.
Нам обещали по дню отпуска за спасение каждых двадцати новобранцев на поле боя, но эта игра была опасной, и, как правило, мы противились искушению. Больше людей погибло, хлюпая по грязи в поисках живых, оскальзываясь на кусках человеческого мяса, спотыкаясь о заплесневелые кости, чем было спасено. Русские следили за этими спасательными операциями и имели расхолаживающую склонность открывать при малейшем звуке ураганный огонь. Из наших таким образом погибло семеро, и впоследствии мы не обращали внимания на соблазны дополнительным отпуском, предоставляя другим, если они хотят, гоняться за миражами.
Кольцо медленно сужалось вокруг Сталинграда, где, по слухам, оказались в ловушке три армии. «Величайшая победа всех времен!» — орала пропагандистская машина, но победа нас больше не интересовала. Нам хотелось только спасти свою шкуру, дожить до конца войны. Только Хайде выказывал какие-то признаки энтузиазма.
— Погодите! — сказал он с фанатическим воодушевлением, которое оставило нас совершенно равнодушными. — После Сталинграда — Москва! Мы возьмем ее, вот увидите!
— На кой черт нам она, — проворчал Порта. — В гробу я видел эту Москву.
Тут мы все были с ним согласны. Хайде представлял собой исключение, и его взгляды были характерны лишь для немногочисленных психов.
Итальянская 8-я армия обратилась к Верховному немецкому командованию с просьбой о привилегии первой войти в Сталинград, и нас всех это вполне устраивало. Хотелось ли этого солдатам, разумеется, другой вопрос, но, что касаемо нашего суждения, макаронники могли забирать себе всю честь и славу. Как ни странно, румыны тоже вмешались и потребовали почетного места. Мы надменно держались в стороне, предоставляя им самим улаживать этот вопрос.
— Кого это волнует? — сказал Порта. — Пусть кто угодно берет этот чертов город, лишь бы не мы.
— Странно все-таки, — задумчиво произнес Барселона. — Смерть ради славы обычно не прельщает макаронников.
Местность вокруг нас внезапно заполнилась итальянскими и румынскими войсками. Мы наблюдали из траншей, как длинные колонны солдат с пением вышагивают мимо нас к Сталинграду.
Однажды, когда мы еще дожидались вестей о победе, нам поручили выполнение боевой задачи в русском тылу. Требовалось всего-навсего взорвать мост, очень важный для пути снабжения противника и так хорошо замаскированный, что наши самолеты не могли обнаружить его с воздуха. Нам с небрежным видом сообщили, что, хотя будет чертовски сложно заложить под него взрывчатку, поскольку мост днем и ночью охраняется так же заботливо, как Кремль, труднее всего будет добраться туда.
— Нужно лишь переползти болото, — сказал Старик. — Проделать много километров на брюхе.
Я решил, что он преувеличивает. Подумал, что оно скорее всего окажется участком грязи размером с большой утиный пруд. Увы, нет. Нам потребовалось несколько дней, чтобы пересечь его, и я обнаружил, что русское болото — штука весьма коварная.