Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В казарме Чонкин договорился со своим другом, рядовым Васькой Мулякиным, что на вечерней поверке, когда перекличка дойдет до буквы «Ч», тот откликнется за него. А потом, если что, положит на его койку под одеяло «куклу» — чучело, сделанное из шинели.

На ужин, ясное дело, ходили строем, с песней «Скакал казак через долину». Иногда пробовали петь «Несокрушимую и легендарную», но с «казаком через долину» шагалось веселее. После ужина Чонкин сказал старшине Глотову, что надо почистить лошадей, и ушел на конюшню. Лошадей он и вправду наспех поскреб, расчесал им гривы и даже дал по куску сахара. Одну из них звали Ромашка, а другую Семеновна, имена их Чонкин узнал от конюха Грищенко, который сам их, должно быть, и сочинил. С Чонкиным лошади вели себя послушно, но к именам сперва как-то приспосабливали ухо, думали и потом только шли на зов, видно, оставаясь в сомнении. Они же были немецкие, трофейные, и в дотрофейном бытии звались как-то иначе.

Похлопав лошадей на прощанье по холке, Чонкин пошел к своему тайнику. Тушенку, галеты и шоколад засунул за пазуху, а чайник взял в руку. Завернул за конюшню, а там уж кустами пробрался к дырке в заборе и оказался за пределами части.

Смеркалось.

Городок Биркендорф остался после войны сравнительно целым.

Жители вели себя тихо, по вечерам и вовсе как вымирали, и по дороге к вокзалу Чонкин никого не встретил, кроме худого, черного как черт поджигателя уличных газовых фонарей. Фонарщик на высоком велосипеде и с факелом на длинной палке передвигался от столба к столбу по тротуару и сначала внизу откручивал краник, а потом касался факелом верхушки столба. Зажженный светильник давал неверное, синеватое, неяркое, бесполезное пламя, обозначавшее только самое себя.

Железнодорожный мост, о котором говорил Жаров, находился сразу за небольшой часовенкой на слиянии улиц Тюльпенштрассе и Розенгассе. Начало перехода было освещено сразу двумя фонарями, стоять под которыми очень уж не хотелось, поскольку патруль мог появиться в любую минуту. Хотя появиться внезапно было ему почти невозможно, поскольку военные сапоги, да еще с подковками, топающие по мостовой, слышны далеко. Стоять, однако, Чонкину напрасно здесь не пришлось: едва он приблизился к переходу, как из-за массивной афишной тумбы, с наклеенными на нее приказами коменданта выдвинулась долговязая фигура военного человека с большим животом. Это был Жаров.

— Принес? — спросил Жаров шепотом.

— Принес, — прошептал Чонкин.

Жаров тоже пришел не пустой, у него кое-что из-за пазухи выпирало.

Долго петляли по утопающим в сумерках узким мощеным улочкам, и Чонкин удивлялся, как хорошо Жаров знает город. Пересекли какой-то совсем уже темный парк, пролезли сквозь раздвинутые прутья железной ограды и оказались у домика, примыкавшего к большому особняку с четырьмя колоннами, высоким крыльцом и парой облезлых каменных львов, мирно лежавших по бокам.

Леша постучал в закрытый ставень и подошел к двери. За дверью сначала было тихо, потом послышался шорох, и тихий женский голос спросил: «Вер ист да?»

— Машута, это я, Леха, — прильнув к замочной скважине, негромко сказал Жаров.

Дверь отворилась, и женская фигура в белом платье с короткими рукавами, слабо освещенная сбоку, появилась в проеме.

— Лекха! — сказала она радостно и повисла у Жарова на шее.

— Знакомься, Машута, — сказал Леша фигуре, когда та с него слезла. — Мой друг Ваня Чикин, летчик. Раненный в воздушном бою. Ему, вишь, снарядом башку наскрозь проломило, а он хоть бы хны. Росточка, правду сказать, небольшого, зато сама знаешь, хреновое дерево всегда в сук растет.

— Гут, гут, — Машута поцеловала Чонкина в щеку.

Она сначала закрыла дверь, потом включила электрический фонарик и по длинному коридору провела гостей в дальнюю комнату, освещенную двумя керосиновыми лампами, стоявшими по углам на специальных подставках в виде человеческих фигурок с подносами. Комната была просторная, оклеенная зеленоватыми обоями с квадратными пятнами от висевших здесь когда-то картин, а теперь кем-то снятых и увезенных в неизвестность. Осталось только одно большое полотно с изображенными на нем старинным замком, прудом, парой лебедей на пруду, пухлой девушкой на берегу и косулей, высунувшей морду из кустов. Что-то похожее Чонкину приходилось видеть и раньше. В дальнем углу буквой «г» стояли две одинаковых железных кровати с шишечками и высокими подушками, а середину комнаты занимал тяжелый квадратный стол, покрытый за неимением скатерти простыней. Завитая блондинка в вязаной желтой кофточке с короткими рукавами расставляла на столе приборы, из каковых Чонкину едать еще в жизни не приходилось: фарфоровые тарелки, серебряные вилки и ножи, бокалы хрустальные.

— Здорово, Нинуха! — сказал Жаров блондинке.

— Добрый вечор! — ответила она с чужим акцентом, но на понятном Чонкину языке, чем удивила его, ведь он поверил Жарову, что немки обе по-нашему не говорят.

Леша тоже ее обнял, поцеловал, пошлепал по попе. Она не смутилась и его пошлепала по тому же месту.

Чонкину же подала пухлую руку и сказала:

— Янина. Естем полька. Розумишь?

Она крепко пожала ему руку, посмотрела в глаза, что в Чонкине сразу возбудило надежды. Он вспомнил, как тот же старший сержант Кисель читал ему записи из своего альбома с толкованиями знаков, подаваемых женщиной при встрече с мужчиной: «Жмет руку — любит, крепко жмет — крепко любит, крепко жмет и смотрит в глаза — готова навсегда подарить свои ласки».

Янина оказалась бочка не бочка, а подержаться было за что. Большая грудь выпирала из-под кофточки, и задница была соблазнительных размеров. Вообще, все у нее было на месте, не считая четырех верхних передних зубов, которых на месте не было. Она это помнила, старалась не смеяться, а если не удерживалась, прикрывала рот ладошкой.

Чонкин поставил на стол чайник и другие принесенные им припасы. Жаров тоже опростал пазуху и вывалил на стол буханку ржаного хлеба, банку сардин, кусок сала и четыре пачки американских сигарет с нарисованным на них верблюдом.

— Матка боска! — ахнула Янина и ухватилась за сигареты.

Леша чиркнул трофейной зажигалкой.

— Цо ты такий блядый? — спросила она, прикуривая.

— Хто? — в свою очередь спросил Леша и подмигнул Чонкину. — Я не блядый. Это ты блядая.

— Ай! Ай! — покачала головой Янина. — Мыслешь, я не розумлю, цо по-вашему бляда, то есть курва?

— Понимаешь? — смутился Леша. — Но это ж я так, для шутки. Ты говоришь, я блядый, а я, значит, говорю, ты блядая. Для шутки, понимаешь? А не для шутки я бы не стал. Ты что! Да разве стал бы! Да никогда! Веришь мне?

— То ничего, — махнула рукой Янина. — Курва, курва и есть.

Пока Чонкин открывал немецким складным ножом консервы, Леша рюмки со стола убрал как ненужные, а бокалы стал наполнять гидрашкой.

— Видишь, — сказал он Чонкину, — живут здесь они одни. Хозяева богатые убегли, а нашим-то девкам куды бежать? Вот и остались. Так их тут однажды наши прямо во дворе целой ротой обеих насильничать начали. А я как раз патрулем был с майором Казаковым. Мы тут по улице идем, услыхали какой-то шум, через забор глянули, смотрю, а они Машуту к доске привязали, под доску бревно подложили, один сержант ногой качает, а другой, ефрейтор, наяривает. А я как глянул, у меня унутре все закипело. Потому что я все понимаю, мы все за войну оголодали, на женское тело падки, но ты ж попроси по-человечески, ей тоже нужно того же, она тебе завсегда даст, не откажет, а откажет, так даст другая! Так нет, обязательно надо вот чтоб через силу. А я как увидал, как автомат сдерну, майор: ты что, ты что, пойдем отсюда, мы ничего не видели. А я его прикладом отпихнул, да как дам очередь поверх голов, тот сержант, который доску качал, схватился было за пистолет, а я ему: застрелю, говорю, сука, так он — поверишь? — и пистолет бросил, позорник, и бежал прыжками, ровно козел. Нет, я тебе что скажу: я лично, сам видишь, не против того, чтоб туда-сюда, но можно же по-хорошему, так же ведь? А, Машута, ты как про все это думаешь?

— Гут, гут, — отозвалась Машута.

Сели за стол. Леша с Машутой напротив Чонкина, а Янина рядом по левую руку. Чонкин с опаской и недоверием смотрел на приборы и поглядывал, что будут делать хозяйки. Может, это кому покажется странным, но он в жизни ни разу не ел вилкой и не был уверен, что она для чего-то нужна. Ему вполне хватало и ложки, но и ее иной раз нормальной не было. Ложки всякие — деревянные, оловянные и алюминиевые — часто были без ручек, так что, пользуясь ими, приходилось макать пальцы в щи или в кашу. И за бокалами, которые наполнял сейчас Леша, тоже Чонкин не видел никаких преимуществ перед алюминиевой кружкой. Она крепко стоит на столе, имеет ручку, не бьется.

— Ну так что ж, значит, выпьем? — предложил Леша и поднял бокал.

Машута взяла свой бокал, посмотрела его на свет, понюхала, поморщилась:

— Вас ист эс?

— Не боись, — успокоил Леша, — не отравишься. Руссиш ликериш. Сладкий, вкусный. — Он отхлебнул, почмокал губами, показывая, как вкусно, долил до краев и поднял бокал для тоста.

— Ну, девки, будем здоровы, как коровы! Эсен, тринкен, кумсен, бумсен. Гут?

— Гут, — опять согласилась Машута.

Она сказала по-немецки несколько слов Янине, и обе засмеялись в предвкушении обещанного.

Попробовав принесенный напиток, Машута поморщилась и посмотрела на Янину. Та отпила глоток и тоже отставила.

— Чего, девки, не нравится? — забеспокоился Леша.

Машута, не ответив, пошла в соседнее помещение и вернулась с зеленой шершавой бутылкой и штопором, протянула то и другое Леше:

— Мах ауф!

Перед тем как открыть, Жаров поднес бутылку к свету, стал разглядывать.

— Иван, — спросил он, — ты по-немецкому читать умеешь?

— Я? — удивился Иван.

— Ну понятно, — сказал Леша. — А я немного кумекаю. У них много букв таких же, как у нас. Вот это, видишь, «м» то же, как наше, и «о»… Мосёл.

— Мозель, — сказала Машута.

— Ага, Мозель, — согласился Жаров. — Одна тысяча девятьсот двадцать второго года, и до сих пор не выпили.

Пока он открывал бутылку, Янина сменила бокалы. Леша разлил вино, попробовал и стал плеваться.

— Надо ж какая дрянь! Девки, вы чего? Неужто это будете тринкать? У нас же сладкое, а этим только клопов морить! — Чонкину тоже вино не понравилось, решили, что мужики остаются со своим ликером, а девки, если уж у них такой вкус, пусть пьют бурду.

Выпили еще, закусили. Вилку Чонкин держал, как черенок совковой лопаты, но, помогая себе пальцем левой руки, справлялся.

Жаров, когда ему ударило в голову, решил украсить свидание беседой на общие темы.

— Вот, девки, — начал он, наливая очередную порцию, — такая она наша жизнь. Имеет много, так сказать, туды-сюды поворотов. Война прошла зверская, а для чего и за что? У нас замполит говорит, мы, говорит, ребята, не за родину-Сталина воевали, а за Россию, за свободу и за лучшую жизнь. Такую, чтоб войны больше никогда не было и чтоб люди работали, деньги зарабатывали и покупали себе чего-нибудь из вещей. Ботинки там, польты, шапки и вообще. И чтоб мужчины и женщины друг на дружке женились и вместе жили со своими детями, а в дальнейшем течении времени — с внуками. Когда война, так это ж ты что! Слышь, Вань, — повернулся он к Чонкину, — у Машутки-то ведь муж был, так он на фронте погибши. Машут, как его звали-то, твоего мужика?

— Ви битте? — переспросила Машута.

— Твой ман, — сказал Жаров. — Мужик твой? Как его наме? Калус?

— Клаус, — поправила Машута.

— Вот видишь, Клаус, — повторил с уважением Жаров. — Нормальный был мужик, на почте работал. На девке, вишь, на какой красотке женился. И что ему эта война, ты думаешь, нужна была? Он же не Гитлер, а Клаус. Такой же, как мы с тобой, только что немец. Так его ж тоже погнали за родину, за Гитлера, цурюк и хенде хох. Видишь, и бабу вдовой оставил. Ты думаешь, он хотел, чтоб его баба осталась вдовой и потом с такими валенками, как мы, сношалась половым способом? Думаешь, она пошла бы с русским под одеялку? Нет, не пошла бы. Потому что мы с тобой, Ваня, люди неотесанные, и язык у нас простой, а у них всё гутен морген, данке шён, а пьют, сам видишь, чего, и даже не морщатся.

Чонкин следил за мыслью Жарова не очень добросовестно, потому что организм влек его к другим действиям и он не знал, зачем их откладывать. Он под столом протянул руку к Янине и стал прощупывать у нее коленку, прикрытую толстой суконной юбкой. Она коленку не отодвинула и руку не убрала, и он понял, что разрешено двигаться дальше. Продолжая гладить коленку, он стал подтягивать юбку кверху, кивая при этом Жарову и соглашаясь со всем, чего не улавливал. Забравшись наконец под юбку, он почувствовал, что его рука все время натыкается на какие-то приспособления для поддержки чего-то, и двигался дальше, удивляясь сложности, громоздкости и запутанности этих устройств. Он едва начал познавать конструктивные особенности, как Янина сильным движением вырвала его руку.

— Ты чего? — спросил он обиженно и удивленно.

— Не тшеба спешить, — сказала Янина и потянулась за сигаретой.

Затянувшись, пустила ему прямо в лицо клуб дыма. Он, не ожидавши, закашлялся. Янина засмеялась.

— А почему у тебя зубов нету? — спросил Чонкин.

— Кобыла выпердовала, — пошутила она и, затушив сигарету, потянулась к нему.

Потом он даже не мог вспомнить, как чего было. Помнил только, что она целовала его взасос и втягивала его язык сквозь дырку между зубами, сама втолкнула его руку к себе за пазуху. Потом они в обнимку катались по полу, и он рвал на ней подвязки, а она визжала, смеялась и не сильно, не сердито била его по рукам. Они закатились под стол, и тут удалось ему наконец подмять ее под себя и он уже на себе торопливо выворачивал пуговицы…

— Почекай, — сказала ему Янина. — Я скоро пшиду. Минуточку, подожди.

Она выскользнула из-под него и растворилась во тьме, а он повернулся на спину, руки под голову заложил и замер в ожидании. Сперва за своим собственным дыханием не слышал он ничего, потом различил скрип пружин, и громкое чмоканье, и сладострастные всхлипы, должно быть, Машуты, и утробное гуденье, наверное, Жарова. Чонкин возбудился и хотел встать, чтобы пойти поискать Янину, но, сделав первое движение, почувствовал, что идти никуда не хочется. «Ладно, — подумал он, — сама придет». С этой мыслью повернулся он на бок, подложил под щеку кулак и переместился в иное пространство, в котором были теплое лето, покрытый ромашками луг и копна сена, зарывшись в которую лежали он в солдатском хэбэ и Нюра в красном шелковом сарафане. Нюра гладила его голову, целовала его глаза и тихо с улыбкой попрекала его тем, что он ее забыл и даже писем не пишет, а летчик пишет, и потому она его полюбила. Он стал оправдываться, что живет в берлоге, где нет ни бумаги, ни чернил, и буквы он некоторые забыл, как пишутся.

— В берлоге? — переспросила она. — Давай тогда будем спать, как медведи.

Он обняла его еще крепче и стала прижиматься к нему всем своим теплым телом, и он был близок к тому, чтобы ею овладеть, как вдруг над лугом появились вражеские самолеты, они плыли по небу совершенно беззвучно и как будто даже куда-то мимо, но он понял, что не мимо они плывут, а ищут его и Нюру, и как только найдут, так сразу обрушат на них все свои бомбы. Тем не менее его желание овладеть Нюрой совсем не прошло, он обнимал ее все крепче, но она его стала отталкивать, шепча ему в ухо, что надо вставать и бежать, потому что это ее летчик, он их нашел, и он их убьет. И тут один самолет отделился от других, вошел в пике и стал кидать в них, но не бомбы, а табуретки и стулья, которые, падая, разбивались с ужасным грохотом. Нюра схватила Ивана за плечи и стала кричать ему: «Чикин! Чикин!» Он хотел сказать ей, да какой же я Чикин, ты что, Нюра, какой же я Чикин, я же Ванька твой, Чонкин. Но она все кричала «Чикин, Чикин!», и он разлепил глаза и, разлепив, увидел склоненное над ним лицо Леши Жарова, который кричал ему:

— Чикин, атас, патрули!

— Чего? — мотал головой Чонкин, пытаясь понять, где он, что с ним и куда делась Нюра.

Тем временем грохот продолжался, но это были не самолеты и не летящие стулья и табуретки, а кто-то колотил в дверь сапогами или, скорее, прикладами.

— Чикин! — еще раз выкрикнул в отчаянии Жаров и кинулся к окну.

Он ловко справился со шпингалетами, и под ним уже трещали кусты, когда дверь, сорванная с петель, распахнулась, и военный патруль (старший лейтенант, со скошенной прической и похожий на Гитлера, и два сержанта в касках и с карабинами) вбежал в комнату.

6

…Чонкин был доставлен на гарнизонную гауптвахту и там, в общей камере, где кроме него, скопилось еще человек пятнадцать, ожидал своей участи. Камера была маленькая, сырая, стены ее, как водится, были покрыты разными надписями, разборчивыми и неразборчивыми, к тому же на двух языках — на немецком и русском. Надписи, как и в незабытой Чонкиным долговской тюрьме, были разные: стихотворные, прозаические, сентиментальные, философские, пустые. Некоторые люди просто подписывались, другие обозначали места своего происхождения (Ленинград, Куйбышев, Челябинск). Одни удивляли Чонкина больше, другие меньше, но больше всего его поразила уже дважды виденная им роспись все того же Ку- или Пузякова, начертанная опять тем же пишущим материалом и в этот раз тоже на потолке.

Пока наш герой разглядывает эту, сопровождающую его по жизни подпись, пока думает о свойствах употребленного для нее пишущего материала, перенесемся в другую географическую точку и познакомимся с другими людьми, пока не имеющими к Чонкину отношения.

7

Летом профессор Вович, личный врач товарища Сталина, вывозил свою семью на дачу в Малаховку, но сам там бывал крайне редко. Потому что приходилось много работать. Он рано вставал, поздно ложился и предпочитал оставаться в Москве. Чаще всего возвращался домой за полночь и, выпив стакан водки, заваливался в постель, иной раз даже не раздевшись. Но тут так получилось, что освободился он необычно рано и решил укатить к семье. Приехал на дачу, переоделся в домашнюю фланелевую пижаму и легкие кожаные тапочки, пообедал или поужинал (это как считать) и стал строить вместе с четырехлетним внуком железную дорогу. Не достроил — внука увели спать. Когда его увели, профессор подумал, что и ему неплохо вздремнуть, ушел к себе в спальню. Вышел оттуда через полтора часа с помятым лицом и всклокоченный. Сел на террасе пить чай, когда появились жившие на соседней улице патологоанатом Самуил Драппопорт и ухогорлонос Моисей Гольдман, будущие, как и сам Вович, «убийцы в белых халатах».

В те патриархальные времена люди часто запросто, как говорится, и без затей могли заглядывать друг к другу на огонек без предварительного уведомления по телефону или Интернету, тем более что у Гольдмана и Драппопорта на даче телефонов и не было, а что такое Интернет, они и вовсе не знали, несмотря на то, что были профессорами. У Вовича телефон как раз был, но в данный вечер ему никто не звонил.

Ну конечно, если друзья пришли с бутылкой, надо лезть в погреб. Лучше бы в холодильник, но холодильник тогда даже профессору Вовичу не был доступен, как Интернет. В погреб, конечно, полез не сам профессор, а его домработница Клаша из деревни Березово бывшей Орловской губернии. Клаша подняла наверх кусок сала, банку грибов, миску соленых огурчиков, кое-что еще, началась обыкновенная русская пьянка, свойственная всем русским людям, включая евреев. Пили, разговаривали. О работе не говорили, политических тем избегали, рассказывали бытовые анекдоты, спорили о тогда еще запрещенной науке генетике, о которой они, впрочем, уже кое-что слышали.

Драппопорт сказал, что он прочел в одном американском журнале, который неизвестно как к нему попал, статью об этой якобы науке, которая нашей наукой никак признана не была. Автор статьи уверял, что наследственность любого живого организма от стручкового гороха до человека предопределяется генами, из которых состоит этот организм. А в каждом гене есть определенный набор хромосом. Когда человечество научится управлять этим механизмом, тогда на земле произойдет даже невообразимо сказать, что именно. А именно: можно будет еще до рождения человека, путем направленного улучшения его генетики, наделять его самыми лучшими человеческими качествами. Делать его сильным, выносливым, с большим интеллектом и разными талантами. Возможным станет и продлевать жизнь человека до бесконечности, выращивая запасные органы, то есть сердце, печень, руки, ноги, глаза и уши. Потом пришел поэт Антокольский и читал им поэму о сыне, а вскоре пришла Маргарита Алигер и читала им поэму о Зое Космодемьянской. То есть вечер прошел хорошо, интересно, насыщенно.

Гости разошлись после полуночи, а профессор еще поработал в своем кабинете и лег спать после часу ночи. А уже около двух вдруг в дверь стали громко стучать. Профессор подумал самое худшее и почти не ошибся. Выбежав в трусах в прихожую, он застал там высокого военного (его впустила Клаша) при полной форме и в фуражке с синим околышем. Военный приложил руку к фуражке, вежливо осведомился, имеет ли честь видеть лично профессора Вовича, после чего попросил профессора одеться и проследовать вместе с ним к машине. Профессору стало страшно, он побледнел и вспотел одновременно, и Клаша рядом с ним тоже стояла бледная, даже не замечая, что вышла к незнакомому мужчине в одной рубашке. Военный продолжал держаться очень вежливого тона и на вопрос, куда и зачем они поедут, отвечал, что по дороге расскажет. Профессор спросил, что из вещей он должен взять с собой, на что военный улыбнулся и сказал: ничего, кроме паспорта.

Этот ответ профессора ободрил, он слышал, что если уводят Туда, то непременно предлагают идти с вещами. Понять переживания профессора можно, но, забегая вперед, сразу скажем, что они были преждевременны, пока ничто профессору не грозило. Тем не менее он, конечно, трясся от страха, когда его в трофейном «Опеле» везли в Москву и по Москве. Привезли, однако, не на Лубянку, как он ожидал, а к ресторану «Арагви». Военный предупредительно открыл дверцу и подал профессору руку, помогая выйти из машины. Потом проводил в ресторан. Прошли мимо главного зала, поднялись на второй этаж и оказались в небольшой комнате, где в загадочной полутьме сидел лично Лаврентий Павлович Берия в темном костюме с заткнутой за воротник салфеткой.

— Вот, товарищ маршал, привел, — доложил сопровождавший Вовича военный.

— Садитесь, профессор, — сказал Берия, не здороваясь, но никакой враждебности не проявляя. — Выпить, закусить хотите? Нет? Поужинали? Не в моих правилах заставлять. Так, профессор, начнем сразу. У меня к вам разговор очень серьезный и, как говорят, сугубо конфиденциальный. Если о нем кто-нибудь узнает… вы сами понимаете. Больше предупреждать не буду. Я вас пригласил сюда, потому что меня очень волнует здоровье вашего пациента. Я человек, как вы понимаете, не сентиментальный, но последнее время вижу, что товарищ Сталин выглядит усталым, он бледен, много пьет, мало ест, при ходьбе волочит левую ногу, и не только я, но все, близкие к нему люди, замечают, что его слишком часто клонит ко сну. Иногда даже на очень важных заседаниях он засыпает, а вчера спал на просмотре «Лебединого озера». Как вы думаете, что с ним? Может быть, он нуждается в срочном лечении, может быть, даже в госпитализации?

Профессор Вович заволновался. Помня клятву Гиппократа, он хотел было заикнуться насчет врачебной тайны, но, глядя на собеседника, понял, что в данном случае о Гиппократе лучше забыть. Тем не менее он попытался уклониться от прямого ответа.

— Мне, Лаврентий Павлович, трудно ответить на ваши вопросы, потому что товарищ Сталин — пациент очень непростой.

— Было бы странно, если бы он был простым! — усмехнулся Берия.

— Да, конечно, — согласился профессор. — Но если вы мне позволите говорить прямо…

— Только прямо и говорите.

— Тогда я вам скажу так. Товарищ Сталин привык очень много работать. Он сам говорит, что работает, как лошадь. Он привык переносить нечеловеческие нагрузки. Особенно во время войны. Но тогда его поддерживало сознание огромной ответственности. Оно давало ему дополнительные силы. Теперь же, когда война кончилась, когда смертельная опасность для всей страны миновала, организм товарища Сталина невольно расслабился и не способен держать прежний груз, а сам товарищ Сталин этого, как мне кажется, не осознает и работает в прежнем, уже непосильном для него режиме. При этом, извините, я вынужден заметить, что товарищ Сталин ведет нездоровый, разрушительный для него образ жизни. Работает по ночам, много пьет, курит, употребляет тяжелую пищу.

— И как вы думаете, надолго ли его еще хватит?

— А? — переспросил Вович и запнулся, не зная, что сказать.

Хотя он был материалистом и профессором медицины и в том, что все люди смертны, не сомневался, но как советский человек он не мог себе представить, что Сталин тоже, как все, умрет.



Поделиться книгой:

На главную
Назад