Продолжая одной рукой придерживать собаку, Марта дошла до поворота и увидела Жабью Стругу.
Неподалёку от бревенчатого сруба, ограждавшего колодец, к раскидистой яблоне прижался спиной молодой цыган, скорее цыганёнок, выставив перед собой кривой нож.
— Не подходи! — подстреленной рысью шипел парнишка, яростно сверкая глазами, и ярко-алая рубаха его пламенела на ветру. — Клянусь мамой, зарежу! Не подходи!..
Вокруг толстой ветви яблони был плотно обмотан кожаный повод коня — красавца гнедого, засёдланного на удивление старым и поношенным деревянным седлом, на какое не сядет ни один уважающий себя всадник, а тем более природный цыган.
Конь нервничал, мотал головой и фыркал.
Цыгана лениво, с неторопливым спокойствием людей, умеющих убивать, окружало пятеро мужиков. Двое держали короткие, с толстым обухом топоры, более удобные для работы, чем лёгкие пастушьи чупаги; третий доставал из ножен свой нож, в отличие от цыганского широкий и прямой, а четвёртый тряпицей наскоро перевязывал пятому рассечённую руку. Видимо, цыганёнок уже успел расстараться. По лицам мужиков ясно было видно, что жить мальчишке остаётся считанные минуты. Просто никому не хотелось лезть первым и зря кровавиться.
Джош рычал, скалясь страшной пастью, и тянул Марту вперёд.
— Это цыган, — успокаивающе бросила женщина псу. — Конокрад. Ты же никогда не связывался с конокрадами, Молчальник! Да что ты, в самом деле, ведь посекут топорами — и его, и нас с тобою!
Пёс не слышал.
— Не возьму я их, Джош, — чуть не плакала Марта, из последних сил держа пса. — Сам знаешь, надорвалась я с тобой, много не вынесу… и устала с дороги. С княжичем — это ведь так, забава одна была, как тебе у деревенского дурня яблоко с воза снять… да стой ты! Чёрт с тобой, Джош…
На последних словах Марта поспешно захлопнула рот, наскоро огляделась по сторонам и, отпустив собаку, пошла к мужикам и конокраду.
Джош беззвучно ступал следом.
— За что парня губите, люди добрые? — спросила Марта, подойдя к раненому.
— Коня свёл, падлюка! — ответил тот властным голосом, по которому сразу можно было признать сельского войта. — Я-то думал — всё, сгинул жеребец, уведут в Силезию или за Дунай, и пиши пропало… не успели увести, племя египетское!
— Не подходи! — безнадёжно вскрикнул цыганёнок. — Ай, не подходи, жизни лишу!
Марта протянула руку и легко коснулась предплечья раненого, чуть выше наспех замотанного тряпицей пореза. Человек встрепенулся, хотя порез был пустяковый, и даже задень его Марта, боли особой не причинил бы, потом часто-часто заморгал, словно ему в глаз попала соринка, помотал кудлатой головой и недоумевающе уставился на своих спутников.
— Эй, мужики! — крикнул он. — Погодьте! А за что мы цыгана этого рубить собрались?!
Ближайший обладатель топора — коренастый угрюмый бородач — повернулся и выразительно постучал себя обухом по лбу. Правда, лоб у него даже на первый взгляд был такой, что можно было стукнуть и посильнее — если топора не жалко.
— Сдурел, Саблик?! Он же коня у тебя свёл!
— Коня?!
— Ну да! Твоего гнедого! Да ты что, ослеп — вот же твой жеребец стоит!
— Это не мой жеребец! — с уверенностью заявил раненный Саблик.
— Не твой?
— Не мой. Сроду у меня гнедых не водилось.
— Так ты ж сам заорал, как мы к Струге подъехали: держите, братья, конокрада чёртова, вражью силу! Я и приметил — вроде бы знакомый гнедой под цыганом гарцует! Ещё обрадовался — спешился кучерявый, коня поить стал, а то ушёл бы верхами!..
— Не мой конь, — Саблик отвернулся и стал перевязывать пострадавшую руку заново, ловко помогая здоровой руке зубами. — Сроду не водилось у меня гнедых. Не люблю.
— Тогда за что мы цыгана рубим?!
— Не знаю. Может, он в твоё ведро плюнул.
Бородач сунул топор за пояс и вразвалочку подошёл к Саблику. Постоял, глядя на того с явным желанием дать раненому по уху, после звучно высморкался Саблику под ноги и двинулся к колодцу.
Остальные, пожимая плечами, потянулись за ним.
Марта проводила их усталым взглядом и направилась к цыганёнку.
— Не подходи, — цыганёнок сунул ей в лицо нож, чуть не порезав губу, и теснее прижался спиной к яблоне. — Убью!
Марта не ответила.
— Не подходи! — ещё раз взвизгнул парнишка и заплакал, садясь на землю.
Джош облизал цыганёнку мокрые щёки и лёг рядом, покусывая стебельки травы.
— Мотал бы ты отсюда, — Марта отёрла пот со лба и поняла, что испугалась — дико, смертно испугалась, просто раньше не успела это заметить, а и заметила, так не пустила в сердце.
Кинулся бы Джош-сумасброд на мужиков, лёг бы под топорами за дурость свою неуёмную…
— Друц, — забормотал цыганёнок, уставясь в землю. — Зовут меня Друц!.. я для тебя, госпожа, я за тебя… наш табор в Силезию третьего дня ушёл, там ярмарка знатная, а я не успел!.. задержался я тут… хочешь, госпожа, вынь мою душу, топчи её, дави каблуками — благодарить стану, в ножки поклонюсь! Хочешь?!
Золотая серьга в его левом ухе качалась, играя солнечными зайчиками.
— Дурак ты, Друц-конокрад, — устало отозвалась Марта, вздрогнув при словах Друца о душе. — Прыгай-ка лучше в седло и гони к своим в Силезию. Опомнятся мужики — ни я, ни Господь Бог тебя с их топоров не снимут. Понял? А гнедого твоего Бовуром звать — так и запомни, потому что на другое имя он не откликнется. И не надо на меня глазеть, рот разинув, я тебе не икона Божьей Матери… ну, скачи!
…Старичок-мельник, так и не выпрягший волов из своей телеги, от края дороги наблюдал за происходящим. Когда пыль взвилась за цыганом Друцем, прилипшим к спине краденого жеребца, мельник покачал головой и задумчиво оттопырил нижнюю губу.
— А не та ли это баба, о которой давеча ночью нам Петушиное Перо сказывал? — спросил он у самого себя.
И сам себе ответил:
— Может, и та. А спешить всё равно не надо…
— Какая баба? — поинтересовался его могучий сын, исподлобья поглядывая на припавшего к ведру одноухого пса.
— А та, что у чёрта купленную душу из-под носа увела. Как цыган коня из чужой конюшни.
Мельник ещё раз покачал головой, улыбнулся тихой бесхитростной улыбочкой и повторил:
— А спешить всё равно не надо…
Стены тынецкого монастыря, сложенные из тщательно пригнанных друг к другу глыб тёсаного камня, выросли перед Мартой и Джошем как из-под земли. Вот ещё только что был лес, тропинка петляла меж задумчивыми сумрачными вязами и древними дубами, не позволявшими видеть ничего дальше ближайших стволов — и вдруг лес как-то сразу кончился, словно обрезанный гигантским ножом, а над головами уже нависают отвесные монастырские стены, больше смахивающие на крепостные. Тынецкий монастырь в смутные времена и впрямь частенько служил крепостью, причём стены, на которые сейчас с искренним благоговением смотрели Марта и Джош, ни разу не были взяты неприятелем. То ли Господь хранил святых отцов и укрывшихся у них мирян, то ли закованный в камень оплот веры просто оказался не по зубам нападающим. Впрочем, одно другому не помеха, и даже наоборот…
Вблизи, когда путники оказались перед массивными, окованными железом воротами монастыря, ощущение давящей на плечи огромной массы сурового камня только усилилось. И, стараясь развеять это гнетущее впечатление, усугубляемое царившей вокруг тишиной, Марта решительно и громко трижды ударила в ворота привешенным снаружи чугунным кольцом.
Некоторое время ничего не происходило. Потом по ту сторону ворот послышались неспешно приближающиеся шаги, и в левой створке со скрипом отворилось небольшое окошечко. Спустя мгновение в нём возникла остроносая физиономия монаха-привратника, сверлившего Марту подозрительным взглядом.
— Кто такая? — неприветливо осведомился монах. — Зачем явилась?
— Марта Ивонич я, сестра настоятеля вашего, — скромно потупила глаза Марта. — Совета пришла спросить у святого отца, брата моего в миру.
— Сестра? — в скрипучем голосе монаха звучало подозрение, готовое перейти в уверенность. — Что-то не припомню я, чтоб у аббата Яна сёстры водились!
— А ты у него самого спроси, отче, — кротко улыбнулась Марта, проводя ладонью по гладкому дереву ворот и как бы случайно задев при этом торчавший из окошка длинный монашеский нос.
Привратник отшатнулся, хотел было выругаться, но вдруг застыл на месте, словно пытаясь что-то вспомнить. Так и не вспомнив, обречённо махнул рукой и начал вытаскивать из петель тяжёлый засов.
— Входи, сестра, — виновато пробормотал он, впуская Марту и юркнувшего следом одноухого пса. — Для тех, кто просит у нас совета и утешения, двери наши всегда открыты. Сейчас схожу, доложу отцу настоятелю…
Являвшихся к нему мирян настоятель тынецкого монастыря ксёндз Ян Ивонич предпочитал принимать не в исповедальне и не в аббатских покоях, а в узкой келье, где кроме жёсткой лежанки, грубой деревянной скамьи и низкого стола из некрашеных дубовых досок, ничего не было.
За исключением распятия на стене, разумеется.
Здесь отец Ян молился в одиночестве, здесь же выслушивал исповеди родовитых шляхтичей и шляхтянок, претендующих на особое внимание аббата, отпускал грехи, давал советы, после которых многие уходили с облегчённым сердцем, а кое-кто и вскоре принимал постриг. Знали бы эти люди, что на самом деле происходило в то неуловимое мгновение, когда бремя грехов спадало с их души, или когда важное решение, ещё минуту назад рождавшее бурю сомнений, вдруг оказывалось простым и единственно возможным! Но люди покидали монастырь, аббат оставался, и всё шло своим чередом.
Отца Яна многие считали святым. И хотя прижизненная канонизация ему не грозила — даже святой Станислав Костка сподобился приобщения к лику лишь после того, как отдал Богу душу — тем не менее тынецкие отцы-бенедиктинцы и священнослужители соседних монастырей были твёрдо уверены, что уж епископский-то сан не минует ксёндза Ивонича, причём в самое ближайшее время.
И только сам отец Ян, Яносик Ивонич, старший из приёмных детей Самуила-бацы, знал истинную цену своей святости.
Кроткий аббат был вором.
Сонмы греховных мыслей и вожделений, сомнений и страхов, украденных из голов исповедующихся и просящих совета мирян, терзали его. Люди уходили просветлёнными и очистившимися, чувствуя в себе Благодать Божью, люди называли отца Яна святым — а он оставался один на один с их гордыней, любострастием и чревоугодием, всё чаще не выдерживая, срываясь и долго потом замаливая собственные — а по сути чужие — прегрешения… Когда молодой Яносик становился послушником, а затем принимал постриг и давал обеты, он и представить не мог, с чем ему придётся столкнуться в стенах монастыря, этой обители веры и благочестия! Да будь он действительно святым — никогда бы не достичь Яну Ивоничу не то что епископского сана, но и должности настоятеля, в которой он сейчас пребывал. Свято место пусто не бывает, желающих на него предостаточно. И плетутся в стенах монастырей интриги не хуже, чем в королевских дворцах и княжеских замках; редко, очень редко пускают в ход святые отцы яд и клинок, зато клевета и наветы ядовитее иной отравы и острее булатного ножа. Будь ты хоть трижды блаженным бессребреником — епископом до самой смерти не станешь, ибо найдутся угодники похитрее, попроворнее тебя!
Всё это ксёндз Ян понял быстро. А поняв — принялся за дело. Самуил-баца мог гордиться старшим сыном: не раз кто-нибудь из отцов-бенедиктинцев внезапно забывал, о чём хотел донести тогдашнему аббату, или прилюдно спотыкался посреди молитвы, запамятовав слова, годами беспрепятственно слетавшие с языка; а то и сам престарелый настоятель начинал вдруг ни с того ни с сего благоволеть к молодому монаху, которого ещё недавно считал юным выскочкой, метившим на его место (и совершенно правильно считал!)…
День за днём, год за годом украденные во имя благой цели чёрные думы, корыстные помыслы, зависть, тщеславие, доносы и интриги скользкой плесенью оседали в душе брата (позже — отца) Яна, и время от времени Ивонич начинал задыхаться, тонуть в этой мерзости, не отличая врождённого от краденого. Тогда он на несколько недель исчезал из монастыря — якобы по делам святой католической церкви — в потайном месте сменял своё одеяние на мирское и ударялся во все тяжкие, ныряя с головой в пучину пьянства, чревоугодия, кутежа и продажной любви, давая выход накопившимся в нём чужим страстям и желаниям.
Это случалось нечасто — лишь тогда, когда кладовая его души оказывалась переполнена той дрянью, которую отец Ян выносил из чужих душ. Для блага других — и ради собственной выгоды. Всяко бывало, и до сих пор мучился сорокалетний аббат Ян, считавшийся святым, страшным вопросом: благо творит он или зло? Угодно ли Богу то, что он делает, или уже ждёт его в аду Сатана, радостно потирая руки в предвкушении?..
Ответа настоятель не нашёл до сих пор.
Присев на край узкого монашеского ложа, Марта молча наблюдала, как отец Ян не торопясь устраивается на скамье напротив неё. Строгое бледное лицо аббата с высоким лбом и обильно усыпавшей виски сединой действительно напоминало лик святого, и Марта подумала, что Яносику весьма пошёл бы светящийся нимб вокруг головы. На аббате была белая длиннополая риза с пелериной, какую носили все бенедиктинцы, но, даже не зная, кто он, Марта никогда бы не спутала Яна с рядовым монахом из ордена св. Бенедикта или любого другого.
— Ну, здравствуй, сестра, — негромко сказал аббат и посмотрел ей прямо в глаза.
— Здравствуй… святой отец, — чуть улыбнулась Марта.
Улыбка вышла печальной и едва ли не вымученной.
— Давно мы не виделись с тобой, Марта. И поэтому я не верю, что ты случайно появилась здесь. Рассказывай.
— Не знаю даже, с чего начать, Ян…
— С начала, Марта, с начала. Слыхала, небось, что в начале было Слово?
— С начала? Я нарушила одну из наших Заповедей, Яносик.
— Какую же? — тонкие брови аббата еле заметно приподнялись, но на лице при этом не дрогнул ни один мускул.
— Я встала на пути у Великого Здрайцы.
На этот раз Ян не смог скрыть своего волнения.
— Ты рискнула помериться силами с Нечистым?!
— Да.
— И… что же?
— Я украла у него душу. Душу, купленную им; душу, которая принадлежала ему по Праву. И с тех пор он ищет меня. Меня — и того, в ком отныне живёт принадлежащая ему душа.
После этих слов женщины в келье повисла долгая звенящая тишина — лишь когда снаружи донёсся приглушённый звук колокола, отец Ян очнулся и тыльной стороной ладони вытер вспотевший лоб.
— Но это невозможно! То, что ты рассказываешь — это даже не ересь! Это чушь! Этого не может быть согласно догматов церкви; этого не может быть с позиций здравого смысла; если у тебя нелады с церковью и здравым смыслом — этого не может быть, потому что так учил нас наш приёмный отец Самуил! У тебя попросту не хватило бы сил вынести наружу целую душу — если предположить, что вообще можно украсть погибшую душу у дьявола!..
— Этого не может быть. Но это было. Мне действительно не хватило сил, брат мой Ян, и я серьёзно надорвалась во время кражи. Сейчас я не в состоянии украсть ничего большего, чем лежащие на самой поверхности мелочи, но тогда… тогда у меня не было другого выхода, — просто ответила Марта.
— И ты хочешь, чтобы я помог тебе? Помог против Великого Здрайцы?
— Когда я заблудилась в Кривом лесу, именно ты, Яносик, нашёл меня и привёл домой. Когда ты дрался с шафлярскими мальчишками, я прикладывала к твоим ссадинам подорожник. Теперь ты аббат, многие считают тебя святым, хоть это, наверное, и не так. И ты — наш. К кому мне было ещё идти? Отец стар… Если мне не поможешь ты, то больше не поможет никто.
— Но я не знаю, чем тебе помочь! Разве что предложить уехать в Рим или постричься в монахини… вместе с тем, кто носит украденную тобой душу. Марта, я сделаю всё, что смогу — хотя и сомневаюсь, что кто-либо из людей способен помочь тебе, даже Его Святейшество. Но для начала я должен хотя бы узнать, как это произошло!
— Хорошо, отец Ян. Я всё тебе расскажу. Ты принимал много исповедей — прими и эту.
2
Баронесса Лаура Айсендорф, супруга Вильгельма фон Айсендорфа, чертовски нравилась мужчинам. Этого отрицать не мог никто, и сама баронесса прекрасно это знала; к тому же Лаура была неглупа — редкое сочетание! — и вертела мужем, как хотела, на словах во всём соглашаясь с суровым бароном. Но людей, как правило, обуревают желания, лишь разрастающиеся по мере их удовлетворения, и в первую очередь это относится к красивым женщинам. Лаура Айсендорф была натурой исключительно страстной и любвеобильной, пылких чувств её с лихвой хватало помимо мужа ещё на двух-трёх достойных кавалеров, которых баронесса частенько меняла. Что, естественно, не могло укрыться от охочего до сплетен венского света. Впрочем, рассказывать о похождениях гулящей Лауры её законному супругу опасались, зная вспыльчивый характер барона и его репутацию записного дуэлянта. Так что некоторое время после свадьбы барон пребывал в счастливом неведении относительно «причуд» своей супруги, а баронесса, уверовав в собственную безнаказанность, окончательно потеряла чувство меры и пустилась во все тяжкие, нередко уединяясь с очередным избранником в укромной комнате прямо во время бала или приёма.
Долго так продолжаться не могло по вполне понятным причинам, и во время одного из приёмов в Хофбурге всё открылось. Барон был вне себя, поздно спохватившаяся баронесса — в ужасе от предстоящего, незадачливый любовник — в преддверии надвигающейся дуэли, гости — в предвкушении грандиозного скандала… Но на людях фон Айсендорф, последний отпрыск славного рода, нашёл в себе силы сдержаться, решив дома дать волю праведному гневу. Они с баронессой уже направлялись к выходу, когда какая-то случайно оказавшаяся на приёме девица — судя по одежде и манерам, дочь провинциального и не слишком богатого дворянина — шепнула на ухо проходившей мимо баронессе: «Не беспокойтесь, ваша милость, ваш муж уже всё забыл. Но впредь умоляю — будьте осторожнее…» От Лауры не укрылось, что девица невзначай коснулась руки Вильгельма — и барон вдруг запнулся в дверях, удивлённо посмотрел на супругу, оглянулся на покидаемый ими зал; затем, похоже, собрался вернуться, но передумал — и супруги Айсендорф отбыли в своей карете.
К великому изумлению и радости баронессы, дома муж был с ней ласков и ничего не помнил о случившемся на приёме. Слова девицы полностью подтвердились.
Поэтому когда на очередном балу Лаура увидела мелькнувшее среди гостей смуглое лицо, запомнившееся ей в связи с памятным случаем, она тут же направилась к спасительнице. К концу бала Лаура души не чаяла в Марте, и последняя на следующий же день переехала в поместье Айсендорфов, сделавшись в одночасье компаньонкой и доверенной подругой баронессы. Возникшие поначалу сомнения в происхождении Марты, сказавшейся младшей дочерью захудалого силезского шляхтича, как-то сами собой улетучились, равно как и недоумение по поводу того, почему это девушка из хорошей семьи путешествует одна, без сопровождающих; барон, пытавшийся что-то возразить жене, вскоре махнул рукой на её очередную прихоть — и молодая Марта прочно обосновалась в имении Айсендорфов.
Надо сказать, что баронесса, при всём своём расположении к новой компаньонке, немного побаивалась Марту, хотя не признавалась в этом даже самой себе. Не даром же разъярённый Вильгельм фон Айсендорф, прознавший об очередном романе своей супруги, в присутствии Марты мигом становился кротким, как ягнёнок, мгновенно забывая как о своей недавней ярости, так и о её причине, спеша извиниться перед баронессой за то, что ворвался к ней столь нелепым образом, сгоряча и непонятно зачем!