Культивируя месть, пришлось бы отучиться и от благодарности, — но не и от любви.
Кто страстно взыскует справедливости, тот ощущает как облегчение и наиболее болезненный из своих аффектов.
И глубокая ненависть есть идеалистка: делаем ли мы при этом из нашего противника бога или дьявола, в любом случае мы оказываем ему этим слишком много чести.
Вначале ложь была моральна. /Утверждались/ стадные мнения.
Правдивый человек в конце концов приходит к пониманию, что он всегда лжет.
Кому нет нужды в том, чтобы лгать, тот извлекает себе пользу из того, что он не лжет.
"Нет сомнения, что верующие в эту вещь преуспевают во лжи и обмане: следовательно, все в ней обман и ложь" — так заключают верхогляды. Кто глубже знает людей, тот придет к обратному заключению: "следовательно, в этой вещи есть нечто истинное: верующие в нее выдают таким образом, сколь уверенно чувствуют они себя и сколь хорошей кажется им всякая наживка, если только она заманивает кого-нибудь к этой вещи".
Толковать свои склонности и антипатии как свой долг — большая нечистоплотность "добрых"!
Можно было бы представить себе высокоморальную лживость, при которой человек осознает свое половое влечение только как /долг/ зачинать детей.
Utile — это лишь средство; его целью служит всегда какое-то dulce: будьте же честны, господа дульсиарии!
/Каждый/ поступок продолжает созидать /нас/ самих, он ткет наше пестрое одеяние. Каждый поступок свободен, но одеяние необходимо. Наше /переживание/ — вот наше одеяние.
Стоит нам только на один шаг переступить среднюю меру человеческой доброты, как наши поступки вызывают недоверие. Добродетель покоится как раз "посередине".
Иное существование лишено смысла, разве что оно заставляет нас забыть другое существование. И есть также опийные поступки.
Наши самоубийцы дискредитируют самоубийство — не наоборот.
Мы должны быть столь же жестокими, сколь и сострадательными: остережемся быть более бедными, чем сама природа!
Жестокость бесчувственного человека есть антипод сострадания; жестокость чувствительного — более высокая потенция сострадания.
Причислять к морали (или даже считать за саму мораль) сострадание и деликатность чувства в отношении ближних есть признак тщеславия, если /предположить/, что по натуре сам являешься сострадательным и деликатным, — стало быть, недостаток гордости и благородства души.
Радость от ущерба, нанесенного другому, представляет собой нечто иное, чем жестокость; последняя есть /наслаждение/, причиняемое состраданием, и достигает крайней точки при кульминации самого сострадания (в том случае, когда мы любим того, кого пытаем). Если кто-то другой причинил бы боль тому, кого мы любим, тогда бы мы пришли бы в бешенство, и сострадание было бы крайне /болезненным/. Но мы любим его, и боль ему причиняем /мы/. Оттого сострадание делается чудовищно сладким: оно есть /противоречие/ двух контрастных и сильных инстинктов, действующих здесь /в высшей степени возбуждающе/. — Причинение себе телесного повреждения и похоть, уживающиеся друг с другом, суть одно и то же. Или просветленнейшее сознание при свинцовой тяжести и неподвижности после опиума.
Есть много жестоких людей, которые лишь чересчур трусливы для жестокости.
Где всегда добровольно берут на себя страдания, там вольны также доставлять себе этим удовольствие.
Если обладаешь волей к страданию, то это лишь шаг к тому, чтобы возобладать и волей к жестокости, — именно в качестве как права, так и долга.
164Посредством доброй воли к помощи, состраданию, подчинению, отказу от личных притязаний даже незначительные и поверхностные люди внешне делаются полезными и сносными. Не следует только разубеждать их в том, что это воля есть "сама добродетель".
Прекраснейшие цвета, которыми светятся добродетели, выдуманы теми, кому их недоставало. Откуда, например, берет свое начало бархатный глянец доброты и сострадания? — Наверняка не от добрых и сострадательных.
Давать каждому свое — это значило бы: желать справедливости и достигать хаоса.
Что "глупая женщина с добрым сердцем стоит высоко над гением", это звучит весьма учтиво — в устах гения. Это его любезность, — но это и его смышленость.
Когда мы прельщаемся собой и не в силах больше любить себя, то следует в порядке профилактики посоветовать любовь к ближнему: в той мере, в какой ближние мигом вынудят нас /уверовать/ в то, что и мы "стоим любви".
Непрерывно упражняясь в искусстве выносить всякого рода ближних, мы бессознательно упражняемся выносить самих себя, что, по сути, является самым непонятным достижением человека.
"Возлюби ближнего своего" — это значит прежде всего: "Оставь ближнего своего в покое!" — И как раз эта деталь добродетели связана с наибольшими трудностями.
Я не понимаю, к чему заниматься злословием. Если хочешь насолить кому-либо, достаточно лишь сказать о нем какую-нибудь правду.
Даже когда народ пятится, он пятится за идеалом — и верит в некое "вперед".
Только человек сопротивляется направлению гравитации: ему постоянно хочется падать — /вверх/.
5. ИСКУССТВО И ХУДОЖНИК
Женщина и гений не трудятся. Женщина была до сих пор величайшей роскошью человечества. Каждый раз, когда мы /делаем/ все, что в наших силах, мы не трудимся. Труд — лишь средство, приводящее к этим мгновениям.
Мое направление в /искусстве/: продолжать творить не там, где пролегают /границы/, но там, где простирается /будущее человека/! Необходимы образы, по которым можно будет /жить/!
Красота /тела/ — слишком /"поверхностно"/ понималась она художниками: за этой поверхностной красотой должна была бы воспоследовать красота всего строения организма, — в этом отношении высочайшие образы /стимулируют сотворение прекрасных личностей/: это и есть смысл искусства, — кто чувствует себя пристыженным в его присутствии, того оно делает /недовольным/, и охочим до творчества того, кто достаточно силен. Следствием /драмы/ бывает: "И я хочу быть, как этот герой" — стимулирование творческой, обращенной на нас самих силы!
/Умолканье/ перед прекрасным есть глубокое /ожидание/, /вслушивание/ в тончайшие, отдаленнейшие тона — мы ведем себя подобно человеку, который весь обращается в слух и зрение: красота имеет /нам нечто сказать/, /поэтому/ мы /умолкаем/ и не думаем ни о чем, /о чем мы обычно думаем/. Тишина, присущая каждой созерцательной, терпеливой натуре, есть, стало быть, некая /подготовка/, /не больше/! Так обстоит со всякой контемпляцией: эта утонченная податливость и расслабленность, эта гладкость, в высшей степени чувствительная, уступчивая в отношении нежнейших впечатлений. А как же /внутренний покой/, /чувство удовлетворенности/, /отсутствие напряжения/? Очевидно, здесь имеет место некое весьма /равномерное излияние нашей силы/: мы как бы /приспосабливаемся/ при этом к высоким колоннадам, по которым мы бродим, и сообщаем своей душе такие движения, которые сквозь покои и грацию суть /подражания/ тому, что мы видим. Словно бы некое благодатное общество вдохновляло нас на благородные жесты.
Смысл наших садов и дворцов (и поскольку же смысл всяческого домогания богатств) заключается в том, чтобы /выдворить из наших взоров беспорядок и пошлость и сотворить родину дворянству души/. Людям по большей части кажется, что они делаются /более высокими натурами/, давая воздействовать на себя этим прекрасным, спокойным предметам: отсюда погоня за Италией, путешествия и т. д., всяческое чтение и посещение театров. /Они хотят формироваться/ — таков смысл их культурной работы! Но сильные, могущественные натуры хотят /формировать/ и /изгнать из своего окружения все чуждое/. Так же уходят люди и в великую природу: не для того, чтобы находить себя, а чтобы утрачивать и забывать себя в ней. "/Быть-вне-себя/" как желание всех.
Чарующее произведение! Но сколь нестерпимо то, что творец его всегда напоминает нам о том, что это /его/ произведение.
Он научился выражать свои мысли, но с тех пор ему уже не верят. Верят только заикающимся.
Кто, будучи поэтом, хочет платить наличными, тому придется платить /собственными/ переживаниями: оттого именно не выносит поэт своих ближайших друзей в роли толкователей — они разгадывают, отгадывая /вспять/. Им следовало бы восхищаться тем, /куда/ приходит некто путями своих страданий, — им следовало бы учиться смотреть вперед и вверх, а не назад и вниз.
Вовсе не легко отыскать книгу, которая научила нас столь же многому, как книга, написанная нами самими.
Сначала приспособление к творению, затем приспособление к его Творцу, говорившему только символами.
Вера в форме, неверие в содержании — в этом вся прелесть сентенции, — следовательно, моральный парадокс.
Страстные, но бессердечные и артистичные — таковыми были греки, таковыми были даже греческие философы, как /Платон/.
Отнюдь не самым желательным является умение переваривать все, что создало прошлое: так, я желал бы, чтобы /Данте/ в корне противоречил нашему вкусу и желудку.
Величайшие трагические мотивы остались до сих пор неиспользованными: ибо что знает какой-нибудь поэт о сотне трагедий совести?
"Герой радостен" — это ускользало до сих пор от сочинителей трагедий.
"Фауст", трагедия познания? В самом деле? Я «смеюсь» над Фаустом.
Видеть в /Гамлете/ вершину человеческого духа — по мне это значит скромничать в отношении духа и вершины. Прежде всего это /неудавшееся/ произведение: его автор, пожалуй, смеясь, согласился бы со мной, скажи я ему это в лицо.
Вы сказали /мне/, что есть тон и что слух: но что за дело до этого музыканту? Объяснили ли вы тем самым музыку или же опровергли?
Существует гораздо больше языков, чем думают, и человек выдает себя гораздо чаще, чем ему хотелось бы. Что только не обладает речью? — Но слушателей всегда бывает меньше, так что человек как бы выбалтывает свои признания в пустое пространство: он расточает свои «истины», подобно солнцу, расточающему свой свет. — Ну разве не досадно, что у пустого пространства нет ушей?