Это его неопределенное «Да-а-а», может, сильнее всего заставило приуныть Тумаша, который понял, что пропал. В самом деле, если дали парашют, то, наверно, придется и прыгать. А он в своей жизни не только не прыгал с парашютом, но и ни разу не летал в самолете. Немало наездился на повозках, санях, верхом на лошадях в детстве, потом на автомобилях — конечно, в кузовах, поездил на броне танков. А вот летать в самолете еще не приходилось.
Но — пришлось.
В огромной брезентовой палатке при свете синей электролампочки их стали разбивать по командам. Тогда же в палатке появился и этот решительный командир Гусаков, который с бумажкой в руках разыскал их среди других и приказал далее держаться вместе. Они и держались вместе, когда с другими толпились в палатке, потом в дальнем конце аэродрома во время посадки в самолет. В самолете разместились двумя рядами вдоль стен — человек восемнадцать парашютистов, все молчали. Тумаш также молчал — что и кому он мог сообщить? Сказать, что не умеет прыгать с парашютом, — это наверняка посчитали бы запоздалой попыткой уклониться от опасного задания. На такое у Тумаша не хватало отваги, и он решил: как все, так и он. Если разобьется, значит, так ему и суждено. Не сгорел на земле, так погибнет в воздухе. Как будто разбиться о землю хуже, чем сгореть в танке? Или оказаться растерзанным артиллерийским снарядом? Пожалуй, один черт, утешал он себя. К гибели он давно был готов.
Но прежде чем погибнуть, пришлось немало пережить страха и многого другого, с ним связанного.
Еще на взлете Тумаш вцепился в край металлической скамьи и держался за нее до конца. Весь этот жестяной самолет трясло, словно малярийника при лихорадке. А потом стало еще и бросать — вверх и вниз, туда и сюда по небу. Тумаш изо всех сил сдерживал знакомые приступы тошноты, как медику ему было бы стыдно не выдержать первому. Другие, как он видел, чувствовали себя не лучше, но терпели. Он тоже терпел. Полет их продолжался, казалось, вечность, некоторых наконец стошнило. И когда возле кабины пилотов заморгала лампочка, люди словно с облегчением заворошились, почувствовав, что их муки, возможно, окончатся. Но начинались другие. Для Тумаша определенно — еще похуже.
Из кабины вышел грузноватый пожилой пилот в меховом жилете — что-то скомандовав, настежь раскрыл самолетную дверь. Холодный ночной воздух широко шибанул в самолет, парашютисты разом повскакивали со своих мест, концы от их парашютов уже были пристегнуты к общей веревке вверху. По команде один за другим стали исчезать в черной пропасти ночи. Минуту спустя в самолете их осталось трое, но полет еще длился минут двадцать, не меньше. Наконец настала их очередь. Снова растворилась пугающая дверь, сквозь оглушительный рев моторов Гусаков что-то крикнул ему и, ткнув в бок кулаком, также исчез в ветреном мраке. За ним следовало прыгать Тумашу, но тот испугался. Так испугался, что его словно бы парализовало, он не мог ступить и шага к черной пропасти, сжался у скамейки. «Ну!» — гаркнул толстый летун. «Я не могу», — беззвучно промолвил Тумаш. И, наверно, летчик расслышал его, ибо не успел он что-либо подумать, как от мощного пинка под зад уже захлебнулся в черном воздушном вихре.
Все, что с ним происходило потом, он почти не запомнил. Почувствовал только, как грузно свалился в какой-то жесткий колючий кустарник, что, наверно, его и спасло. Парашют еще немного проволок по земле и постепенно обвял в ночном сумраке. Вокруг было тихо, слышался мирный стрекот кузнечиков. Где-то невдалеке приземлившиеся Гусаков с Огрызковым отыскали его, помогли собрать скользкие пузыри парашюта. «Быстро, быстро, не отставать — мотаем отсюда!» — вполголоса командовал Гусаков.
И они отмотали в ночи, может, километров пять, если не больше. В оказавшемся по пути болоте утопили свои парашюты и пошли далее за командиром, который уверенно вел их куда-то.
Оказалось, не туда...
Лесная тропинка незаметно вывела их на такую же лесную дорожку, извилистую, грязноватую в ложбинках, обросшую крапивой, лозняком и ольшаником. Сосновый бор остался позади, начинались места сырые и болотистые. Никого поблизости не было, никто им не встретился. Костя молча вел командира, не перестававшего беспокоиться, туда ли они идут?
В самом деле для беспокойства были причины, он не узнавал местности, не находил ее на карте и все сетовал в мыслях, что так не повезло в самом начале. Перед полетом были другие заботы, думал — как обойдется в воздухе? Хотя и ночь, но их могли перехватить ночные истребители или встретить зенитным огнем над линией фронта, да и само десантирование вызывало страх. Гусаков никому не признался, но прыгал с парашютом также впервые. Самое страшное, однако, обошлось относительно благополучно, это потом началась странная полоса невезений, преодолеть которую до сих пор неизвестно как.
Главное, однако, — не потерять бдительность. Как уже знал Гусаков из собственного военного и даже довоенного опыта, а также как учила партия, бдительность — непременная основа успеха. Потеря бдительности означает верную гибель, особенно во вражеском тылу, где они очутились.
Костя вел их уверенно, видимо неплохо зная здешние стежки. Гусаков держался от него на расстоянии пистолетного выстрела, чтобы в случае чего... Мало ли что может случиться, и командир старался быть наготове. Грязной, заросшей травой обочиной они обошли застоялую лужу под лозовым кустом и вдруг близко за поворотом увидели сельские постройки. Похоже, это была деревня — новая изгородь из еловых жердей, за которой зеленело картофлянище, высился прикрытый ряднушкой стожок свежего сена возле сарая. Замедлив шаг, Гусаков негромко окликнул парня:
— Эй, что это?
— Барсуки, — беспечно оглянулся Костя. — Тут ничего... Никого нема.
«Как это — никого нет?» — озабоченно подумал командир, ощутив невольный протест против неожиданного появления этой деревни. Все-таки о деревне на их пути ему надлежало знать загодя. Но, пожалуй, было уже поздно что-либо предпринимать — их уже заметила женщина из крайнего от леса подворья. Увидела и словно остолбенела в удивлении, вглядываясь в неожиданных пришельцев из леса. Гусаков уже знал эту глупую крестьянскую привычку, от которой всегда ощущал неловкость. Теперь тем более.
Неизвестно, большая или малая была эта деревня, но, не находя ничего другого, Гусаков вынужден был идти за подростком. А тот спокойно себе шагал серединой улицы. В целях безопасности командир принял ближе к изгороди, взмахом руки предупредил о том остальных. Деревня пока казалась безлюдной, в зарослях репейника под оградой он спугнул нескольких куриц, которые с громким кудахтаньем бросились к дому. Тотчас в подворье напротив залаяла, видно, малая визгливая собачонка; от ее лая и еще тревожнее стало на душе у Гусакова. Казалось, сейчас выбегут... Он уже пожалел, что неосмотрительно пошел за парнем, — деревню следовало обойти стороной.
Но собачка недолго полаяла и смолкла, а недалеко впереди короткая эта улица, похоже, кончалась. Лишь по одну ее сторону виднелись две хаты, напротив, за изгородью, стеной высилась рожь. В предпоследнем дворе, однако, кто-то возился — над тыном то и дело мелькала женская голова в белом платке, там же ощущалось присутствие и еще кого-то. Подойдя ближе, командир понял, что крестьяне складывали сено. Посередине двора стояла полная сена повозка, и баба вместе с сивобородым дедком переносили сено за угол. Увидев незнакомцев, дед опустил вилы и снял с потной головы черный картуз.
— Здравствуйте вам, — сдержанно приветствовал он прохожих. Гусаков удивился: что это значит, за кого он их принимает? За партизан или, возможно, за полицаев? Но тоже кивнул в ответ — на всякий случай. Костя, казалось, без особенного внимания прошел мимо и лишь потом оглянулся. Наверно, парень также тревожился и был рад, что все обошлось. Эта его успокоенность, граничащая с беспечностью, в общем не очень понравилась командиру. Пока, однако, приходилось мириться с этим, как и со многим другим, с чем он неожиданно для себя столкнулся. Его обостренная командирская воля входила в противоречие с коварными обстоятельствами, и это вынуждало его почти страдать.
Выйдя с деревенской улицы, они очутились в холмистом, сплошь засеянном колосовыми поле. Как и возле предыдущей деревни, поле было разделено на нивы-полоски с узкими, едва заметными между них межами. Рослая густая рожь ритмично переливалась под слабым дуновением ветра. В другое время можно бы залюбоваться этой полевой идиллией, но не теперь. Прибавив шагу, командир догнал парня и пошел с ним рядом.
— А что это — снова полосы? Или немцы землю отдали?
— Не, не отдали, — улыбнулся парень. — Сами побрали.
— Опять единоличниками стали?
— Ну.
«Это плохо, — подумал командир. — Заимев землю, вряд ли они пойдут в лес помогать партизанам — будут ковыряться в поле. Вон какая рожь выросла! Но как же тогда с организацией всенародной партизанской борьбы против оккупантов?» — озабоченно думал Гусаков. Будучи пограничником, он помнил довоенные годы в Беларуси и знал, как неохотно при сплошной коллективизации расставались крестьяне с клочками своей малоурожайной земли, сколько было пролито слез. Наконец загнали-таки их в колхозы, и теперь — всё насмарку. Как бы не пришлось загонять снова. Ушлые, однако, эти оккупанты, знают, как удержать мужика от войны.
Недалеко впереди темнел новый лес, и Гусаков приспешил шаг. Все-таки в поле он не ощущал безопасности, мало ли что... Тем более, если в деревне их видели и опознали. Хотя ни погонов, ни звездочек на них не было, а партизаны и полицаи, как он помнил из инструкции, одевались кто во что. «Тем не менее береженого и Бог бережет», — подумал командир и усмехнулся. Конечно, он был большевик и, как следовало из того, — безбожник, но уже знал, что если припечет, то вспомнишь не только о Боге. Хотя именно о Боге и не стоило ему вспоминать. Перед Богом капитан Гусаков был грешен еще с довоенных времен, когда они, пограничники, помогали укреплять советскую власть в местечке, где располагалась их погранкомендатура.
Местечко это представляло собой богом забытое поселение при озере — несколько мощенных булыжником улиц, облепленных еврейскими халупами, три или четыре заготовительные сельповские лавки, кузница и два дома побольше — школа да погранкомендатура, где второй год служил Гусаков. Граница пролегала сразу за местечком в лесу, для ее охраны была построена новая погранзастава на один погранвзвод. Самым заметным сооружением в местечке была древняя церковь, купола которой виднелись издалека — едва ли не со всей округи. Может, даже и с той стороны границы, что являлось недопустимым хотя бы из соображений государственной безопасности. Церковь, конечно, в свое время закрыли, попа арестовали — это было просто, за одну летнюю ночь. С церковными же куполами получилось сложнее — как было их разорить? Это дело поручили лейтенанту Гусакову с десятком его пограничников.
Чтобы разрушить купола, сначала следовало выдрать из них огромные железные кресты, которые только с земли выглядели легкими, почти ажурными в высоте. Добирались до них целый день — так было высоко и опасно. Самый отважный из команды красноармеец Семенов, обвязавшись веревкой, полез со звонницы на крышу и там провалился в проржавевшую дыру, поранил ногу. Других смелых не нашлось, пришлось Гусакову на купол самому лезть. Прежде он и не догадывался, какое это противное чувство — страх высоты и как он натерпится его, пока доберется до ржавого креста. Но заставил себя добраться. Прежде всего потому, что видел в том свой долг молодого безбожника-большевика, неделю назад принятого кандидатом в партию. Опять же с земли, с площади и дворов, даже детвора из школы наблюдали за его антирелигиозным подвигом, и там, чувствовал он, были не только доброжелатели. Наверно, соблазнительно для некоторых увидеть, как он сорвется. Но не сорвался, морским узлом завязал толстый канат за основание креста и спустился на землю. Тянули крест сообща — группа пограничников как основная сила, им помогали местечковые комсомольцы, партийцы, а также некоторые крестьяне-бедняки из окрестных деревень. За тот подвиг на церковном куполе Гусаков получил свою первую награду — знак отличника РККА, которым гордился до начала войны. Возможно, с помощью награды и пошел на повышение, получил новое звание. Но это несколько после.
Пыльная полевая дорожка, повиляв среди ржаных нив, спустилась в лощину с овражком, где они перешли неглубокий, почти пересохший ручей и опять взобрались на пригорок. Солнце уже поднялось высоко и немилосердно палило в безоблачном небе, горели их натруженные плечи под отяжелевшими, словно камнями нагруженными вещмешками. Все вспотели, устали, но Гусаков не сбавлял темпа ходьбы, то и дело пристально оглядывая местность. На самом пригорке он вдруг громко выругался: в километре впереди раскинулась новая деревня. Судя по всему, была она не малая — сады, огороды, уличные посадки растянулись до соседнего леса. Нет, в такую деревню идти было невозможно, о чем он и предупредил парня. Костя в ответ промолчал, лишь озабоченно осмотрелся — ячменные нивы, картофлянище, овражек с ольшаником — и картофельным обмежком повернул в сторону, в обход деревни. Поблизости людей не было, но далее, возле деревенской околицы, по невидимой отсюда дороге появились две порожние повозки, — быстро катили куда-то в сторону поля, наверно, за сеном. Вскоре, однако, они скрылись в лощине, и командир облегченно вздохнул.
Изнывая от жары, они добрели до леса, который оказался мелким ольшаником, и сзади недовольно заговорил Тумаш:
— Может, остановиться, перекусить? А то сил уже нет...
«А если, действительно, тут и остановиться, — подумал Гусаков, — перекусить из скудного, на двое суток пайка, который получили в Москве?..» Правда, сам он не ощущал голода, только хотелось пить. Но где напьешься? Не из ручьев же пить грязную воду, еще подцепишь какую холеру... Но прежде надо было взглянуть на карту. Тем более, что невдалеке деревня, название которой, наверное, знает Костя.
Немного отойдя от опушки, они остановились на неширокой, усыпанной смолянками поляне, сбросили вещевые мешки. Тумаш сразу упал там, где стоял. Костя скромно присел на траве.
— Это какая деревня? — спросил у него командир.
— Староселье это.
— Так сколько до Боговизны?
Все насторожились в ожидании ответа. Костя, немного подумав, усомнился:
— Кто его знает. Может, километров десять. Кабы по дороге, я бы сказал правильно. А так...
— По дороге — исключается, — объяснил Гусаков и снова вперил глаза в карту. Староселья там не было, значит, до их урочища еще придется потопать.
Тумаш тем временем развязал свой вещмешок, вынул пару сухарей. Поймав на себе взгляд парня, один сухарь протянул Косте.
— Угощайся. Гостинцем из Москвы, — сказал он и тут же умолк под осуждающим взглядом командира.
— Не слишком афишируй свои гостинцы. Понял?
Да, он понял и сразу потерял желание угощать парня. Значит, нельзя. Что ж, разве впервые... Самому больше останется, как когда-то острили в танковом корпусе.
Свалив с себя тяжелый, нагруженный толом вещмешок, старшина Огрызков откинулся спиной на траву и вытянул ноги.
Он тоже вымотался за дорогу и не прочь был часок отдохнуть в тени, но чувствовал, что командир им этого не позволит. Словно заведенный, командир устремлен к цели и, пока ее не достигнет, не успокоится и никому покоя не даст. Видно, такой уж он человек. Все усложнялось еще и тем, что только у него имелось конкретное задание, полученное устно с запретом что-либо помечать или записывать. Огрызкову сообщили, куда они должны прибыть, но лишь в общих чертах — урочище Боговизна, где базировалось руководство партизанской зоной. Урочище огромное, даже не все вместилось на карту, но, дойдя до него, они должны найти то, что им надо. Лишь бы дотянуть до Боговизны. Идти в общем было безопасно, никто их не преследовал, парень вроде бы знал направление и пока уверенно вел. Наверно, они могли бы где-нибудь передохнуть в деревне, попить молочка и кой-чего другого. Но с этим командиром, пожалуй, отдыха не получится.
Посидев недолго над картой, Гусаков снова сердито выругался и устало поднялся на ноги:
— Старшина, а ну отойдем!
Они недалеко отошли в ольшаник, чтобы не было их слышно с полянки.
— Ты уверен, что парень не подведет? — вполголоса спросил Гусков.
Огрызков пожал плечами.
— Быть уверенным ни в чем нельзя. Но — ведет...
— Думаешь, он знает, куда?
— Наверно, знает. Он — здешний.
— Здешний! От этих здешних знаешь, чего можно ждать?
Старшина не ответил. Он лишь внимательно посмотрел на командира и подумал: «Ну чего мандражишь, подозреваешь? Плохой тебе проводник — поди в деревню, найди лучшего. Но опять, наверно, пошлешь старшину?»
— Ты вот что! — завершая разговор, сказал Гусаков. — Придем — про парня ни слова! Никому. Понял?
— Я-то понял. Но...
— А что — но?
— А все то же, — неопределенно ответил Огрызков, и Гусаков, наверно, расценил это по-своему.
— Сомневаешься? — прищурясь, спросил он. — И я сомневаюсь. Вот же положение, мать его растакую!..
Так ни о чем не договорившись и ничего не выяснив, оба вернулись на полянку. Тумаш с Костей лениво грызли московские сухари, и командир сразу скомандовал:
— Подъем! Потопали дальше. Ты, — повернулся он к Косте, — веди! Не туда заведешь, пеняй на себя! Понял?
Костя не ответил, лишь заметно помрачнел с лица и глубже надвинул на голову кепку.
В ольховой чаще они набрели на густые заросли малины. Крупные, налитые соком ягоды, словно виноградные гроздья, висели на высоких, в рост человека стеблях. Жаль, не было времени, лишь на ходу, отбиваясь от комаров, они успели сорвать по несколько ягод. К вечеру в лесу комары прямо-таки зверели, казалось, за каждым кустом поджидая человека, тучами вились над головами, то и дело жаля в лицо, шею, руки, в неуемной жажде крови лезли в нос и глаза. Костя по сельской привычке в общем казался к комарам терпимым, остальные же отбивались от них, как могли. Парню же было не до комаров: порой он переставал узнавать местность и путался в направлении, куда следовало идти. Другое дело — если бы идти по дороге. Но командир сказал, что по дороге нельзя, и Костю охватывал испуг: а вдруг заведет не туда? Может, пойти в деревню, спросить? Но пустят ли одного в деревню?
Пока, однако, спутники его молчали. Упрямо продираясь сквозь ольховые заросли, молчал и Костя.
После комариных чащоб заросли поредели, в вырубках и перелесках идти стало легче. Иногда им попадались скошенные луговые участки, трава с которых была уже свезена, но осталось много травяных корневищ особенно под кустами. Здесь Костя до крови проколол стопу и захромал, стараясь, однако, чтобы этого не заметил командир. На ходу парень вспоминал Боговизну. Плохо, конечно, что он съездил туда всего один раз, и то зимней порой. Летом там все, наверно, выглядит иначе, и он боялся, что может не вспомнить подробностей дороги и заблудиться.
Если бы знать, что придется вести туда партизан... Сидя тогда в санях, он полдороги слушал рассказ деда Богатенка про его службу кучером у пана, какой злой и нехороший был пан и какой славной была молодая пани. У нее с кучером сложилось что-то вроде тайной любви, но не озорной и постыдной, а больше деликатной и жалостливой. Пани жалела парня, у которого перед тем умерла при родах молодая жена, и он очень переживал это. Пан в самом начале той, николаевской, войны погиб в Галиции, а пани после революции перебралась в Варшаву. Более кучеру встретить ее не пришлось, и он до сих пор ее вспоминает... «А как звали пани?» — спросил Костя. «Звали пани — Анеля», — сказал дед Богатенок. «Анеля, Анеля...» — ангельским голосом долго звучало в мальчишечьей душе это имя, в которое Костя вроде даже влюбился. Но это потом. А тогда его заботой было отвезти отцу валенки. На зимних колхозных лесозаготовках отец работал в веревочных чунях, в которые для тепла накладывал сена, обвязывал оборами и так отправлялся с мужиками в лес. Единственную в хате пару латаных валенок оставил сыну, чтобы тот мог ходить в школу. Говорил, будто в лесу они ему все равно не нужны, так как требуют ежедневной сушки, а там сушить негде. Наверно, однако, отец говорил неправду, потому что другие мужики где-то же сушили свою обувь. Тем не менее половину зимы Костя проходил в отцовских валенках, пока из города не приехала их добрая тетя Наста, привезла ботинки, ставшие тесными ее племяннику. Ботинки были не новые, но еще крепкие и пришлись по ноге Косте. Валенки же они с матерью решили передать отцу, и Костя повез их в Боговизну, где на боровом островке обосновались лесозаготовители. До поворота на станцию его подвез дед Богатенок, а последние три километра пути Костя пробежал по санной дороге.
Вяло отмахиваясь от комаров, он устало брел по кустарникам и все думал: а вдруг заведет не туда? Когда-то читал в книжках, что в определенных случаях можно ориентироваться по солнцу, но не понимал, как? Ведь солнце не стоит на месте, все время движется в небе и никак не указывает нужную сторону. Из дому направление на Боговизну приблизительно было известно — через лес, на Барсуки, затем по дороге на озеро и через вырубки на Большое болото. Там все было просто, а сейчас все спуталось. Может, лишь интуитивно он чувствовал, в какую сторону идти, однако нужной уверенности не было. И парень начал опасаться, как бы его неуверенности не заметили остальные. Костя испытывал неловкость перед этими присланными, как он понял, из Москвы партизанами. Очень хотел им услужить, видел, как они изнемогли от своей тяжелой ноши и готов был что-либо нести. Но ему ничего не давали. Он бы с радостью понес автомат или винтовку. Винтовку, названную СВТ, Костя видел впервые. Обычные винтовки он видел зимой, знал, как их заряжать, как стрелять, а вот эту — нет. Новое, значит, оружие в Красной армии, не то, что у партизан, — коротенькие немецкие автоматы, как у братьев Яхремовых, — далеко ли из них достанешь? Прошлой зимой братья приезжали в деревню на заготовку продуктов для партизан. Привязав к саням трех коров, повели их на Остров Борок, в свой партизанский штаб, — тоже где-то на Боговизне.
В конце дня жара спала, начало вечереть, в лесу стало прохладнее. Уже в сгустившихся сумерках они набрели на едва заметную в кустах дорожку и пошли по ней. Дорожка была заброшенная, давно не езженная, но, казалось, вела в нужном направлении. Спустя недолгое время и вовсе стемнело. Окрестные лесные заросли поглотил ночной мрак, даже вблизи ничего нельзя было увидеть. Идти по дороге можно было лишь наугад, ощупывая землю ногами. Недолго пройдя в темноте, Костя понял, что сбился с пути. Наверно, то же понял и командир, который тихо скомандовал: — «Стой!» Оба они остановились. Из сумрака вскоре подошел Огрызков, они подождали отставшего Тумаша, который, догнав их, раздраженно заговорил:
— И сколько можно? Без отдыха, без привала. Или мы от кого убегаем, или кого догоняем?
— Ладно, — устало произнес командир. — Отойдем с дороги... На пару часов, все равно уже...
Что — все равно, он не объяснил, сошел с дороги в кустарник, пробрался через колючую чащобу и первым опустился — на повлажневшую от росы траву.
— Садись все!
Они сразу попадали наземь, где кто стоял, сняли вещмешки, вытянули натруженные ноги. Минуту сидели молча, прислушиваясь к таинственным звукам ночи. Где-то с небольшими перерывами настойчиво вел свою песнь турок — ночное насекомое. Лесные окрестности и ночью полнились множеством звуков, которые сейчас были даже явственнее, чем днем. Или все эти звуки сейчас становились более слышными, этого городской житель Огрызков понять не мог. Первый раз ночуя в лесу, он не мог побороть в себе странное, боязливое чувство. Знал же, что все напрасно, ночью в лесу то же, что и днем, а увидеть в темноте почти ничего невозможно. Все, что ни повидится ночью, на деле -причудливое и фальшивое. Ночью каждый куст кажется загадочным, каждое пятно издали таит в себе подозрительный знак. Вернее в ночи слух, но и он нередко подводит, выдавая кажущееся за действительное. Еще с вечера где-то в стороне от их пути таинственно подавала голос, воркала какая-то птица, Тумаш сказал, что это болотная выпь. «Странное какое название», — подумал Огрызков. Ненадолго замолкала, будто задумывалась, потом начинала снова. Или во второй раз была какая-то другая птица? А в кустах поблизости от места, где они остановились, недолго слышалась подозрительная возня-шуршание — может быть, зайца или снова какой-то птицы. Но вряд ли человека, как могло показаться ночью. «Вообще человеком тут и не пахнет», — думал Огрызков. Похоже, они забрались в такую глушь, что везде только кусты да болота и ни одной деревни. Молодцы ребята, знают, где надо партизанить. И напрасно Гусаков дергается, чересчур остерегается. Или что-нибудь предчувствует? Может, у командира какое другое задание, помимо его бесценных наград?
Пока, однако, больших сложностей на их пути старшина Огрызков не видел. Правда, они не встретили партизан, но и не нарвались на немцев. Вокруг была мирная, словно бы довоенная жизнь. В полях наливается рожь, крестьяне заготавливают сено. Понятно, всем хочется есть. И никакой тебе всенародной борьбы с оккупантами.
Согласно документам военную службу Огрызков проходил в качестве разведчика-диверсанта и был занесен в штат определенной секретной службы. Однако с самого начала войны эта его служба сложилась так, что он не имел никакого отношения ни к разведке, ни к диверсиям, потому что работал спецповаром третьего разряда.
Поварство его началось как-то неожиданно, почти внезапно для самого Лешки Огрызкова. Еще перед войной по окончании школы едва не все его друзья поступили в летные военные училища. Огрызков также подал документы на летчика и даже полгода готовился — прыгал с парашютом с вышки на городском стадионе. Экзамены в училище не были трудными, экзаменаторы особенно не придирались, но Огрызкова забраковала медкомиссия — подвели ноги. Парень и не подозревал, что у него плоская стопа, всегда ходил и бегал нормально. Оказалось, с такой стопой служить в авиации не полагалось. Он пытался спорить: мол, в авиации — не в пехоте, ходить не надо. Но те, в белых халатах, были неумолимы — не положено, и точка. Со жгучей обидой Лешка вернулся домой. Мамаша, у которой он был единственным, любимым сыном, к его удивлению, не очень горевала и скоро устроила его в кулинарный техникум, что размещался в купеческом доме на соседней улице. Спустя два года Лешка получил не очень почетный, зато красивый диплом кулинара-повара третьего разряда. Тут началась война.
Когда стали призывать не прошедшую срочную службу молодежь, он снова заявил в военкомате, что желает в летные части. Но у него спросили про образование и, услышав о кулинарном техникуме, переглянулись. Сказали — завтра зайти на третий этаж к полковнику-военкому. Назавтра полковник дал направление в штаб округа, где его встретили в шикарно обставленном кабинете, повели на какие-то склады, обмундировали в новенькое и оформили в загадочный диверсионно-разведывательный отдел. Огрызков был ошеломлен. Но ненадолго, потому что вместо гибельного немецкого тыла вскоре оказался на вполне комфортабельной даче по Можайскому шоссе. Вечером принял поварское хозяйство на уютной кухне большого начальника — генерала в синей фуражке, которого увидел, однако, только месяц спустя.
Работа на кухне оказалась довольно нудной, никаких специальных знаний там вовсе не требовалось. Его поварская наука сразу была отброшена за ненадобностью, когда он целиком очутился в подчинении генеральши Матрены Ивановны. Та лучше его знала, как следует жарить котлеты, отбивать бифштексы и варить борщ. Ничего другого и не требовалось. Наверно, генерал был вполне удовлетворен тем, к чему привык, и его спецповару не оставалось ничего другого, как в точности исполнять требования хозяйки. В общем эта кухня очень скоро опротивела Лешке Огрызкову, который однажды и попросил генерала отправить его на фронт. Но генерал тихим голосом пообещал отправить его в штрафную роту, если он будет проявлять недисциплинированность во время войны. Огрызков счел свою военную карьеру окончательно испорченной и каждый день только и думал, как смыться с этой провонявшей жареным луком дачи.
Так длилось год или немногим больше. Как-то зимой генерал объявил, что намерен устроить банкет для узкого круга лиц по поводу получения им очередной звезды на широкий генеральский погон. Чтобы повару было сподручнее управиться с большой готовкой, прислали помощницу — славненькую вертлявую Анечку, которая на другой же день почти выжила с кухни и его, и старую генеральшу. Лихо и весело управлялась она с жаровнями-сковородками, пекла и жарила, потом с отменным вкусом сервировала стол. Откуда-то привезли фанерный ящик хрусталя и фарфора, которые Анечка тонкими пальчиками до самого вечера расставляла-переставляла на длинном, покрытом белой скатертью столе. Как там пировали басовитые генералы и присмиревшие при них полковники, Огрызков почти не видел — его обязанностью было готовить очередные блюда и мыть посуду. Зато Анечку, словно актрису на бис, то и дело вызывали в столовую, где пили за ее здоровье, счастье и молодость. Пила и Анечка. Но лишь чуть-чуть. Она была умницей и не могла позволить себе напиться.
После того замечательного банкета генеральша три дня проплакала, а потом и вовсе куда-то исчезла. Куда — Огрызков не спрашивал и никто ему ничего не объяснял. Несколько дней он, как обычно, жарил котлеты и варил борщ. А потом на генеральской даче появилась все та же Анечка, но уже на правах хозяйки. К повару Лешке она отнеслась по-товарищески, как к старому знакомому и, к его удивлению, почти перестала заниматься кухней, словно ничего в ней не смыслила. Впервые повар почувствовал немалую свободу на даче. Какие-то бойцы привозили утром с пищекомбината имени Микояна отборные субпродукты, он принимал их по накладной и готовил завтрак генералу и его молодой Анне. Днем варил любимый генералом украинский борщ, что-нибудь из легких закусок припасал на ужин.
Спустя недолгое время у генерала на службе случилась запарка, он стал где-то пропадать до ночи, а то и вовсе не приезжать на ночлег — начались поездки, командировки. Как-то весной его не было дома, может, дней двадцать — потом оказалось, летал в партизанский тыл, в Брянские леса. Анечка беспокоилась, сетовала на одиночество и скучала, все чаще наведываясь на кухню, и Огрызков почувствовал, что добром это не кончится.
С начала лета он ночевал на солдатском топчане в пристройке под старой плодовитой яблоней, с которой под осень увесисто шпокали о его толевую крышу большие краснобокие яблоки. Как-то ветреной ночью, засыпая под их явочный стук, он не сразу услышал, как звякнула дверная задвижка, и на него дохнуло не яблочным запахом, а духами, тонкие пальчики охватили его округлые плечи. Услышал задыхающийся шепот молодой женщины...
Анечка была не намного старше его, двадцатидвухлетнего балбеса, но по-женски превосходила на целую вечность. Умела пустить пыль в глаза — и мужу, и подругам, и немногочисленным сослуживцам генерала, которые иногда наведывались на дачу. При людях относясь к повару с демонстративной строгостью и даже придирчивостью, не стесняясь выговорить ему за недожаренные или пережаренные котлеты (которые, впрочем, всегда были нормальными), потом, когда за гостями или генералом закрывались двери, бросалась повару на шею. По всей видимости, именно по ее инициативе диверсанту-спецповару присвоили звание старшины — минуя все сержантские ступени. Раза два Анечка намекнула и на орден, который мог бы оформить какой-то полковник Ануфриев. Само собой, Огрызков регулярно менял обмундировку, последний раз получил шерстяную офицерскую форму с юфтевыми сапогами. Старые растоптанные кирзачи бросил через забор на соседнюю дачу. Как-то в минуту ночной откровенности Анечка поведала молодому другу про свою сердечную драму, опрокинувшую все ее женское счастье. Ее первый муж, летчик-герой, был репрессирован всемогущей службой этого генерала, и хотя ее вынудили отказаться от него, она не переставала любить мужа и составила хитрый план его спасения, половину которого уже осуществила. Немалыми усилиями сумела увлечь этого нестарого еще генерала и почти стала его женой. Она свято верила в силу собственной привлекательности и уверяла, что своего добьется. Зарукой тому ее безграничная любовь к безвинно попавшему в беду летчику-герою, ради которого Анечка готова на все. Держа ее в своих неслабых объятиях, Лешка Огрызков кисло усмехался в темноте: сомневался, что, окажись он на месте того летуна, принял бы такое спасение. Но у Анечки, видно, были другие на этот счет соображения, и он смолчал, все теснее прижимая ее к себе.
При всей своей женской уверенности Анечка, по-видимому, не учла некоторых особенностей профессии генерала. Хотя тот и отлучался из дома, но вовсе не оставлял его без присмотра, и кое-что из отношений Анечки с поваром стало ему известно. Неделю тому назад, неожиданно вернувшись из командировки, он оставил свой “виллис” в начале улицы и к даче подошел пешком. В их спальне жены не оказалось, Анечка в это время блаженно досматривала сны в пристройке; старшина-повар тем временем растапливал на кухне плиту. Там же генерал и объявил Огрызкову, что ему все известно и он отсылает повара — диверсанта и разведчика — в партизанскую зону на исправление. «Куда?» — поинтересовался ошеломленный Лешка. В распоряжение белорусского друга генерала — секретаря подпольного обкома. «Что ж, — подумал Огрызков, — наверно, и подпольные секретари любят пожарские котлеты, не все же питаются концентратами с московского пищекомбината имени товарища Микояна». В тот же день он собрал свой вещмешок и, недолго помявшись у генеральской спальни, где, запершись, рыдала Анечка, пошел на электричку. В партизанском штабе уже его ожидали.
Он ничего больше не слышал об Ане и особенно не тосковал о ней. Иногда, вспоминая генеральскую дачу, думал: какой там у них новый повар? Если ничего себе парень, то Анечка своего не упустит. Но, может, не пропадет и Лешка Огрызков. Особенно если у партизанского генерала окажется молодая ППЖ...
Тумаш уснул сразу, как только свалился наземь, но, показалось, его тут же кто-то толкает — вставай! Фельдшер не сразу понял, кто это и где он. Оказалось, будит его Огрызков, который, стоя над ним, что-то спрашивает.
Тумаш торопливо поднялся, огляделся. Ну и местечко выбрали они для ночлега! Болото не болото, но и не лес — какая-то заросшая крапивой да ольшаником пустошь. Наверно, от крапивы и комаров сильно саднило лицо и руки. Уже рассвело, небо вверху полнилось светом и голубизной, но в ольшанике было сумрачно, воняло грибной, мухоморной сыростью, и фельдшер со сна зябко содрогнулся. Командир, сидя напротив, копался в своем вещевом мешке, Костя с унылым видом стоял поодаль.
— Доктор, сухарика не осталось? — спрашивал старшина.
Тумаш развязал свой неновый, с мелкими дырками вещевой мешок, из-под брикетов тола достал два обкрошенных сухаря. Старшина разломал сухарь пополам, половинку протянул Косте. Тот мотнул головой:
— Не хочу.
— Думаешь малиной питаться? Ну-ну, — упрекнул его старшина и спрятал сухарь в карман.
Рядом поднялся с травы и командир. Он по-прежнему выглядел озабоченным, вроде рассерженным чем-то. Перекинув через плечо ремень полевой сумки, продел руки в лямки вещмешка. Напоследок аккуратно оправил гимнастерку под ремнем с обвислой кобурой пистолета. Вообще ноша у командира была наверняка полегче, чем у них двоих, приметил фельдшер и взял с травы мокрую от росы винтовку. Груза у него набралось больше, чем у всех.
— Хочешь, дам поднести, — сказал он парню, подняв санитарную сумку.
Костя несмело держал ее в руках.
— Не тяжелая, самый раз будет, — заверил фельдшер и взглянул в сторону Гусакова, который выразительно поглядел на него, но смолчал.
На ходу дожевывая сухари, они выбрались из кустарника на вчерашнюю мокрую от росы дорожку.