Миронег был готов согласиться, что взгляд многих людей неприятен, но сказал иное:
– А знаете, – как быстро пристает мусор: не так давно услышал Дива, а фразу построил по-собачьи, с излишними «а», – кажется, я встречался с одним из ваших родственников…
– Ну? – удивился Див. – Вот сочувствую! Постойте-ка! Дайте взглянуть поближе!
Крылатая собака осторожно, чтобы не задеть Миронега, повернула голову и не только осмотрела, но и старательно обнюхала человека. Хранильник чувствовал волну горячего дыхания, то приливавшую, окутывая все находившееся поблизости неприятным ароматом внутренностей, измученных изжогой, то отступающую прочь, в милосердии оставляя место свежему воздуху.
– Живой вроде… – с недоумением произнес Див. – После встречи с Цербером-то?.. Геракла вот помню, так то – полубог… Хотя собак не любил, как последний, извините, человек. Так братика дубинкой приложил, что тот потом три века в Аиде каждой душе норовил в мякоть вцепиться. А тут человек – и живой? Не понимаю!
– Другого родственника, – поправил Миронег.
– Какого еще? – не понял Див. – Вроде бы Цербер у нас был один. А такие уроды часто не рождаются, генетика это доказала… Хотя откуда вам про нее знать? Вы ее еще не познали.
Миронег постеснялся спросить, какую Генетику – ромейское имя-то! – и когда ему доведется познать, и сказал снова не то, что думал. Это, видимо, становилось у него вредной привычкой.
– Я недавно видел Пса Бога.
– Кошмар! – расстроился Див, и слезы снова полились из его глаз. – А что, он все такой же толстый? Хозяин-то его, знаете ли, Пса, как теленка, откармливает! Говорит, по жирным бокам бить сподручнее, пальцы на ногах целее будут… Братик мой родненький! Как он там, страдает, поди?
– Я нашел его в добром здравии, – сказал Миронег и тотчас удивился перемене, приключившейся с Дивом.
– В добром здравии? – возопил Див. – А брата, страдающего от одиночества в диком поле, уже, значит, и навестить некогда? Видать, птицей стал другого, чем родственники, полета! Птицей-небылицей! Да тьфу на него вместе с его богом!
В небе прокатился раскат грома. Грозы только и недоставало, подумалось Миронегу. Но откуда гром при ясном небе?
– Ой! – в испуге сжался Див. – Ой, что сказал-то! Гнев обуял, гордыня запутала, а глупость рот открыла…
– Не прекратишь ныть и ругаться – в землю закопаю, – почувствовал Миронег шелестящий голос. Почувствовал, не услышал. То глас не человека – Божий!
– Прекращу, обязательно прекращу, – говорил Див, глотая крупные слезы.
– Смотри мне, – продолжил бог. – И человека зазря не держи! Скажи, что должен, и поди прочь!
– Как прикажете, – всхлипывал Див. – Как прикажете!
Див улегся на все четыре лапы, вдавив брюхо в землю, и жарко, смрадно зашептал Миронегу:
– Слово слушай, так говорит именем всех богов последний Див последнему хранильнику! – Очевидно, говорил Див действительно именем кого-то еще, поскольку раньше Миронег не замечал у крылатой собаки склонности к риторике. – Слушай, Земля Незнаемая, поле Половецкое, Волга и Поморье, Посулье и Сурож, Корсунь и идол тмутараканский! Уже пошли половцы дорогами непроложенными к Дону Великому, кричат их телеги в полуночи, словно лебеди испуганные!.. Понял? – уже привычным плаксивым тоном спросил, перебив самого себя, Див.
– Нет, – честно признался Миронег.
– Идолов иначе зовут болванами, – заметил Див, – как и людей, у которых вместо головы камень. Суди сам, человек. Все уже знают, что против вас идет половецкое войско. Отчего-то только вы и не знаете. Вот и предупреждают вас: отступитесь, мол, из степи. Спасайтесь, мол, пока не поздно. Скачите прочь так, чтобы копыта задних ног ваших коней били по вашим спинам, когда вы трясетесь в седле. Проваливайте, болваны, у нас и без вашего похода голова болит!
И добавил жалобно:
– И животик тоже…
Див, не дожидаясь ответа, неуклюже подпрыгнул и поднялся в воздух. Нашарив крыльями опору, он, заваливаясь влево, тяжело полетел прочь, напоминая силуэтом драный половик.
Ханский бунчук старательно держал небо. Делал он это, упершись надежным основанием древка в теплую, немного влажную землю, а бычьими рогами, закрепленными наверху, ткнувшись в нежную мякоть плывших по небесной тверди облаков. Свисавшие с рогов лисьи хвосты вели то ли хоровод, то ли брачный танец – неведомо. Ветер с реки никак не мог решить, приласкать запыленный мех или же гневно сорвать его вместе с рогами, низвергнув в прах, откуда все мы родом и куда, увы, нам суждено рано или поздно возвратиться.
Где бунчук, там поблизости и хан. И точно. На пригорке, поодаль от оставшегося в низине бунчука, стоял вышитый золотыми узорами роскошный шатер, принадлежавший ранее булгарскому купцу, приведенному однажды своей злой судьбой в места, где кочевали дикие половцы. Кости купца давно выбелило солнце, а шатер продолжал служить верой и правдой самозваному хану Гзаку, вождю всех, кто не терпит вождей, объединившему под своей жилистой рукой не только отверженных своими родами-юртами половцев, но и подавшихся в поисках лучшей доли и вольной жизни в степь славян-бродников.
Гзак сидел на корточках перед шатром, внимательно следя узкими темными глазами за тем, как слуга чистит боевой кожаный нагрудник, усиленный немного потемневшими от ночной влаги стальными бляхами и украшенный прихотливой арабской вязью, уместной, казалось, в книжной миниатюре, а не на доспехе.
– Три осторожнее, – поучал Гзак слугу. – А то смотри, вон уже краска от кожи отстает, так и испортить вещь недолго.
Слуга сопел и тер. Тер, как раньше, не обращая внимания на слова господина. Он еще учить станет, что и как делать! Вещь чувствовать надо, это вам не разбой или погоня, когда воин забывает все. Раз забывает, другой, а там, глядишь, и как самого зовут, не вспомнит…
Внимание хана привлек столб пыли, рассекший линию горизонта.
– Эй, кто-нибудь, посмотрите, что происходит, – сказал Гзак, указывая в ту сторону.
Несколько половцев вскочили на коней и, погоняя их ударами витых плетей, помчались прочь. Но, отъехав от лагеря на два броска копья, они осадили коней, остановившись в ожидании.
– Именем Тэнгри, – заорал, поднимаясь с корточек, Гзак, – что случилось?!
– Ковуи! – раздался крик. – Черниговские ковуи!
Потомки касожского племени, всадники и воины от рождения, они были опасным противником, верой и правдой защищая степные границы Черниговских земель от непрошеных гостей. Половцы Гзака еще не забыли, как несколько лет назад, при попытке грабительского набега, ковуи прижали их к кромке непроходимых для конницы лесов и расстреляли из мощных дальнобойных луков. Тот-У-Кого-Нет-Имени попировал тогда всласть, заглотив души многих хороших воинов. Немногие уцелели после той бойни, и сам Гзак был вынесен верными людьми с тяжелой раной бедра, заставлявшей его и поныне прихрамывать в сырые дни.
Появление ковуев вызвало панику в становище диких половцев. Люди прыгали на коней, часто не утруждаясь их оседлывать, всадники хаотически метались между юрт, часто сталкиваясь друг с другом коленями и локтями. Кони, которым передалось волнение хозяев, беспокойно ржали, норовя вцепиться зубами в соседей, оказавшихся на расстоянии вытянутой шеи.
– Спокойствие! – надсаживался в крике Гзак. – Спокойствие, сволочи! Нет никакой опасности! Это друзья и союзники!.. Да прекратите мельтешить, вы не блохи, а воины!
И все же ковуи застали в половецком лагере полный хаос, и Ольстин Олексич, ехавший во главе дюжины своих воинов, процедил сквозь зубы:
– Содом и Гоморра.
Гзак, лицо которого было краснее шелкового халата из Поднебесной, надетого прямо на голое тело, подъехал на взмыленном коне ближе к черниговцам.
– Вот, боярин, – сказал хан, позабыв или не захотев произнести традиционные слова приветствия, – взгляни, с каким сбродом мне приходится иметь дело. Дюжина хороших воинов испугала три сотни моих овец.
Заметив, как ухмылялись окружившие своего боярина ковуи, Гзак рассвирепел окончательно.
– Проклятие утробам, выносившим и породившим вас! – заорал хан на своих воинов. – Зарублю! Каждого зарублю, кто празднует труса!..
Затем он подумал, спрятал вынутую было саблю обратно в ножны и пояснил, сплюнув на землю:
– Только благородную сталь поганить…
Половецкий лагерь успокоился почти так же быстро, как чуть раньше взбесился от страха. Всадники оглаживали мокрых от пота, мелко дрожащих коней. Особо любопытные старались держаться ближе к своему хану, явно заинтересовавшись неожиданными гостями.
– Сволочи, – уже спокойно произнес Гзак. – Что ж, боярин, не гневись на шумную встречу, пойдем кумыс попьем, о деле поговорим…
Гзак протянул руку вперед, указывая путь. Этот жест он скопировал у Кончака. Но отсутствие породы и природная грубость сыграли с самозваным ханом дурную шутку. Аристократизм, столь явный у Кончака, обернулся скоморошеством. Гзак был смешон в своих попытках казаться высокородным, но еще ни один человек не осмелился сказать ему об этом – кто из боязни ханского гнева, кто, как черниговский боярин, просто от равнодушия или брезгливости.
Гзак проводил черниговцев к своему шатру, где на примятой траве валялся так и не дочищенный слугой кожаный нагрудник. Сам слуга исчез бесследно, испугавшись или любопытствуя – неизвестно.
Носком сапога отправив нагрудник точно внутрь шатра, Гзак жестом радушного хозяина – скоморох, прости, Господи, только сабля у него все время ржавая от пролитой крови, думал Ольстин – пригласил гостей на разбросанные по пригорку войлочные кошмы, накрытые богатыми восточными коврами. Каждый ковер по отдельности был произведением искусства, но вместе они производили на имеющего художественный вкус человека отталкивающее впечатление варварским сочетанием цветов и узоров.
Вор кичится награбленным богатством, а для нувориша, как для сороки или дикаря, красота заключается в количестве, цене и яркости, а не в гармонии.
Столь же пестрым был набор чаш и кубков, где сунский фарфор, покрытый зеленоватой, под нефрит, глазурью, казался кусками полуразложившейся плоти рядом с нечищеной патиной серебряных ромейских изделий. И непонятно было, сушеный ли изюм перед вами, или это трупные мухи опустились на свою страшную находку, и ароматное ли фряжское вино либо зловонный гной наполнил украшенные рельефной резьбой сосуды.
– Видишь, боярин, – сказал Гзак, – пока не голодаем. Отведай, что по милости богов попало на наш обед, не побрезгуй!
– Благодарю, хан, – степенно ответил Ольстин Олексич, стараясь отогнать воспоминания о том, как недавно его принимал с утонченной, истинно восточной обходительностью хан Кончак. Черниговского боярина поразило тогда, что Кончак, оказавшийся в сыром Посулье после нескольких никчемных по результатам, но кровавых стычек с берендеями Кунтувдыя, занят не столько военными заботами, сколько толкованием смысла картины на шелке, привезенной из далекого Южного Суна. Там, на фоне выступающих из тумана далеких гор, у искривленного возрастом и непогодой дерева, стояла маленькая человеческая фигурка, широко раскинувшая руки. Кончак, развернув свиток, в задумчивости водил над ним ладонями, рассуждая, что схожий образный ряд можно представить, изучая некую «Книгу пути и добродетели», но, с другой стороны, если верить Чжу Си…
Гзак опрокинул в себя полную чару вина и сыто рыгнул, вернув черниговского боярина в реальность.
– Вам, христианам, вино пить нельзя, – заметил Гзак.
– Вино не пьют сторонники Мухаммеда, не Христа, – поправил Ольстин Олексич.
– Ошибся, – хохотнул окончательно успокоившийся после недавней вспышки ярости хан. – Конечно же, я вспомнил! Ваш бог любил пьяных, однажды он даже превратил воду в вино. Скажи, боярин, он не может сделать это еще раз? Клянусь, если твой бог превратит любую из степных рек в винный источник – тотчас стану христианином!
Руки юноши, прислуживавшего хану за едой, дрогнули, и комки вареного несоленого риса рассыпались по ворсу ковра.
– Отец! – с горечью и укоризной сказал юноша, поставил прямо на землю блюдо с остатками еды и, вспыхнув, бросился прочь.
– Мой сын, – пояснил невозмутимый Гзак, смахнув крошки рядом с собой. – Был воин, а как крестился, стал словно девица красная. То не скажи, это не делай. От имени прирожденного отказывается, требует, чтобы его Романом звали, как ромея какого-то! Это с нашим-то разрезом глаз!
И Гзак жирными от мяса пальцами еще больше подтянул к вискам и без того раскосые глаза, став удивительно похожим на древние печенежские изваяния, стоявшие по степи. И снова хохотнул, довольный тягостным впечатлением, произведенным этой выходкой на ковуев, верных христиан, вынужденных терпеть все ради политических выгод.
Ухмылка Гзака сама собой превратилась в болезненную гримасу, которую самозваный хан собирался выдать за выражение повышенного внимания к собеседнику. Но, за неимением актерского дара, Гзак изобразил лишь безграничную гордыню и презрение к гостям. Ольстин Олексич остался невозмутим, в степи он повидал и не такое.
– Что ж, боярин, – сказал Гзак, – рассказывай, с чем пожаловал. Добрые ли вести от тебя услышу?
– Что считать добрыми вестями, хан?.. Как христианин, я осуждаю войну и убийство, а говорить нам придется именно об этом. Ответь мне, хан, остался ли в силе наш договор, заключенный ранее?
– Хан слова не меняет!
– И твои воины готовы выступить, когда придет время?
– Безусловно. Мне нужны только срок и место, дальше – мое дело!
– Тогда смотри!
Боярин Ольстин достал из-за голенища кривой засапожный нож и начал его острием набрасывать на вытоптанном клочке земли примитивную, но тем не менее ясную для собеседника схему местности.
– Вот это, – черниговец провел глубокую борозду, – граница русских земель и Половецкого поля. Мы где-то здесь, – укол острием ножа пониже борозды, – а вы – здесь, – еще один укол, левее. – Условленно, что куряне Буй-Тура должны выйти навстречу перед Сальницей, где будет переправа через Великий Дон.
– Здесь бы и ударить, – заметил Гзак, внимательно следивший за каждым движением ножа черниговского боярина.
– Не время, – покачал головой Ольстин Олексич. – Подумай сам, силы Кончака там, в часе-другом неспешной езды, а сам хан пойдет по пятам твоих воинов навстречу Игорю. Стоит ли рисковать, подставляя себя под двойной удар? Нет, наша удача впереди! Смотри дальше, хан.
От точек, показывавших положение русских дружин и половецких отрядов, Ольстин прочертил прямые линии, сомкнувшиеся в нижней части рисунка.
– Вот так, – хрипло и тихо сказал черниговский ковуй. – Вот так… Невесту нельзя похитить на землях отца; это оскорбление, смываемое только кровью. Кончаковна будет ждать жениха здесь, на Бычьей реке.
– Где? – не понял Гзак.
– Вы называете ее Сюурлий, – пояснил Ольстин. – Там хватит травы лошадям и воды для всех. Там ничейные земли. И там с юга и запада болота, так что сама природа устроила ловушку каждому, кто осмелится остановиться в тех местах без соблюдения особых предосторожностей. После пира бдительность сторожи будет затуманена винными парами, и тогда я подам сигнал к нападению…
Засапожный нож с силой воткнулся в землю, прямо туда, где пересекались две линии.
– Тогда Кончак заговорит иначе, чем раньше. – Гзак не отводил взгляд от торчащей из земли наборной рукояти ножа.
– Это ваш спор, и нас он не касается.
– Разумеется. Но он касается Кончака. – Гзак хохотнул. – Если, конечно, он не желает, чтобы касались его дочери, красавицы Гурандухт!
Хан громогласно расхохотался, словно сказал что-то очень смешное. Ольстин Олексич вежливо скривил губы в гримасе, означавшей улыбку.
– Мы пойдем за вами, как хвост за собакой, – сказал Гзак, вырывая нож из земли. – И клянусь, меня ничто не остановит! Ничто, боярин, слышишь? Если пойдете на попятный, я один сделаю все. Не отступлюсь.
Гзак быстро и сильно полоснул себя по запястью левой руки, и черная степная земля, прилипшая к лезвию засапожного ножа, изменила цвет, став еще темнее.
Есть оттенки черного, как есть ступени предательства. Но черный цвет всегда останется черным, как предатель – подлецом.
Вскоре черниговские ковуи, охватив защитным полукольцом своего боярина, галопом шли обратно, к русскому лагерю, тайно покинутому несколько часов назад. Ольстин Олексич думал, как неосторожно наносить себе раны за несколько дней до грядущего сражения.
А еще отчего-то вспоминалось Святое Писание, то место, где Господь спрашивает Каина: «Где брат твой, Каин?» А Каин отвечает: «Что я, сторож брату моему?»
Где брат твой, Каин?
Где твои братья, черниговский боярин Ольстин Олексич?
Или Господь в своем милосердии наложил заклятие на утробу твоей матери, не дав ей породить еще одного Каина?
Еще одного предателя и убийцу.
Днем люди отдыхали, ночью шли вперед. Луна с плачущим лицом тоскливо глядела вслед всадникам. Дробящиеся тени людей и коней беспокойно пластались по земле в предчувствии скорой смертной агонии, ожидавшей многих из них в грязевых болотах у Бычьей реки Сюурлий. Выбеленные луной лица бояр и дружинников походили на образа покойников, а поблескивающие то здесь, то там металлические иконки на шлемах казались припасенными заранее амулетами, облегчающими дорогу в мир иной.
Во вторую ночь была гроза. Боевые кони, привычные к грохоту битвы, все равно пугались, когда с громовым треском рвалась ткань небосвода и Перуновы всполохи бешеным пламенем приваривали небо к земле у недостижимой для смертного линии горизонта. Отсветы молний причудливо играли на перьях орланов, неотступно следовавших за войском.
Призрачной радугой всех оттенков серого цвета возгорались при электрическом освещении волчьи шкуры. Могучие хищники молча текли серебристыми ручьями по флангам русской дружины, терпеливо ожидая поживы. При каждом ударе молнии на волчьей шерсти высыпали небольшие голубоватые огоньки, и треск соприкасавшихся волосинок, казалось, призывал новую песню грома в небесах.
Когда гроза успокаивалась, гласом Божьим от низких облаков доносился орлиный клекот. «Все сюда, – захлебывались хищные твари. – Будет пир, будет праздник. И на разбросанных по Половецкому полю костях каждый ценитель падали найдет себе трапезу по настроению, блюдо по вкусу. Все сюда!»
А праздновавшие весну соловьи твердили свое. «Свадьба!» – пели соловьи, и тоненькие горлышки вздрагивали в такт каждой руладе. «Любовь», – слышался звонкий ночной щекот, засыпавший только под утро.
Любовь… Тоже – увы! – иногда гибельное чувство.