— Хорошо, герр обербаулейтер, — поспешно сказал я. Он кивнул:
— Так. Ты сельский мальчик?
— Нет, я из Новгорода, герр обербаулейтер.
Он пожал плечами и, отвернувшись к машинистке, начал перебирать какие-то бумаги. Потом сказал через плечо железнодорожнику:
— «Бауэр, бауэр»… Ферфлюхте думмкопф, ландскнехтен… аллес идиотен зи![16]
— Хильфе мир,[17] — сказал пожилой. Толстый вздохнул:
— О, йа, ихь бин дольчмейер, йа, йа, рихьтигь…[18] Итак, мальчик, мы можем передать тебя в гестапо. Но у них полно дел. Кроме того, судя по записке, ты не замечен ни в чём предосудительном. Я уж не говорю о том, что придётся заполнять кучу анкет, как будто ты жеребец-производитель, купленный за границей. Поэтому ты будешь кататься на одном из поездов господина Фунше, пока его начальству не надоест эта идиотская затея. Там у тебя будет компания, еда и масса свободного времени…
— Зоя, шрайб, айн кнабэ — нуммер… ух, арштойфель![19]
— Аллес зер гут,[20] — пожилой достал из кармана записную книжку и, заглянув в неё, сказал: — Цвай унд нойнцейн таузанд зибн хундерт фюнф унд фирцейн.[21]
Сделав какую-то пометку, он обошёл вокруг конторки, взял меня за плечо и, подталкивая перед собой, вывел в небольшую комнатушку по соседству — я даже не сразу заметил дверь в неё. Это была подсобка-не подсобка, какая-то хренотень вроде этого. Он молча кивнул на стул, стоящий возле стола под забитым пылью окном, а сам завозился у настенного шкафа. Потом повернулся ко мне и жестом показал, как закатывает рукав на правой руке.
Я похолодел. В горле поперечной планкой встало дыхание. Мне вспомнилось, что немцы брали у детей кровь для раненых. Неужели?!. Но в таких условиях… Да нет, не может быть! Негнущимися пальцами я закатывал рукав камуфляжа и защитной водолазки под ним. Немец подошёл, что-то неся в руке — от страха я не мог понять, что это, но не шприц — точно.
Он приложил этот предмет к моей руке на ладонь выше запястья — и резко нажал. От острой боли я вскинулся, но немец пихнул меня обратно и что-то буркнул.
Я посмотрел на свою руку.
На незагорелой коже оплывали кровью сине-алые цифры — 92745.
7
Конвоировали меня не немцы. Они были одеты в немецкую форму, оба — с оружием, с автоматами, у которых слева торчал круглый барабан магазина, я таких раньше нигде не видел, — а на рукавах — сине-чёрно-белые нашивки. Это были эстонцы, и сразу за порогом конторы, где мне поставили на руку номер, один из них с такой силой врезал мне между лопаток автоматом, что я перестал дышать и упал. Нас обходили равнодушно, только какая-то женщина в гражданском, с ведром в руке, остановилась, и я, приподняв голову, увидел в глазах её слёзы.
— Прохоттии, рюская сфиньйа, — сказал один из конвоиров, молодой, на пару лет старше меня.
— Он же… — начала она, но второй эстонец спросил:
— Тти тоше хоччешь? — и она, согнувшись, поспешила прочь.
Я тем временем научился кое-как дышать и встал на ноги. Никогда в жизни меня не били с такой силой и злобой. И, может быть, поэтому страх вдруг выключился… а точнее — перегорел, как лампочка. Я вытер о боковые карманы куртки содранные ладони — и зашагал дальше.
Мы перешли через пути, через другие… На третьих стояла коричнево-жёлтая громада броневагона с танковой башней, на ней сидели двое солдат в расстёгнутых комбинезонах и играли в карты. А левее двое часовых — в чёрной форме, в кепи и с повязками на рукавах, с винтовками через плечо — прохаживались туда-сюда вдоль стенок вагона-скотовозки. На повязках я различил надпись: Polizej Полицаи… Эстонцы заговорили с ними по-немецки, и один из полицаев откатил в сторону вагонную дверь — на полметра, только пролезть. Тот, который ударил меня прикладом, подпихнул в спину и усмехнулся:
— Полесай, рюски. Польше не уфиттимса.
— Как знать, тварь, — ответил я ему через плечо. — Но молись, чтоб не увиделись.
И полицай задвинул дверь прямо перед побелевшими глазами эстонца…
…Я почему-то думал, что внутри вагона будет темно, но там оказалось достаточно света — доски были пригнаны неплотно, тут и там перекрещивались лучики. Пахло несвежей соломой и людьми. Я стоял около захлопнувшейся двери, не решаясь сделать хотя бы один шаг. Мне вдруг стало опять очень страшно — не от чего-то, а вообще — и я просто осматривал вагон.
Тут были дети. В основном — маленькие, лет по 5-10, девочки и мальчики, не меньше тридцати. Большинство из них спали аккуратным рядком на этой соломе, несколько сидели, приникнув к самым широким щелям и тихонько переговаривались. Если я что-то понимаю в одежде, то дети были городские, хотя всё их барахло было грязным и потрёпанным. На меня никто из них не посмотрел.
Вместе с этими детьми были три или четыре — я внезапно разучился воспринимать окружающее как цельную картину — девочки постарше, может — моего возраста, может — чуть младше или чуть старше. Я не оговорился — именно с этими детьми, потому что девчонки находились вместе с младшими и одна, что-то приговаривая, переплетала косы сразу двум мелким. А в правом конце вагона сидели старшие мальчишки, тоже моих лет. Вот они на меня смотрели, и потом один из них — скуластый и курносый крепыш — негромко окликнул:
— Эй. Чего стоишь, иди сюда.
Я подошёл и сел без приглашения. Вытянул ноги, прислонился спиной к щелястой стене и вдруг понял, что невероятно устал. Это было последнее, что я успел подумать связно — дальше надвинулась чернота. Если ребята что-то и хотели у меня спросить — это им не удалось.
Даже во сне я продолжал помнить, что со мной случилось и не удивился, когда, разбуженный толчками в плечо, открыл глаза и увидел всё тот же вагон. Младшие гомонили сдержанно, словно чего-то ждали… и я как-то не сразу сообразил, что принесли еду — большой бачок. Что интересно. Старшим пацанам ничего не стоило, конечно, установить в вагоне свою диктатуру. Но они спокойно смотрели, как девчонки раскладывают какую-то кашу и тонкие ломтики серого хлеба в ладони младшим. Мне это понравилось, и я поинтересовался у разбудившего меня курносого:
— Чего, пайку принесли?
— Мотал, что ли? — поинтересовался быстроглазый худощавый паренёк. Я понял, что он спрашивает про зону и отозвался:
— Не, так…
— Жаль, я думал — своего брата блатнячка встретил а ты тоже фраер… — вздохнул он. Курносый молча показал ему кулак, а я понял, что это всё просто приколы. Худощавый усмехнулся, откинулся на сено и негромко запел:
Странно, но я чувствовал себя сейчас намного лучше, чем раньше. Может быть, потому что появилась какая-то определённость… Кстати, никто не спешил мне представляться и никто ничего не спрашивал у меня. Старших ребят кроме курносого крепыша и приблатнённого быстроглазика оказалось ещё трое. Двое типично сельские мальчишки, угрюмые и малоподвижные. И белокурый мальчишка, то и дело покусывавший уголок губы. Я присматривался к ним, они — ко мне, каждый по-своему.
Девчонки выделили нам кашу и хлеб. Каша оказалась овсянкой, и то, что её плюхали в ладони, настроения не улучшало. Бачок и картонный ящик никто забирать не спешил, зато вдруг вагон дёрнулся, лязгнул, по полу загуляли сквознячки, и я понял, что мы едем. Вот тут я не выдержал:
— Куда нас? — спросил я сразу у всех и ни у кого. Ответил курносый:
— Перед паровозом поставили. От партизан. Да всё как всегда.
— Перед каким паровозом? — не понял я. — Зачем перед паровозом?
— Товарисч не из нашей камеры, — заметил приблатнённый. — Он сел не на тот поезд.
— Можно подумать, что ты тут всю жизнь мечтал оказаться, — огрызнулся я. Он покладисто согласился:
— Тоже верно… А перед паровозом нас пускают уже две недели, чтобы партизаны состав не подорвали. Вся округа знает, что в вагоне гоняют младших из детского дома. Под это дело они своих раненых с фронта вывозят, а на фронт, само собой, гонят подкрепления и технику. Знают, что наши ничего делать не станут. Вот и вся история.
— Ччёрт… — процедил я и яростно облизал ладони. Чуть не спросил, где помыть руки и свирепо вытер их о стену. — Вы тоже из детдома, что ли?
— А ты? — спросил курносый.
— Я нет… Я беженец. Из Новгорода. В общем, так получилось…
— Мы тут все беженцы и у всех так получилось, — сказал белобрысый. — Кто постарше, я имею в виду. Из детдома младшие и девчонки. Их сперва не трогали, как они тут застряли. В одном селе. А потом раз — и сгребли…
Я посмотрел в сторону младших. Девчонки собрали тех полукругом, и од-на из них что-то строго говорила. Я различил слова: «СССР… Сталин… война… фашисты…» Политработа. Великая вещь, как говорил «АСК». Но мне-то что делать?
— Бежать не пробовали? — деловито спросил я. Все пятеро переглянулись. Курносый сказал:
— Они предупредили, что младших убьют, если кто-то сбежит. У них это быстро.
— Сволочи, — искренне сказал я и сообразил вдруг, что это касается меня напрямую! Я тоже во всём этом по уши! — Давайте познакомимся, что ли… Вот честное слово, я не провокатор. Я Борька. Шалыгин.
— Сашка Казьмин, — протянул мне руку курносый.
Блатнячок оказался Гришей Григорьевым (я так и не понял, правда ли это). Сельских ребят звали Савка Пантюхин и Тошка Буров. Белобрысый оказался Колькой Витцелем.
— Так ты немец, что ли? — удивился я.
— Я советский человек, — упрямо сказал он. — И родители у меня советские люди. Мне эти, — он мотнул куда-то головой, — уже говорили, ты, мол, фольксдойче, твоё место в наших рядах… Пусть подавятся своим местом, гады, фашисты…
— Ясно, — пробормотал я. Гришка заметил:
— Камзол у тебя высший класс. С кого снял?
— С убитого немца, — ответил я. — Удобная вещь в лесу, — и заметил, что меня смерили внимательными взглядами. — А как тут с туалетом?
— Дырка вон там, — Сашка ткнул в переднюю часть вагона, где была перегородка из висящих одеял. Я снова ругнулся:
— Номер с удобствами… — оперся спиной о стену плотней и охнул.
— Били? — спросил Сашка. Я поморщился:
— Да-а… Прикладом один раз… Ерунда.
Вагон поматывало на рельсах, под полом скрежетало и ухало. В щелях начинало алеть — закат… Подходил концу первый день моего пребывания в… Кстати, какой же это год? Не сорок первый — весной войны ещё не было, а тут явно май. Весна сорок третьего или, скорей, сорок второго. В сорок четвёртом они уже не были такими наглыми, а в сорок пятом война закончилась… Эх, сюда бы Олега, он бы по форме догадался… Нет, стоп. «Строк», оставайся на своём месте, такое желать даже в шутку не стоит…
Я сходил за занавеску — отлить, весь день ведь терпел. Как-то особо стыдно не было. Что делать, раз обстоятельства такие? Вернувшись, снова улёгся на солому. Меня поразило, как тихо и послушно вели себя младшие — подчинялись практически каждому жесту девчонок и буквально глядели им в рот. Следя за этим, я сказал бездумно:
— Когда меня вели, навстречу пленные шли… Один упал, и конвоир его заколол. Я не думал, что это так… просто.
— Это ты ещё мало видел, — сказал Сашка.
— Немного, — согласился я. — А такого и вовсе не видеть бы.
— Это правда, — он улёгся рядом и закинул руки за голову. Мне хотелось спросить, каким образом он сам попал к немцам, но я понимал, что задавать такой вопрос небезопасно. Придушат ночью, долго ли. Решат, что провокатор или предатель. Колька спросил из полутьмы:
— Ты не слышал, что на фронте?
— Нет, — отозвался я. — Я в лесу долго был… А что было последний раз?
— Наши начали наступление на Севастополь, — надо было слышать, как Колька произнёс «наши»… А я промолчал. Олег нам буквально все уши прожужжал, и я сейчас хорошо вспомнил всё, им рассказанное.
8 мая 1942 года — именно сегодня — армия Манштейна встречным ударом разгромила наши войска в Крыму, пытавшиеся деблокировать Севастополь. 14 мая падёт Керчь. Через четыре дня — 12 мая — наши пойдут в наступление на Харьков, немцы заманят армию в «мешок» и в конце мая, разделавшись с ней, по степям рванут на Сталинград и Кавказ… А ещё именно в эти дни в сорок втором Северо-Западный и Ленинградский фронты начали наступление, чтобы снять блокаду Ленинграда — и скоро генерал Власов где-то недалеко от нас погубит в болотах 2-ю ударную армию…
О господи. Самое страшное ещё впереди… И посреди всего этого страшного — я. Как муха в клею. И что делать — совершенно, до стона, непонятно.
Может быть, просто сейчас поспать? А там решим?
С этими мыслями я и уснул.
8
Спал я одновременно глубоко и плохо. Это возможно, если кто не верит. Меня донимала боль в руке, шум под полом, грохот и свист, гудки и ещё чёрт-те-что. Но проснуться при этом я не мог — слишком устал. Усталость не давала никак реагировать на все эти мутные заморочки, требуя одного: спать. Отдыхать. Может, оно и было к лучшему. Ещё мне снилось, что я дома и то, что со мной случилось — сон.
С этой мыслью я и проснулся. Как раз к завтраку. И снова — каюсь — зажмурил глаза, надеясь, что всё окружающее растает и пропадёт.
Чёрта с два…
Двери были открыты настежь. За ними маячили конвоиры — немцы, кажется. А за их спинами были угрюмые строения, составы и — море! Совсем близко! На берегу лежали несколько корабельных корпусов. А подальше угрюмо серели на рейде боевые суда. Два или три не очень больших конвоировали подводную лодку, на палубе и рубке которой суетились люди.
— Рига, — сказал Сашка.
Он привстал, опираясь на локти. Остальные ещё дремали… хотя нет, мелкие уже возились и девчонки проснулись.
— Рига? — заторможенно спросил я. — Литва? Сашка кивнул и проводил взглядом проплывающие по соседнему пути платформы, на которых стояли окрашенные в жёлто-коричневое танки. — В Африку собирались отправить, — машинально сказал я. Сашка повернулся:
— Откуда знаешь?
— А окраска… Такая для пустыни.
— В Африку… — он проводил взглядом ещё один танк. — Значит, плохо у них, раз резервы с фронта на фронт кидают…
— Не особо радуйся, — покачал я головой, рассматривая свою руку. — Сил у них ещё ого-го… Вся Европа на них работает. И многие — охотно.
Сашка промолчал. Но глаза у него были не просто ненавидящие — я прочёл в них что-то такое, чему просто не было названия в человеческом языке. Чтобы отвлечься, я снова стал смотреть в дверь. Двое мелких пацанов, присев и свесив ноги наружу, повторяли за одним из солдат — молодым весёлым парнем — под смех некоторых его товарищей — исковерканные матерные русские слова — старательно и непонимающе. Но уже немолодой немец с какими-то нашивками, подойдя, отпустил молодому подзатыльник и что-то сказал. Подошла и одна из девчонок, взяла младших, не глядя на немцев, за шиворотки, поставила на ноги и несильно ударила по губам одного и другого:
— Чтобы больше не слышала, — сказала она. — Пошли на место.
— Айн момент, фроляйн[22], — сказал кто-то из немцев и протянул большую шоколадку. — Битте, фроляйн. Фюр кляйне киндер, битте.[23]
— Возьми, Лен, — сказал Сашка. Девчонка взяла молча, не поблагодарив. И, вернувшись на место, начала делить шоколад между младшими.
— Сволочи… — прошептал Сашка. — Откупаются, что наши дома жгли…
— У них тоже дети, наверное, — сказал я. — И дома…
— Ну и сидели бы со своими детьми у себя дома, — сказал Сашка. И почти выплюнул: — Ненавижу…
— А где твои родители? — спросил я. Сашка не ответил.
Одна из девчонок бросила на пол обёртку от шоколадки. Я присмотрелся и увидел с изумлением, на миг перешедшим в ступор, невероятную надпись:
Пару секунд я на эту надпись просто смотрел. Потом хихикнул и начал смеяться. Проснувшиеся от смеха ребята смотрели на меня с испугом, потом Тошка спросил:
— Ты чего, с ума спятил?
Я не мог ответить. Я хохотал уже в голос, с повизгиваньем, так, что даже немцы недоумённо заглядывали в дверь и переговаривались. Стоило мне бросить взгляд на эту надпись на мятой бумаге с рисунком, совсем не похожим на рисунки того же шоколада моего времени, как меня опять пробивало на хи-хи. Я ничего не мог бы объяснить, даже если бы перестал ржать.