— Налево.
Филипп Гульнуар опустил письмо в щель железного ящика, прикрепленного под одной из бойниц.
«Чорт побери! — подумал он. — Сразу видно, что король прибыл в наши места, потому что здесь такие же порядки, какие он завел в Плесси». Он прождал на улице с четверть часа, а тогда услышал, как Корнелиус сказал своей сестре:
— Закрой капкан у двери.
У входа раздалось бряцанье цепей и грохот железа. Филипп услышал, как отодвигаются засовы и гремят замки; наконец, маленькая дверца, обитая железом, приоткрылась ровно настолько, чтобы в дом едва можно было пройти человеку, и то лишь худощавому. С риском порвать свою одежду, Филипп кое-как протиснулся в
— Садитесь там, — сказала она Филиппу, указывая ему скамью о трех ножках, стоявшую около большого, украшенного резьбою камина, в чистом очаге которого не было и следов огня. С другой стороны стоял стол орехового дерева, на витых ножках, а на нем лежало в тарелке яйцо и с десяток ломтиков хлеба, твердых и сухих, старательно нарезанных чьей-то скаредной рукой. Две скамейки, на одну из которых села старуха, были придвинуты к столу, из чего можно было понять, что приход Филиппа застал этих скряг за ужином. Корнелиус пошел притворить два железных ставня, чтобы закрыть, вероятно, те потайные окошечки, через которые они с сестрой так долго рассматривали, что творится на улице, и вернулся на свое место. Мнимый Филипп Гульнуар увидел тогда, как брат и сестра по очереди степенно обмакивали свои ломтики хлеба в яйцо, с той же точностью, с какою солдаты через равные промежутки времени погружают в артельный котел свою ложку, — причем яйцо расходовалось с большой осмотрительностью, чтобы его хватило на все ломтики. Этот процесс совершался в молчании. Во время еды Корнелиус с такой обстоятельностью и с таким вниманием разглядывал мнимого новичка, как будто взвешивал старинные золотые монеты. Филипп испытывал такое чувство, словно ледяной плащ окутал ему плечи; ему до смерти хотелось оглядеться вокруг, но, с тонкой расчетливостью, которой требуют любовные приключения, он остерегался бросить даже мимолетный взгляд на стены, понимая, что если Корнелиус перехватит этот взгляд, то не оставит любопытного юношу в своем доме. Итак, он довольствовался тем, что скромно устремлял глаза то на яйцо, то на старую деву, а иногда смотрел на своего будущего хозяина.
Казначей Людовика XI был похож на этого монарха и даже перенял от него некоторые жесты, как это бывает, когда люди живут вместе и чем-либо близки друг другу. Слегка поднимая густые брови, которые обычно почти закрывали его глаза, фламандец бросал ясный взгляд, проницательный и твердый, как у людей, живущих в молчании, привыкших к постоянной сосредоточенности. Тонкие губы, собранные оборочкой, придавали ему невероятно лукавый вид. В нижней части лица было что-то лисье; но высокий крутой лоб, изрезанный морщинами, казалось, свидетельствовал о больших достоинствах, о душевном благородстве, которое опыт отучил от взлетов, а жестокие уроки жизни, вероятно, заставили запрятаться в самые сокровенные тайники этого загадочного существа. То, конечно, не был простой скряга, и его страсть, должно быть, скрывала в себе глубокие наслаждения и никому не поверяемые мысли.
— По какому курсу ходят венецианские цехины? — внезапно спросил он своего будущего ученика.
— По три четверти в Брюгге, по одному в Генте.
— Какой фрахт на Шельде?
— Три су парижского чекана.
— Нет ли чего нового в Генте?
— Разорился брат Лиевена Герда.
— Вот как!
Издав это восклицание, старик прикрыл колени полой своей одежды — он был облечен в просторную судейскую мантию из черного бархата, спереди открытую, с пышными рукавами и без воротника. Одни лохмотья остались от роскошной переливчатой материи некогда великолепного костюма, сохранившегося от тех времен, когда мэтр Корнелиус был председателем трибунала по имущественным делам — должность, исполнение которой принесло ему вражду герцога Бургундского. Филипп не чувствовал холода, он вспотел под своей сермяжной сбруей, с дрожью в сердце ожидая новых вопросов. Благодаря своей хорошей памяти он твердо усвоил краткие наставления, данные ему накануне одним евреем, который был ему обязан жизнью, человеком, отлично знакомым с повадками и привычками Корнелиуса, и до сих пор этого было достаточно. Но дворянин, в пылу своих замыслов ни в чем прежде не сомневавшийся, уже начинал видеть все трудности смелой затеи. Торжественная серьезность и хладнокровие страшного фламандца подействовали на него. К тому же он чувствовал себя под замком и ясно понимал, что главный превотальный судья всегда готов предоставить виселицу в распоряжение мэтра Корнелиуса.
— Вы ужинали? — спросил казначей, но таким тоном, в котором звучало: «Не вздумайте ужинать!»
Несмотря на этот выразительный оттенок в голосе брата, старая дева встревожилась; она посмотрела на молодого человека, словно измеряя взглядом емкость его желудка, и, чтобы что-нибудь сказать, произнесла с притворной улыбкой:
— Ну, и черные же у вас волосы — чернее, чем хвост у чорта!
— Я поужинал, — ответил Корнелиусу дворянин.
— Ладно! Приходите ко мне завтра, — сказал скряга — Давно уже я привык обходиться без помощи ученика. Впрочем, утро вечера мудренее.
— Ах, клянусь святым Бавоном! Милостивый государь, я — фламандец, я никого здесь не знаю, уличные цепи уже натянуты, меня посадят в тюрьму. Но, разумеется, добавил он; спохватившись, что проявляет слишком большую настойчивость, — если вам угодно, я уйду.
Имя св. Бавона странно подействовало на старого фламандца.[1]
— Ну, ну! Клянусь святым Бавоном, вы ляжете здесь.
— Но… — сказала старая дева, приходя в беспокойство.
— Замолчи! — прикрикнул на сестру Корнелиус. — Остерлинк в своем письме ручается за этого молодого человека, — шепнул он ей на ухо. Ведь у нас хранятся сто тысяч ливров, принадлежащие Остерлинку! Это — хорошая порука.
— А если он украдет у тебя баварские драгоценности? Право, он больше похож на вора, чем на ученика!
— Ш-ш! — сказал старик, настораживаясь.
Оба скряги стали прислушиваться. Мгновение спустя после этого «ш-ш» вдали, по ту сторону городских рвов, еле-еле послышались шаги нескольких человек.
— Это дозор из Плесси, — сказала сестра.
— Ну-ка, дай мне ключ от комнаты учеников, — промолвил Корнелиус.
Старая дева протянула руку, чтобы взять светильник.
— Не собираешься ли ты оставить нас одних без света? — воскликнул Корнелиус многозначительным тоном. — Дожила до таких лет, а не помнишь, где ключ лежит. Разве уж так трудно его нащупать?
Старуха поняла смысл, скрытый в его словах, и вышла. Провожая взглядом это странное создание, когда оно направлялось к двери, Филипп Гульнуар заодно, украдкой от своего учителя, оглядел и залу. Стены были обшиты понизу дубовой панелью, а выше обиты желтой кожей, украшенной черными арабесками; но особенно бросился ему в глаза фитильный пистолет.
Это страшное новое оружие находилось возле Корнелиуса.
— Как рассчитываете вы добывать себе средства к жизни? — спросил
— Денег у меня мало, — ответил Гульнуар, — но я кое-что смыслю в извлечении доходов. Если только вы пожелаете уделять мне по одному су с каждой марки, которую я дам вам заработать, я буду доволен.
— Одно су… одно су… — повторил скряга. — Многовато!
При этих словах вошла сивилла.
— Пойдемте, — сказал Корнелиус Филиппу.
Они вышли в прихожую и стали подниматься по каменной винтовой лестнице, круглая клетка которой находилась в высокой башенке по соседству с залой. На втором этаже молодой человек остановился.
— Да нет же! — сказал Корнелиус. — Эта обитель не для вас — здесь увеселяется король.
Архитектор устроил помещение для ученика под остроконечной крышей башенки, над самой лестницей; это была небольшая круглая комната, холодная, с голыми каменными стенами. Башня занимала середину фасада, обращенного во двор, узкий и мрачный, подобно всем дворам в провинции. В глубине, сквозь решетчатые аркады, виднелся довольно неприглядный сад, где росли только шелковичные деревья, за которыми, вероятно, ухаживал сам Корнелиус. Все это дворянин рассмотрел — благо луна сияла ярко — сквозь узкие окна, освещавшие лестницу. Жалкая кровать, рассохшийся сундук и скамья, на которой стояла кружка, составляли всю меблировку его конуры. Дневной свет проникал в нее только через небольшие четырехугольные отверстия, расположенные, вероятно, вдоль наружного валика башни в виде украшений, характерных для этого изящного архитектурного стиля.
— Вот ваше жилище; оно просто, надежно, в нем имеется все, что необходимо для ночлега. Спокойной ночи! Не покидайте его так, как прежние жильцы.
Бросив на своего ученика последний взгляд, таивший тысячу мыслей, Корнелиус запер дверь на двойной оборот ключа и ушел, унося с собою ключ и оставляя дворянина в самом глупом положении, — так чувствовал бы себя литейщик, разбив опоку и обнаружив в ней вместо колокола только пустоту. Сидя один, без света на этом чердаке, откуда четверо его предшественников вышли только затем, чтобы их вздернули на виселицу, дворянин сам себе показался красным зверем, попавшим в ловушку. Он вскочил на скамейку и выпрямился во весь рост, чтобы дотянуться до отверстий вверху стены, откуда проникал слабый свет. Он увидел Луару, красивые холмы Сен-Сира и погруженный в сумрак чудесный дворец Плесси, где в двух-трех окнах сверкали огоньки; вдали простирались милые деревни Турени и серебристая гладь реки. Трепетный свет луны придавал малейшим подробностям этой красивой картины необычайную прелесть: витражи окон, водяные струи, коньки домовых крыш — все сверкало, как драгоценные каменья. Душа молодого вельможи невольно предалась сладостной грусти.
«Не есть ли это последнее „прости“?» — подумал он.
Оставаясь у своего оконца, он уже заранее упивался всеми ужасами, которые сулило его приключение, и всего боялся, как узник, не утративший еще последнего луча надежды. С каждым новым препятствием образ его возлюбленной становился все прекраснее. Она была для него не просто женщиной, но некиим сверхъестественным существом, которое он неясно различал сквозь пламя желания. Слабый крик, раздавшийся, как ему показалось во
«Если распахнуть окно и прыгнуть на крышу, то он услышит меня», — подумал дворянин.
А страшный Корнелиус все приближался, как приближается к преступнику смертный час. В такой крайности, движимый любовью, Гульнуар обнаружил полное присутствие духа: он бросился в амбразуру одной из дверей и прижался в углу, поджидая скрягу. Когда Корнелиус, держа перед собой светильник, достаточно приблизился к дворянину, тот дунул и погасил светильник; Корнелиус что-то пробормотал, выругался по-голландски, но повернул назад. Тогда дворянин побежал к себе в каморку, взял там свое оружие, возвратился к спасительному окну, тихо открыл его и выпрыгнул на крышу. Очутившись под открытым небом, на свободе, он почувствовал внезапную слабость — так он был счастлив; быть может, чрезмерная возбужденность, вызванная только что испытанным страхом, или смелость его затеи были причиной его волнения; победа часто таит в себе такие же опасности, как и сама битва. Он примостился у кровельного желоба, вздрагивая от радости и задаваясь вопросом: «По какой трубе надо спускаться к ней?»
Он окинул взглядом каждую трубу. Любовь сделала его догадливым — и он стал ощупывать трубы, чтобы узнать, которая из них была еще тепла от недавней топки. Определив это, смелый дворянин воткнул кинжал между двух камней, зацепил за него свою веревочную лестницу, бросил другой конец ее в отверстие трубы и отважно стал спускаться к своей возлюбленной, положившись на крепость доброго клинка. Он не знал, спит ли Сен-Валье, или же бодрствует, но твердо решил сжать графиню в своих объятиях, пускай бы даже это стоило жизни и ему и графу. Он тихо опустил ноги на теплую золу, еще тише наклонился и увидел графиню, сидевшую в кресле. Озаренная светильником, бледная от счастья, трепеща от страха, женщина указала ему пальцем на Сен-Валье, который лежал на кровати в десяти шагах от кресла. Уж поверьте, что их жгучий поцелуй был беззвучен и отозвался только в их сердцах!..
На следующий день, около девяти часов утра, в тот момент, когда Людовик, прослушав обедню, выходил из своей часовни, он увидел перед собой мэтра Корнелиуса.
— Доброй удачи, куманек! — бросил ему на ходу король, нахлобучивая свою шапку.
— Государь, я охотно дал бы тысячу экю золотом, чтобы получить от вас аудиенцию хотя бы на минутку, ведь я теперь знаю, кто украл рубиновую цепь и все драгоценности…
— Ну, ну! посмотрим, — сказал король, выходя во двор Плесси в сопровождении казначея, врача Куактье, Оливье ле Дэма и капитана своей шотландской гвардии. — Расскажи. Стало быть, еще кого-нибудь собираешься повесить? Эй, Тристан!
Главный превотальный судья, прогуливавшийся по двору, подошел медленными шагами, подобно верной собаке, которая знает себе цену. Группа остановилась под деревом. Король сел на скамейку, а придворные стали перед ним полукругом.
— Ваше величество, один человек, выдавший себя за фламандца, так хитро меня провел…
— Ну, уж значит, он из хитрых хитрый, — промолвил Людовик XI, качая головой.
— О да! — ответил казначей. — Он, пожалуй, и вас бы сумел обойти. Как мог я заподозрить его, раз он был рекомендован мне в ученики Остерлинком, который доверил мне сто тысяч ливров? И вот теперь я готов побиться об заклад, что подпись еврея подделана. Короче говоря, государь, сегодня утром я обнаружил пропажу драгоценностей, которые были так прекрасны, что и вы ими не могли налюбоваться. Они у меня похищены, государь! Похитить драгоценности курфюрста Баварского! Бродяги ничего не уважают. Они у вас украдут ваше королевство, если вы не позаботитесь об его охране. Я тотчас поспешил в комнату, где находился этот ученик, по части воровства достойный звания мастера. На этот раз у нас не будет недостатка в уликах. Он отвинтил замочную коробку, но когда возвратился, то не мог найти всех винтов, так как луна уже не светила! К счастью, я, войдя в комнату, почувствовал один винт под ногой. Бродяга спал, он утомился. Представьте себе, господа, что он спустился в мой кабинет через дымовую трубу. Завтра — нет, нынче же вечером! — я велю заделать ее решеткой. У воров всегда получишь какой-нибудь урок. Он запасся шелковой лестницей, а его одежда сразу выдает, что он лазил по крышам и через трубу. Он рассчитывал остаться у меня, разорить меня, наглец! Где схоронил он драгоценности? Крестьяне видели рано утром, как он возвращался по крышам. У него были сообщники, ожидавшие его на плотине, которую вы построили. Ах, государь! воры должны быть вам благодарны за то, что они могут сюда подъехать на лодке и — хлоп! — увезти добычу, не оставляя следов! Но теперь главарь их в наших руках, дерзкий мошенник, который смелостью мог бы поспорить с любым дворянином. Ах! Виселица ждет его не дождется, а если дать ему чуть-чуть испробовать пытку, мы узнаем все. Разве не требуют этого заботы о славе вашего государства? Не должно бы у нас вовсе быть воров при таком великом короле!
Король давно уже не слушал его. Он погрузился в мрачные размышления, как это с ним столь часто случалось в последние дни его жизни. Воцарилось глубокое молчание.
— Это касается тебя, кум, — сказал он, наконец, Тристану, — расследуй дело.
Он встал, отошел на несколько шагов от скамьи, и придворные оставили его одного. Тут он заметил, что Корнелиус сел на мула и собирается уехать вместе с главным превотальным судьей.
— А тысяча экю? — сказал ему король.
— Ах, государь, вы — слишком великий король! Нет такой суммы денег, какая могла бы оплатить ваше правосудие!
Людовик XI улыбнулся. Придворные позавидовали той свободе в речах и тем вольностям, которыми пользовался старый казначей, быстро скрывшийся в аллее шелковичных деревьев, соединяющей Тур и Плесси.
Изнуренный усталостью, дворянин действительно спал глубочайшим сном. Когда он вернулся из своей любовной экспедиции, то смелости и пыла, с какими он устремлялся к опасным наслаждениям, он уже не чувствовал при мысли о необходимости оберегать себя от опасностей, неясных или только воображаемых, в которые уже, быть может, и не верил. Поэтому он не стал чистить свою испачканную одежду и уничтожать следы своих успешных уловок, отложив все до следующего дня. Это было большой ошибкой, и ей, как нарочно, способствовали все обстоятельства. В самом деле, пока он справлял праздник своей любви, луна успела зайти, и теперь он, потеряв терпение, не разыскал всех винтов проклятой замочной коробки Затем, проявляя небрежность, свойственную человеку, преисполненному радости или охваченному непреодолимой дремотой, он положился на счастливый случай, столь благосклонный к нему до тех пор. Как он ни внушал себе, что должен проснуться на рассвете, но происшествия дня и волнения ночи помешали ему сдержать слово, данное самому себе. Счастье забывчиво. Не таким уже страшным показался Корнелиус молодому дворянину, когда тот укладывался на свою жесткую постель, с которой столько несчастных отправлялось на виселицу, — и эта беспечность его погубила. Пока королевский казначей не возвратился из Плесси-ле-Тур в сопровождении главного судьи и его страшных стрелков, мнимого Гульнуара стерегла старая дева, которая уселась на ступеньках винтовой лестницы, не смущаясь холодом, и вязала чулки для Корнелиуса.
Молодой дворянин все еще был во власти тайных наслаждений этой упоительной ночи, не зная о несчастье, которое приближалось к нему вскачь. Он видел сны. Его сонные грезы, как это случается в молодости, были такими яркими, что он не знал, где начинались сновидения и кончалась действительность. Во сне он снова сидел на подушке у ног графини, его голова лежала на коленях, от которых исходило ласковое тепло, и он слушал рассказ о преследованиях и мучениях, которым тиран-граф подвергал свою жену; его растрогал рассказ графини, бывшей одною из внебрачных дочерей Людовика XI- и притом самой любимой; юноша обещал пойти на следующий день все открыть этому грозному отцу; они убеждали друг друга, что все устроится как нельзя лучше, что брак будет расторгнут, муж посажен в тюрьму, — а между тем муж мог проснуться при малейшем шуме, и его меч угрожал им смертью. Теперь, в сонных грезах, огонь светильника, пламя очей, цвета ковров и тканей были ярче; ощутимее исходил аромат от ночной одежды, сильнее напоен любовью был воздух, все вокруг больше дышало знойною негой, чем это было в действительности. И Мария сновидений гораздо менее, чем настоящая Мария, была способна устоять перед томными взглядами, кроткими мольбами, колдовскою нежностью расспросов и искусным молчанием, перед сладострастной настойчивостью и перед собственным ложным великодушием, которое придает такую пламенность первым мгновениям страсти, возбуждает в душах новое опьянение при каждом новом, все более сильном порыве любви. Соблюдая положения любовной казуистики тех времен, Мария де Сен-Валье предоставила своему возлюбленному лишь ограниченные права. Она охотно позволяла целовать ее ножки, ручки, платье, шею; она не отвергала его любви, соглашалась на то, чтобы любовник посвятил ей свои заботы и всю свою жизнь, позволяла ему умереть за нее, она предавалась страсти, которую еще больше разжигали строгие, доходившие порой до жестокости, запреты подобного полуцеломудрия; но сама она оставалась неподатливой, решив одарить любовника высшей милостью лишь в награду за свое освобождение. В те времена, чтобы расторгнуть брак, нужно было ехать в Рим, склонить на свою сторону нескольких кардиналов и предстать пред лицом его святейшества папы, заручившись благорасположением короля. Мария хотела добиться свободы для своего чувства, чтобы принести ее в дар любимому человеку. Почти все женщины тех времен обладали достаточно сильной властью над сердцем мужчины, чтобы воцариться там и внушить такую страсть, которая подчинила бы себе всю его жизнь. Но во Франции дамы пользовались вообще таким почетом, чувствовали себя такими владычицами, были полны такой красивой гордости, что там мужчины больше принадлежали своим возлюбленным, чем те принадлежали им; часто за любовь к женщине платили своею кровью и, чтобы принадлежать ей, подвергались множеству опасностей. Но Мария сновидений, более снисходительная, чем подлинная Мария, и тронутая самоотвержением своего возлюбленного, плохо защищалась от бурной любви красивого дворянина. Какой же из двух Марий нужно было верить? Быть может, той, что явилась мнимому ученику во сне? Быть может, дама, которую он видел во дворце Пуатье, прикрыла свое настоящее лицо маской добродетели? Вопрос щекотлив, для дам будет лучше, если мы оставим его нерешенным.
В тот миг, когда Мария сновидений готова была, казалось, позабыть свое высокое достоинство и снизойти к любовнику, тот почувствовал, что его схватила чья-то железная рука, и услышал ехидный голос главного превотального судьи:
— Ну, благочестивый паломник, отдохнули от своих ночных странствий? Не пора ли вставать?
Филипп увидел черное лицо Тристана, узнал его язвительную улыбку; а дальше, на ступеньках лестницы, он заметил Корнелиуса, его сестру и, позади, стражников превотального суда. При этом зрелище, при виде этих дьявольских лиц, дышавших или ненавистью, или тем мрачным любопытством, с которым взирают на свою жертву палачи, — Филипп Гульнуар сел и протер себе глаза.
— Клянусь богом! — воскликнул он, выхватив из-под подушки кинжал, сейчас как нельзя более кстати побаловаться ножами!
— Ого! Сразу видно дворянина, — заметил Тристан. — Предо мною, кажется, Жорж д'Эстутвиль, племянник командующего войсками арбалетчиков?
Услышав из уст Тристана свое настоящее имя, молодой д'Эстутвиль меньше испугался за себя, чем за свою несчастную возлюбленную, которая могла подвергнуться опасности, если бы он был опознан. Чтобы устранить всякое подозрение, он воскликнул:
— Не сдамся, клянусь дьяволом! На помощь, мои бродяги!
Испустив в отчаянии этот крик, молодой придворный сделал огромный прыжок и с кинжалом в руке оказался на площадке лестницы. Но подручные превотального судьи привычны были к подобным столкновениям. Когда Жорж д'Эстутвиль достиг ступенек, они ловко схватили его, не обращая внимания на то, что одному из стражников он нанес сильный удар кинжалом, правда, только скользнувшим по кольчуге; затем они его обезоружили, связали ему руки и повергли на постель пред взоры своего начальника, застывшего в раздумье.
Тристан молча посмотрел на руки пленника, почесал бороду и сказал Корнелиусу, показывая на них:
— У него руки совсем не такие, как у бродяги или ученика. Должно быть, из знатных.
— Во всяком случае ворует он знатно! — воскликнул с горечью
— О! наши тайники крепче ваших! — сказал Жорж улыбаясь.
— А, проклятый вор! Он сознается! — воскликнул скряга.
Превотальный судья был занят исследованием одежды Жоржа д'Эстутвиля и осмотром замка.
— Это ты отвинтил замок?
Жорж молчал.
— Ну что ж, молчи, если хочешь. Скоро ты исповедуешься в пыточной исповедальне, — промолвил Тристан.
— Хорошо сказано! — воскликнул Корнелиус.
— Уведите его, — сказал судья.
Жорж д'Эстутвиль попросил разрешения одеться. По знаку своего начальника, стражники проворно его одели, — так кормилица сменяет пеленки младенцу, пользуясь моментом, когда он спокоен.
Огромная толпа запрудила улицу Шелковицы. Ропот народа все увеличивался, — казалось, вот-вот вспыхнет бунт. Известие о краже разнеслось по городу еще с утра. Об ученике шла молва, что он красив и молод, и он привлекал к себе всеобщие симпатии, что еще подогревало давнишнюю ненависть к Корнелиусу; и вот сыновья почтенных матерей, молодые женщины в красивых башмаках, со свежими лицами, которые не стыдно было показать людям, желали взглянуть на жертву. Когда показался Жорж, выведенный стражем, и тот, садясь верхом на лошадь, старательно намотал себе на запястье конец толстого кожаного ремня, державшего пленника на привязи и крепко связывавшего ему руки, поднялся невообразимый шум. Для того ли, чтобы увидеть Филиппа Гульнуара или чтобы его освободить, задние оттеснили передних к пикету кавалерии, расположенному перед
— Оттесните их, оттесните! — сказал он своим людям.
При этих словах своего начальника лучники пустили лошадей вскачь к нижнему концу улицы. Двое-трое зевак были подмяты копытами, нескольких других так сильно прижали к стенам, что чуть не задавили, и толпа благоразумно решила разойтись по домам.
— Дорогу королевскому суду! — кричал Тристан. — Что вам здесь надо? Хотите, чтобы вас перевешали? Идите, друзья мои, восвояси, ваше жаркое подгорает! Эй, сестрица! У вашего мужа штаны в дырках, возьмитесь-ка за иголку!
Хотя эти речи показывали, что превотальный судья был в хорошем расположении духа, все же и самые рьяные бежали от него прочь, как от зачумленного. Когда толпа схлынула, Жорж д'Эстутвиль был поражен, увидев в одном из окон
— Что случилось? — спросил судья.
— Вас это не касается, — пренебрежительно ответил офицер. — Король послал меня за графом и графиней Сен-Валье, он приглашает их на обед.
Едва главный судья достиг плотины Плесси, как граф со своей женою, оба верхами, она — на белом муле, он — на коне, сопровождаемые двумя пажами, присоединились к лучникам, чтобы вместе с ними въехать в Плесси-ле-Тур. Все подвигались довольно медленно. Жорж шел пешком между двумя гвардейцами, из которых один все время держал его на ремне. Тристан и граф с женою, естественно, были впереди, преступник же следовал за ними. Молодой паж, приблизившись к лучникам, расспрашивал их, а порой говорил и с пленником, так что мог улучить мгновение и шепнуть ему:
— Я перепрыгнул через стену нашего сада и доставил в Плесси письмо к королю от графини. Она чуть не умерла, узнав, что вас обвиняют в краже… Мужайтесь! Она поговорит о вас…
Графиня уже почерпнула в своей любви силу и хитрость. Когда она смеялась у окна, в ее позе и улыбке сказался весь тот героизм, на который способны женщины в решительные моменты своей жизни.
Вопреки странной фантазии автора «Квентина Дорварда»,[2] поместившего королевский дворец Плесси-ле-Тур на возвышенности, надлежит оставить его там, где он был в ту эпоху, — на месте, защищенном с двух сторон Шером и Луарой, а далее — каналом Святой Анны, названным так Людовиком XI в честь своей любимой дочери, госпожи Божэ. Соединяя две реки между Туром и Плесси, этот канал одновременно представлял собою и надежное ограждение для замка и важный для торговли водный путь. Со стороны Брегемона, широкой и плодородной равнины, парк был защищен рвом, следы которого еще и доныне говорят об огромной его ширине и глубине. В эпоху, когда могущество артиллерии было только в зародыше, расположение Плесси, с давних пор выбранного Людовиком XI для своего местопребывания, могло считаться неприступным. В самом замке, построенном из кирпича и камня, не было ничего замечательного, но он был окружен прекрасными тенистыми деревьями, а из его окон, через просеки парка Plexitium, открывались виды, самые живописные в мире. Не было поблизости ни одного дома, и, не зная соперников, в самом центре небольшой равнины высился одинокий замок, где король был под охраной четырех водных преград. Если верить преданию, Людовик XI занимал западное крыло и из своей комнаты мог наблюдать и течение Луары, и, по ту сторону ее, красивую долину, орошаемую рекой Шуазиль, и часть холмов Сен-Сира; затем, из окон, выходивших во двор, он охватывал взором и въезд в свою крепость, и плотину, при помощи которой он устроил сообщение между своим любимым жилищем и городом Туром. Недоверчивый характер этого монарха дает основание верить подобным догадкам. Впрочем, если бы при постройке своего дворца Людовик XI осуществил в его архитектуре такую же роскошь, как впоследствии Франциск I у себя в Шамборе, то Турень навсегда осталась бы местопребыванием французских королей. Достаточно увидеть, как восхитительно расположен замок, какие открываются оттуда волшебные картины, — и вы убедитесь, что нет лучшего места для королевского жилища.
Людовику XI шел тогда пятьдесят седьмой год, ему оставалось жить лишь около трех лет; болезнь подтачивала его, и он уже чувствовал приближение смерти. Освободившись от своих врагов, готовясь присоединить к Франции все владения герцогов Бургундии при помощи брака между дофином и бургундской престолонаследницей Маргаритой, умело подготовленного Дескердом, командующим королевскими войсками во Фландрии; утвердив повсюду свою власть, обдумывая полезнейшие улучшения, король понимал, что жизнь его уходит и что ему остаются только тяготы его возраста. Его обманывали все, даже его любимцы, поэтому с годами природная недоверчивость еще возросла в нем. Он хотел жить, и это проявлялось в нем как эгоизм короля, стремящегося увековечить себя силами своего народа — но и для того, чтобы выполнить свои широкие планы, ему нужно было продлить свою жизнь. Все те изменения в монархическом строе, которые впоследствии осуществил здравый смысл публицистов и гений революции, уже приходили на ум Людовику XI. Введение единого налога, равенство подданных перед законом (тогда закон отождествлялся с государем) — все это было предметом его смелых начинаний. Накануне дня всех святых он вызвал к себе самых опытных из золотых дел мастеров, дабы установить во Франции единство мер и весов, как он уже установил единство власти. И вот, воспарив, как орел, своей необъятной мыслью над всем королевством, Людовик XI в то же время стал проявлять не только подозрительность, свойственную многим коронованным особам, но и странности, присущие выдающимся людям. Еще никогда до тех пор эта великая личность не была отмечена таким поэтическим своеобразием. Неслыханное сочетание противоположностей! Большая власть — в хилом теле; ум, недоверчивый к земным вещам, — и верующий в религиозные обряды; человек, ведущий борьбу с двумя силами, превосходящими его собственные, — с настоящим и будущим: с будущим, в котором он боялся мучений, что и побуждало его делать столько пожертвований в церкви; с настоящим, или с утратой самой жизни, из-за чего он покорно повиновался врачу Куактье. Этот король, сокрушивший все, сам был сокрушен угрызениями совести, а еще более — своей болезнью, постигшей его в пору могущества, среди тех поэтических вымыслов, которые создаются вокруг угрюмых владык-самодержцев. Это был исполинский, всегда великолепный поединок между человеком, воплотившим в себе самые высокие человеческие силы, и самой природой.
Вернувшись с короткой прогулки, в ожидании, когда для него наступит время обеда, — а в те времена обедали в двенадцатом часу дня, — Людовик сидел в своей спальне, у камина, в кресле с вышитой обивкой. Оливье ле Дам и врач Куактье стояли в амбразуре окна и лишь молча переглядывались, чтобы не потревожить сон своего господина. Слышно было только, как по первой зале прогуливались два камергера: владетель Монтрезора и Жан Дюфу — владетель Монбазона. Эти турские вельможи поглядывали на капитана шотландской гвардии, вероятно, по своему обыкновению, заснувшего в кресле. Король, казалось, дремал. Его голова свесилась на грудь, шапка сдвинулась на лоб, почти целиком закрывая глаза. Сидя в такой позе на своем высоком кресле, увенчанном королевской короной, он как бы весь ушел в себя, подобно человеку, заснувшему среди каких-то размышлений.
В этот момент Тристан со своей свитой всходил на мост святой Анны, находившийся в двухстах шагах от ворот Плесси, на канале.
— Кто это? — спросил король.