Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Критикон - Бальтасар Грасиан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Бальтасар Грасиан

Критикон

Часть первая. ВЕСНА ДЕТСТВА И ЛЕТО ЮНОСТИ

Дону ПАБЛО де ПАРАДА [1], кавалеру ордена Христа [2], генералу от артиллерии и губернатору Тортосы [3]

Будь перо мое столь же остро, как шпага Вашего сиятельства, тогда, пожалуй, можно было бы извинить самонадеянное притязание на столь высокое покровительство. Но нет, именно из-за несовершенства и нуждается мое перо в могучей защите. Вместе с Вами, Ваше сиятельство, родилась на Вашей родине, в Лиссабоне, сама отвага: возрастала она в Бразилии, средь бурных опасностей, и заблистала в Каталонии, в славных победах. Вы отразили храброго маршала де Ламот [4] во время приступов, коими он угрожал Таррагоне с поста Сан-Франсиско, столь отважно затем отвоеванного Вашим мужеством и полком. Впоследствии Вы потеснили слывшего непобедимым графа д'Аркур [5], выгнав его из траншеи под Леридой и атаковав со своими гвардейцами Королевский форт, который Вы взяли и защитили вопреки всем опасениям. Много других подобных деяний мог бы я назвать, ратным гением Вашим сперва задуманных, а затем великим мужеством Вашим осуществленных. Соперничая с ними, сопутствовала Вашему сиятельству удача, когда были Вы генералом флота, – дабы благополучно вели его в Испанию с богатствами несметными. С того и пошел спор меж высокими министрами – в чем успешнее Ваше сиятельство, в морских ли делах или в сухопутных, ибо Вы равно отличались в тех и в других. Дабы в истинах этих – хотя и столь очевидных – никто не усомнился, ибо исходят они от преданного друга, желал бы я высказать их устами какого-либо врага, да вот незадача – не нахожу ни единого! Был, правда, один, что, желая выказать свою независимость, пробовал прикинуться врагом Вашим, да не смог. Сам признался – удивительное дело! – что хотел бы говорить о Вас дурное, но ничего не находит. И особенно восхищаюсь я тем, что Ваше сиятельство, будучи человеком столь чуждым криводушия, сумели войти в число тех, кто в наш век окружен величайшим почтением, – и да продлит его и далее небо!

Целует руки Вашего сиятельства

преданнейший Вам

Лоренсо Грасиан [6]


ЧИТАТЕЛЮ

Предлагаю ныне тебе, читатель рассудительный, но не язвительный, жизни твоей обозрение в одном сочинении и, хотя заглавие, возможно, вызовет досаду, надеюсь, что человек разумный не будет о себе столь дурного мнения, чтобы принять сказанное на свой счет. Я старался скрасить сухость философии занимательностью вымысла, колкость сатиры приятностью эпоса и игривостью плана – хотя сие и осуждает строгий Грасиан в своем более изысканном, нежели полезном «Искусстве изощренного ума» [7]. Стремился я также подражать тому, что мне всегда особенно нравилось у каждого из знаменитых авторов: аллегориям Гомера, притчам Эзопа, поучениям Сенеки, рассуждениям Лукиана, описаниям Апулея, морализациям Плутарха, приключениям Гелиодора [8], отступлениям Ариосто, критикам Боккалини [9] и колкостям Баркли [10]. Удалось ли мне хоть вполовину, суди сам. Начинаю я с прекрасной Природы, перехожу к приятному Искусству и завершаю полезной Моралью. Сочинение свое разделил я на две части [11], дабы дать тебе время обдумать трудные места и, не слишком затрудняя, поддержать интерес. Коль эта первая часть тебе понравится, тотчас предложу вторую – рисунок уже готов, краски положены, осталось сделать последние мазки, – настолько же более критичную, насколько рассудительней те два возраста, о коих в ней идет речь.

Кризис I. Потерпевший кораблекрушение Критило встречается с Андренио, который рассказывает ему о себе удивительные вещи

Было это в недавние времена, когда оба света, Старый и Новый, уже склонились к стопам властелина земли, католического государя Филиппа [12] и королевской его короной стала орбита солнца, опоясывающая оба полушария. Посреди светозарного ее круга, на лоне кристальных вод, красуется, как в оправе, островок – жемчужина морская или изумруд земной. Имя дала ему августейшая императрица [13], дабы царил он над всеми прочими островами и красой своей венчал океан. Славный сей остров Святой Елены служит на пути из Старого Света в Новый пристанищем для непоседливой Европы и даровой гостиницей, учрежденной всеблагим божественным промыслом средь бескрайних морских просторов для католических флотов, идущих с Востока.

Там-то, борясь с волнами, противясь ветрам, а пуще того, козням Фортуны, искал спасенья, уцепившись за утлую доску, пасынок Природы и Рока, схожий с лебедем сединою и предсмертной песней. На роковом рубеже между жизнью и смертью он восклицал:

– О, жизнь, лучше б тебе не начинаться! А раз качалась, не должна бы кончаться! Нет в мире ничего более желанного, чем ты, – и более бренного! Кто тебя потерял, тому вовек тебя не обрести, и боюсь, для меня ты отныне загублена. Злой мачехой нам являет себя природа – отымая у человека разум при рождении, возвращает его нам только в смертный час: первое делает она, дабы наслаждались мы благами, ею даруемыми, а второе, дабы пуще страдали от бед, на нас ополчившихся. О, тысячу раз проклят будь изверг рода человеческого, кто, сколотив утлые доски, с предерзостней отвагой первый Доверил жизнь свою изменчивым стихиям! Говорят, грудь его покрывала стальная броня, я же покрыл бы его словами брани. Тщетно Провидение разделило народы горами и морями – дерзанье человеческое перекинуло чрез них мосты, дабы распространять свое коварство по белу свету. Но все, что ни придумала изобретательность людей, для них же оказалось злой пагубой: порох – это страшный уничтожитель жизни, орудие гибели, а корабль – загодя сколоченный гроб. Сушу, видно, смерть сочла слишком тесным поприщем для злодеяний своих, пожелав царить и на море, дабы погибал человек во всех стихиях. Много ли остается несчастному ступеней до гибели, когда всходит он на палубу судна, этого катафалка, по заслугам ему уготованного? Прав был Катон [14], порицая людей и даже себя самого за три величайшие глупости, но главной из них полагая то, что плавал по морю. О судьба, о небо, о Фортуна! Право, no-Думаешь, будто я для тебя так уж много значу, – столь упорно ты меня преследуешь, – ведь раз начав, ты не отстанешь, пока вконец не изведешь. Но в скорбный сей час да спасет меня само ничтожество мое, дабы удостоился я жизни вечной.

Так пронзал он воздух своими стонами и разрезал волны руками, равно выказывая усердие и разум.

И не иначе как отвага его словно одолевала даже враждебный рок! Сама судьба отступает – не то из боязни, не то из почтения, – сама смерть порой не решается посягнуть на великих духом, сама Фортуна к ним милостива; так аспиды пощадили Алкида [15], бури – Цезаря [16], клинки – Александра и пули – Карла V. Но беды, увы, всегда идут вереницей, тянут друг дружку, и одна кончается лишь затем, чтобы породить еще большую.

Пловец как будто уже очутился в безопасности, на лоне общей нашей матери, но снова объял его страх, как бы свирепые волны, увлекая, не разбили о прибрежные утесы, подобные каменному сердцу его Фортуны. Тантал, жаждущий земли, он видел, что она ускользает из-под его рук, когда он за нее уже хватался: для несчастливца не найдется ни воды в море, ни земли на суше.

Так, на рубеже двух стихий, витая меж жизнью и смертью, едва не стал он жертвой безжалостного рока, как вдруг появился статный юноша, ангел видом, а того пуще – делами. Протянув руки, юноша схватил его, привлек, будто магнитом, хоть и не железным, к себе и тем спас для благополучия и жизни. Выскочив на сушу, пловец, радуясь избавлению, приложился устами к земле и, вознося благодарность, вперил очи в небо. Затем, раскрыв объятья, направился к своему спасителю, чтобы расквитаться с ним поцелуями и пылкими речами. Но тот, свершив доброе дело, не ответил ни единым словом, только выказывал улыбками великую свою радость и крайнее удивление – недоуменными гримасами. Спасенный вновь кинулся его обнимать и благодарить, расспрашивая, кто он и какого рода, но островитянин, изумленно на него глядя, ничего не отвечал. Старик стал тогда спрашивать на разных языках – он знал их несколько, – но тщетно: юноша, не сводя с чужеземца глаз, лишь делал странные телодвижения и, видимо, ничего не понимая, корчил гримасы ужаса и радости. Можно было подумать, что он – дитя здешних лесов, дикарь, если бы против этого не говорило то, что остров явно был необитаем и что волосы у юноши были светлые и прямые, а черты лица, как у европейца, тонкие. На платье, однако, не было и намека, одеждой ему служила одна невинность. У спасенного явилась было мысль, что юноша лишен двух слуг души, из коих один вести приносит, а другой разносит, – слуха и речи. Но вскоре он убедился в своей ошибке – при малейшем шуме юноша настораживался, к тому же так искусно подражал рычанью зверей и пенью птиц, что казалось, язык животных ему понятней, чем язык людей, – такова сила привычки и упражнения с детства! В диких его гримасах и прыжках чувствовались проблески живого ума, усилия души, пытающейся выразить себя; но где не помогает искусство, там природа, увы, беспомощна.

Каждый явно желал узнать судьбу и жизнь другого; разумный пришелец быстро понял, что отсутствие общего языка будет туг главной помехой. Речь – плод размышления; кто не мыслит, тот не разговаривает. «Говори же, – сказал философ, – чтобы я узнал, кто ты». В беседе душа благородно открывается другому, заполняя своими образами его мысли. Кто с тобой не говорит, тот от тебя далек, и напротив, тот близок, кто с тобой общается хотя бы письменно. Так, мудрые мужи прошлого все еще живы для нас и в вечных своих творениях ежедневно беседуют с нами, неустанно просвещая потомков. В беседе переплетаются нужда и наслаждение, мудрая природа позаботилась сочетать их во всем важнейшем для жизни. Посредством беседы нужные сведения приобретаются с приятностью и быстротой, разговор – кратчайший путь к знанию; в ходе беседы мудрость незаметно проникает в душу; беседуя, ученые порождают других ученых. Без общего языка люди не могут существовать; два ребенка, умышленно оставленные на острове, изобрели язык, чтобы общаться и понимать друг друга. Благородная беседа – дочь разума, мать знания, утеха души, общение сердец, узы дружбы, источник наслаждения, занятие, достойное личности. Зная все это, разумный мореход первым делом начал учить дикого юношу говорить и вскоре в этом весьма преуспел, ибо тот проявлял послушание и охоту к ученью. Начали с имен – моряк назвал ему свое имя «Критило», а юношу нарек «Андренио»; имена подходили на диво, одно говорило о рассудительности, другое – о натуре человеческой [17]. Желание открыть свету свой острый ум, всю жизнь подавляемый, и узнать неведомые истины подстегивало любознательного Андренио. Вскоре начал он выговаривать слова, спрашивать и отвечать, делал попытки рассуждать, помогая словом жестами; и мысль, которую начинал высказывать язык, порою довершала гримаса. О своей жизни он сперва сообщал отрывками, обрывками, клочками, и казалась она Критило удивительной и невероятной; не раз он бранил себя, что не понимает того, чему не мог поверить. Но когда Андренио научился говорить связно и овладел изрядным, под стать своим чувствам, запасом слов, он, уступая горячим просьбам Критило и пользуясь его умелой помощью, повел такую речь.

– Я, – сказал Андренио, – не знаю, ни кто я, ни кто дал мне жизнь, ни для чего ее дал. Сколько раз я без слов и без надежды вопрошал себя об этом с любознательностью, равной моему неведению! Но если вопросы порождаются незнанием, мог ли я сам себе ответить? Временами я пробовал рассуждать, надеясь, что настойчивость поможет мне превзойти себя самого; еще не обретя единства духа, пытался я раздвоиться, отделиться от собственного неведения, дабы удовлетворить страсть к знанию. Ты, Критило, спрашиваешь меня, кто я, а я хотел бы это узнать от тебя. Ты – первый человек, увиденный мною, и в тебе зрю я свой портрет, более верный, чем в немом зеркале ручья, к которому меня часто гнало любопытство и где тешилось мое неразумие. Но, коли хочешь знать историю моей жизни, я тебе расскажу ее – она и впрямь удивительна, хоть небогата событиями. Когда в первый раз осознал себя и составил о себе какое-то суждение, я увидел себя заточенным в недрах вон той горы, что господствует над прочими, – даже среди скал достойны почтения более высокие. Там мне доставляла первую пищу самка дикого зверя, как ты называешь эти существа, я же называл ее матерью, убежденный, что она-то и родила меня и дала жизнь, – теперь мне даже стыдно в этом признаться.

– Несмышленому детству, – -сказал Критило, – детство весьма свойственно всех мужчин величать батюшками и всех женщин – матушками; ты вот матерью почитал дикого зверя, принимая доброту за чувство материнское; так и человечество в пору своего детства называло всякое существо, к нему благоволящее, отцом и даже провозглашало божеством.

– Вот и я, – продолжал Андренио, – считал матерью ту, что кормила меня своими сосцами. Зверь среди зверей, я рос вместе с ее детенышами, в которых видел своих братьев и сестер, – вместе мы то играли, то спали. Наша мать, каждый раз как рожала, давала мне молока и уделяла толику дичи и плодов, какие приносила для своих детенышей. Жизнь в пещере меня не тяготила – потемки внутренние, потемки духа, скрывали от меня темень внешнюю, в которой пребывало тело. Ничего не смысля, я не замечал, что лишен света, хотя иногда улавливал слабые лучи, проникавшие к нам с неба – где-то в самом верху мрачной пещеры.

Но вот я достиг в возрасте и в простодушии некоего рубежа – и вдруг меня объял необычайный порыв к знанию, ум озарили новые и отчетливые мысли, тут я начал размышлять о себе, познавать себя, рассуждая о том, что же я за существо. «Как все это понять? – говорил я себе. – Существую я или не существую? Раз я живу, чувствую и мыслю, стало быть, существую. Но если я существую, то кто же я? Кто дал мне жизнь? Зачем? Чтобы жить в этой норе? О, это было бы слишком великим несчастьем! Таков ли я, как эти звери? Нет, я замечаю явные различия меж ними и мною: их тело покрыто шерстью, а я наг, я обделен тем, кто дал нам жизнь; я вижу, что тело мое устроено не так, как у них; я плачу и смеюсь, меж тем как они только воют; я хожу выпрямившись, поднимая лицо кверху, а они двигаются согнувшись, склонив голову к земле». Все эти бесспорные различия любознательность моя подмечала и разум обсуждал. Со дня на день росло во мне желание выйти из пещеры, жажда видеть и знать – чувство естественное и сильное у всех людей, а у меня, никак не удовлетворяемое, оно стало непереносимым. И горше всего было видеть, как звери, мои товарищи, с удивительном проворством взбирались по отвесным скалам, свободно вбегали и выбегали из пещеры, когда хотели, меж тем как для меня эти каменные стены были неприступны, и я горько сокрушался, что лишен великого дара свободы. Много раз пытался я следовать за зверями, цепляясь за скалы, которые, казалось, от одной крови, что струилась при этом из моих пальцев, могли бы смягчиться. Да и зубы пускал я в ход. Но все было тщетно и только шло мне во вред – всякий раз я срывался и падал, орошая землю слезами и обагряя ее своей кровью. На стоны мои и плач сбегалось все семейство, звери ласково угощали меня плодами и дичью и тем несколько смягчали мое горе и утишали муки. Сколько безмолвных монологов произнес я, лишенный даже утехи изливать свою скорбь вслух! Сколько помех и сомнений сковывало мою наблюдательность и любопытство, которые приносили мне лишь недоумение и страдание! Всечасной пыткой было слышать смутный шум моря, чьи волны ударяли по моему сердцу громче, чем по прибрежным камням. Еще хуже бывало, когда раздавался рев урагана и ужасающие раскаты грома. После них из туч лился дождь, а из моих глаз – слезы. Но что доводило меня до безумия и вселяло желание умереть, это то, что по временам, очень-очень редко, до меня доносились извне голоса, вроде твоего, – – сперва они сопровождались сильным шумом и грохотом, затем становились более отчетливыми; понятно, что они меня чрезвычайно волновали и надолго запечатлевались в памяти. Я понимал, что они ничуть не похожи на голоса зверей, которые мне обычно доводилось слышать. Желание увидеть и узнать, кто издает эти звуки, и невозможность его удовлетворить прямо-таки убивали меня. И хоть извне доходили до меня жалкие крохи, я размышлял над ними подолгу и не спеша.

В одном могу тебя уверить: хотя я часто и по-разному мысленно рисовал себе то, что находится вне пещеры, – строй, расположение, очертания предметов, их разнообразие и вообще все устройство мира, – теперь я понимаю, что ни в чем не угадал и даже представить себе не мог порядок, многообразие и величие той огромной махины, которую мы видим и прославляем.

– Нечего удивляться, – сказал Критило. – Когда бы все люди прошлого и будущего взялись сообща придумывать устройство вселенной и меж собою советовались бы, какой она должна быть, они ни за что не сумели бы все предусмотреть! Да что говорить о вселенной? Самый крохотный цветочек, мушку какую-нибудь, и то людям вовек не создать. Лишь бесконечной мудрости Верховного Творца было под силу найти и придать строй, порядок и согласие столь прекрасному и непреходящему разнообразию. Но скажи – я очень хочу это узнать и услышать от тебя самого, – как сумел ты выйти из гнетущей темницы, из этой пещеры, ставшей для тебя преждевременной могилой? А главное – коль можешь выразить, – какие чувства испытал твой изумленный дух, когда ты впервые вышел на волю, увидел свет и в восторге залюбовался великолепным театром мироздания?

– Погоди минутку, – сказал Андренио, – здесь я должен собраться с силами для столь приятной и необычной повести.

Кризис II. Великий Театр Мироздания

Говорят, что когда Верховный Мастер закончил сотворение мира, то решил распределить его, поселив в разных покоях грандиозного сего сооружения живые существа. Итак, созвал он все живое – от Слона до Комара, – стал показывать различные места и спрашивать каждого, какое тот облюбовал себе для жительства и пребывания. Слон ответил, что хотел бы взять лес, Лошадь выбрала луг, Орел – одну из воздушных областей. Кит – морские просторы, Лебедь – озеро, Карп – реку. Лягушка – болото. Последним явился первый, то есть Человек, и, будучи спрошен, что ему по душе и где его стихия, ответил, что, мод, не удовольствуется меньшим, нежели вся Вселенная, да и этого ему мало. Сильно удивили всех такие непомерные притязания, однако нашелся льстец, ставший уверять, что они-де порождены величием духа.

Но хитрая кумушка сказала другим животным:

– Вот уж не поверю! По-моему, тому причиной не величие духа, а низость плоти. Всей поверхности земли ему, вишь, мало, он проникает вглубь и раскрывает недра земные в поисках золота и серебра – дабы утолить свою жадность; загромождает и теснит воздух высоченными зданиями – дабы потешить свою спесь; бороздит моря и ныряет в пучину вод, гоняясь за перлами, амброй и кораллами, – дабы украсить суетный свой наряд; все стихии принуждает приносить ему дань: от воздуха требует птиц, от моря – рыбу, от земли – дичь, от огня – жар для изготовления пищи, услаждающей, но не утоляющей его чревоугодие. И он еще жалуется, что этого ему мало! О, чудовищная алчность людская!

Тут возвысил голос Верховный Владыка и изрек:

– Слушайте, знайте, запомните – Человека я сотворил собственными своими руками, дабы мне был слугою, а вам – господином, и как царь всего он и желает владеть всем. Но я понимаю это так, человече, – обратился Он к Человеку, – что господствовать ты должен как личность, а не как скотина, – духом, а не брюхом. Ты будешь господином всего сотворенного, но не рабом, – вещи должны подчиняться тебе, а не подчинять тебя. Ты все заполонишь разумом своим и благодарностью ко мне, сиречь, во всех созданных мною чудесах будешь чтить божественное совершенство – от творений устремляясь к Творцу.

Величественное зрелище чудес мироздания, столь привычное для отупевших наших чувств, поразило Андренио; ошеломленный, он отдался созерцанию, безмолвным восторгам – и ныне рассказывал об этом в таких словах:

– Сон был для меня прибежищем от мук, отрадой одиночества. Непрестанно терзаясь, я лишь в нем находил утеху; спал я и в ту ночь – увы, ночь окружала меня всегда! – спал особенно крепко и сладко, а сие верный знак близкой беды. Так и случилось: сон мой был прерван странным гулом, исходившим как бы из глубочайших недр горы. Вся она ходила ходуном, каменные стены дрожали. Выл свирепый ветер, врываясь бурными вихрями в отверстие пещеры. И вдруг огромные глыбы начали с ужасающим шумом отваливаться и падать, производя такой невероятный грохот, словно вся эта каменная громада вот-вот рассыплется в прах. – Погоди, – сказал Критило, – ты видишь, даже горы подвержены перемене, сокрушительной мощи землетрясения и ярости молний, хотя их прочность обычно противопоставляют непостоянству жизни человеческой.

– Ежели даже скалы дрожали, каково же было мне? – продолжал Андренио. – Все члены моего тела, казалось, хотели выйти из суставов, а сердце так прыгало, что едва не выскочило из груди. Но вскоре чувства меня покинули, я потерял сознание и упал замертво, в горе погребенный и в горе. Сколько длилось это затмение духа, эта пауза жизни, того я не ведаю и ни от кого не мог узнать. Наконец – как и когда, мне неизвестно, – мало-помалу стал я приходить в себя после почти смертельного обморока. Открыв глаза, я узрел ту, что открывает врата дню. О, светлый день, радостный день, великий день, счастливейший в моей жизни! Я отметил ею, сложив холм из камней, из целых глыб. Я сразу понял, что проклятая моя темница разбита, и невыразимая радость объяла душу – немедля начал я выбираться из своей могилы, чтобы вновь родиться на свет, сиявший мне в большом проеме меж скал, из которого открывался обширный и радостный вид на небесные просторы. Со страхом приблизился я к нему, сдерживая неистовое желание, и наконец, убедившись, что опасности нет, вышел на эту широкую террасу – навстречу свету и жизни. Впервые глазам моим предстало величественное зрелище – небо и земля. Душа в необычном порыве любопытства и блаженства устремилась к глазам, покинув прочие части тела, так что целый день я оставался бесчувствен, недвижим и как бы мертв, хотя именно тогда ожил. Вздумай я описать тебе объявшее меня могучее чувство любви, напряжение разума и духа, это было бы непосильной задачей; скажу одно – до сих пор живы во мне и жить будут вечно изумление, восторг, преклонение и благоговение, наполнившее тогда мою душу.

– Охотно этому верю, – сказал Критило, – когда глаза видят нечто невиданное, сердце испытывает чувства, дотоле ему неведомые.

– Я глядел на небо, глядел на землю, глядел на море, глядел на все сразу и на каждую стихию в отдельности; каждый предмет приковывал мои взор, я не мог оторвать от него глаз – смотрел, наблюдал, размышлял, восхищался, созерцал и поглощал увиденное с неутолимой алчностью.

– О, как я завидую тебе! – воскликнул Критило.

– Какое невообразимое блаженство! Подобное счастье досталось лишь первому человеку на земле – и тебе: впервые увидеть и восхититься величием, красотою, гармонией, незыблемостью и многообразием всего сущего. Мы все обычно лишены способности удивляться, ибо не видим ничего нового, а потому и не задумываемся над тем, что видим. Когда вступаем в мир, духовные глаза у нас закрыты, а когда открываем их для познания, привычка видеть вещи, даже самые удивительные, отымает способность удивляться. Потому-то люди мудрые всегда прибегали к помощи размышления, стараясь вообразить, будто впервые появились на свет, вглядываясь в его чудеса, – ведь вокруг нас все чудо! – изумляясь совершенству мира и искусно рассуждая. Иной человек, гуляющий по восхитительному саду, рассеянно проходит по аллеям, не замечая диковинных деревьев и разнообразных цветов, но стоит ему обратить на это внимание, и он возвращается назад, чтобы снова и не спеша, пройти по аллеям, рассмотреть, любуясь, одно за другим, каждое дерево, каждый цветок. Так и мы проходим путь от рождения до смерти, не замечая красоты и совершенства мира, тогда как люди мудрые возвращаются вспять, дабы насладиться всем сущим и созерцать, словно видишь, впервые, то, что видел уже не раз.

– Больше всех посчастливилось мне, – сказал Андренио, – ибо после столь сурового заточения мне дано было вдоволь насмотреться на все красоты мира.

– Да, тюрьма твоя была для тебя благом, – сказал Критило. – Благодаря ей ты насладился всем сразу и с пущей жадностью – когда счастье даруется щедро и по желанию нашему, оно двойное. Величайшие диковины, если легко даются и всем доступны, теряют цену; самые удивительные явления, став обыденными, уже не пользуются почетом; даже солнцу, и то доводится скрываться на ночь, дабы утром восход его был желанен. Сколь различные чувства, наверно, объяли тебя, сколь непривычные мысли! Душа твоя, думаю, не знала ни минуты покоя, всему внимая и всему, любовь расточая! Дивлюсь, что не скончался ты на месте от обилия, впечатлений, восторга, блаженства.

– Я полагаю, – сказал Андренио, – душа моя была настолько поглощена тем, что видела и слышала, что просто не успела покинуть тело, – тысячи новых предметов не только отымали, но и возбуждали ее силы. Тем временем щебечущие герольды великого владыки света, которого ты именуешь солнцем, увенчанного сияющей короной и окруженного телохранителями-лучами, призвали мои глаза обратиться к нему с восторгом и благоговением. Медленно начало оно восходить на трен хрустально-пенистых вод и в безмолвном, царственном величии поднялось к центру небосвода, озаряя все создания земные сияющим своим ликом. Тут я– вовсе обомлел и впал в забытье, вперив в него очи, – по примеру мудрых орлов [18].

– О, высокое, невыразимое блаженство, – воскликнул Критило, -: созерцать бессмертное, божественное солнце, совершенную его красоту! Вот радость, вот счастье, вот наслаждение, восторг, упоение!

– Изумление мое все росло, – продолжал Андренио, – но вместе с ним рос и страх, ибо, столь желанное издали, солнце, войдя в зенит, показалось мне грозным. Из всего виденного только оно заставляло меня опустить взор – и я понял, что оно недоступно и нет ему равных.

– Среди прочих творений, – заметил Критило, – солнце ослепительней всего отражает неизреченное величие божества [19]. Потому-то и называется оно «царем светил» – с его появлением все прочие светила скрываются, и оно одно царит в небе. В центре небесных сфер оно красуется на своем престоле – средоточие лучей, неисчерпаемый источник света. В нем нет изъянов и, единственное в своей красе, оно всегда неизменно. Благодаря ему мы все видим, но само оно не дозволяет на себя смотреть, скрывая свей блеск и охраняя свои тайны. Вместе с другими первоначалами оно влияет на земную жизнь, даруя бытие всему живому, вплоть до человека. Щедро расточает свет и радость, рассеивая их повсюду, проникая даже в недра земные; радует и озаряет весь мир, все оплодотворяя и всему даруя силу; Оно – символ самого равенства, ибо родится равно для всех, равно не нуждаясь ни в ком из тех, кому светит, зато все под ним живущие признают, что равно в нем нуждаются. Короче, оно – великолепнейшее творение, ослепительнейшее зерцало, в коем отражается величие бога.

– Весь день, – сказал Андренио, – я и был поглощен им одним, созерцая то его самое, то его отблески на воде, о себе забыв и думать.

– Теперь я не дивлюсь, – заметил Критило, – словам философа, который сказал, что явился в мир, чтоб видеть солнце [20]. Правильно он сказал, хотя поняли его дурно и обратили его истину в шутку. Мудрец хотел сказать, что в солнце материальном он усматривает отражение иного, божественного. Рассуждая разумно, надобно признать, что, ежели тень божества столь светозарна, каков же должен быть свет, исходящий от несотворенного бесконечного всесовершенства!

– Но увы! – жалобно воскликнул Андренио. – Как обычно здесь, на земле, великая моя радость обратилась вскоре в глубокую скорбь, когда я увидел закат солнца, вернее, перестал видеть его свет; радость рождения сменилась ужасом смерти, сияющий престол утра – могильным покровом ночи; солнце потонуло в морских водах, а я – в море слез. Полагая, что боле никогда его не увижу, я умирал от горя. Но вскоре меня воскресили новые восторги – в небе я увидел мириады светочей, словно небо желало меня развлечь, развеселить. Поверь, зрелище это было не менее сладостным и, пожалуй, даже более увлекательным в своем разнообразии.

– О, великая мудрость Господа! – сказал Критило. – Он сумел и ночь сделать прекрасной, дабы ночь в красоте не уступала дню. Пошлое невежество наше наделяет ее всякими неподходящими эпитетами, именуя мрачной и страшной, тогда как нет ничего более прекрасного и безмятежного; оно называет ее печальной, когда она – отдохновение от трудов, убежище от горестей. Куда удачней назвал ее некто мудрой, ибо ночь – пора молчания и размышлении; недаром в просвещенных Афинах чтили сову как символ мудрости [21]. Ночь дана не столько для того, чтобы глупцы спали, сколько дабы мудрецы бодрствовали. И если день свершает дело, то ночь его зачинает. – С величайшей и безмолвной радостью созерцал я небесное зерцало ночи, устремив взор на сонмы звезд, – одни мерцали, другие сияли ровным светом; я разглядывал их все, примечая различия в величине, расположении, движении, цвете, следя, как одни появляются, а другие исчезают.

– Наподобие наших человеческих звезд, – молвил Критило, – что также движутся к закату.

– Особенно поразило меня, – продолжал Андренио, – их странное расположение. Раз уж Верховный Мастер решил украсить великолепный потолок мира множеством звездных гирлянд, – говорил я себе, – отчего Он не расположил их в стройном порядке, дабы они свивались в красивые фестоны и кружевные узоры? Не знаю, что ты на это скажешь и как мне возразишь.

– Я понял тебя, – поспешно сказал Критило. – Ты хотел бы, чтобы звезды были расположены в виде искусной вышивки, либо как цветы на клумбах, либо как драгоценные камни в броши, то есть чтобы в их размещении были строй и соответствие.

– Вот-вот, именно так. Даже будь их вдвое больше, зрелищу этому, столь ласкающему взор своим великолепием, сильно вредит то, что Божественный Зодчий по странной прихоти разбросал звезды как попало и тем заставил усомниться в его божественном искусстве.

– Замечание твое правильно, – сказал Критило, – но дело в том, что божественная мудрость, создав звезды и так их расположив, имела в виду иное, более важное обстоятельство, а именно, их движение и взаимодействие влияний. Надобно тебе знать, что нет в небе светила, которое бы не имело особого свойства, – подобно травам и прочим земным растениям. Одни звезды причиняют жар, другие холод; иные сушат, иные увлажняют; и много разных других влияний оказывают они, почему и расположены так, чтобы влияния эти взаимно смягчались и умерялись. Иное расположение, на вид правильное, как тебе бы хотелось, было бы искусственным и однообразным; предоставим его ремесленным поделкам и детским игрушкам. Зато в таком виде небо еженощно кажется нам новым, и глазам не прискучит на него глядеть; всякий может любоваться тем узором звезд, который ему по вкусу. Вдобавок, из-за естественно свободного расположения и мнимого беспорядка нам кажется, будто звезд много больше, чем на самом деле, – почему и называют их «несметными», – и будто воля Всевышнего здесь ни при чем, хотя ученым она ясна и понятна.

– Очень понравилось мне их разноцветье, – сказал Андренио. – Одни звезды белые, другие алые, золотистые, серебристые; не видел я только зеленых, хотя цвет этот для глаз всего приятней.

– Он слишком земной, – сказал Критило. – Пусть в зелень окрашивается земля, на ней обитает надежда, но блаженное обладание – там. Цвет этот, будучи порождением пагубной земной сырости, враждебен небесному жару. А не заметил ли ты одну звездочку, что на небесной равнине кажется точкой, – приманку магнитов, мишень для их стрелок. Разум человека установил, что она неподвижна, стрелка компаса одним концом всегда устремлена к ней, а потому, в круговороте нашей суеты житейской, описывает круги по полю компаса.

– Признаюсь, не заметил – видно, она слишком мала, – сказал Андренио. – К тому же, внимание мое было поглощено прекрасной царицей звезд, правительницей ночи, преемницей солнца, не менее, чем оно, дивной, – той, кого ты называешь Луной. Радости она мне доставила не меньше, а удивление вызвала гораздо большее своей равномерной изменчивостью – то растет, то уменьшается и полной бывает недолго.

– Это другая властительница времени, – сказал Критило. – Власть свою она делит с солнцем. Оно создает день, она – ночь; солнце отмечает годы, она – месяцы; солнце днем греет и сушит землю, она ночью охлаждает и увлажняет; солнце управляет сушей, она – морем [22]; вдвоем они – как две чаши весов времени. Но особенно примечательно то, что, как солнце есть светлое зерцало Бога и божественных его достоинств, так луна есть зеркало человека и человеческих несовершенств: то она прибывает, то убывает; то рождается, то умирает; то обретает всю полноту, то обращается в ничто – никогда не пребывая долго в одном состоянии. Своего света не имеет, а заимствует его у солнца; становясь между нею и солнцем, земля ее затмевает; пятна на ней тем отчетливей, чем она ярче; изо всех планет она последняя по месту и по величине; власть ее сильнее на земле, чем на небе. Итак, она изменчива, полна недостатков, пятен, зависима, бедна, уныла, а всему причиной – соседство с землей.

– Всю ту ночь, как и многие последующие, – продолжал Андренио, – я провел в приятном бдении, глядя на небо во все глаза, как оно на меня – всеми звездами. Но вот кларнеты Авроры, звуча в песнях птиц, возвестили о втором выходе солнца, прогоняя своей гармонией звезды и пробуждая цветы. Снова родилось солнце, и, узрев его, я воскрес для жизни, но теперь я приветствовал его не так пылко.

– Даже солнце, – заметил Критило, – при втором восходе не удивляет, а при третьем и не восхищает.

– Я почувствовал, что любопытство во мне угасает, а голод разгорается. Итак, воздав солнцу благодарную хвалу, я воспользовался его светом – который показал мне, что оно как бы новорожденный ребенок и служит мне, вроде пажа со светильником, – и попытался спуститься на землю; потребности телесные вынудили меня пренебречь духовными и низвели от столь высокого созерцания к занятиям куда более низменным. Все ниже спускаясь – я бы даже сказал, опускаясь – по неверной лестнице, образованной глыбами камней, я благодарил небо и за эту милость, без которой мне бы не сойти с горы. Однако, прежде чем нога моя запечатлеет на земле первый след, остановлюсь: чувствую, мне не хватает дыхания и голоса, а потому прошу тебя подсказывать слова, чтобы мог я выразить все обилие моих чувств. Итак, я снова приглашаю тебя выслушать мои восторги, но уже по поводу чудес земных.

Кризис III. Красота Природы

У природы, полной разнообразия, нрав красотки – она требует к себе внимания и восхвалений. Для того-то она и наделила наши души живейшей склонностью к исследованию ее свойств. «Тяжелым занятием» назвал это исследование величайший мудрец [23] – поистине таково оно, корда сводится к праздному любопытству; нет, оно должно возвыситься до хвалы божеству, сочетаемой с благодарностью; и ежели удивление – чадо невежества, оно же – отец наслаждения. Способность не удивляться проистекает у меньшинства от знания, у большинства же – от неспособности видеть. Нет лучшей похвалы, чем удивление знатока, которое, предполагая избыток совершенств, доходит порой до лести, если только не облечется в молчание. Но, увы, удивление стало ныне пошлым – не величие восхищает нас, а новизна. Высочайших достоинств не замечаем, к ним приглядевшись, зато гоняемся за пустяками ради их новизны, дабы утолить неуемную страсть к необычайному. Велико обаяние нового! Все-то мы уже видели, все-то мы знаем и тешимся лишь новыми игрушками – как в природе, так и в искусстве, – оскорбляя пошлым пренебрежением чудеса древние, ибо они давно нам знакомы: чем вчера восхищались, тем сегодня пренебрегаем. И не потому, что исчезло его совершенство, а потому, что исчезло наше почтение; не потому, что изменилось, скорее наоборот – из-за того, что не изменилось, «не ново» для нас. Пошлое это свойство вкуса мудрецы побеждают, предаваясь все новым размышлениям о совершенствах старого, освежая наслаждение новым удивлением. И ежели мы ныне восторгаемся необычным алмазом или причудливой жемчужиной, насколько более оправдан был восторг Андренио, когда он увидел вдруг и впервые планеты, звезды, луну, само солнце, цветами усыпанный луг и звездами усеянное небо? Но пусть об этом поведает он сам, продолжив свой увлекательный рассказ.

– Очутившись средь такого множества разнообразнейших красот, о коих я никогда и помыслить не мог, я устремился вперед более духом, чем телом, не столько ноги мои пришли в движение, сколько глаза. Все привлекало мое внимание как невиданное чудо, всем я восхищался как невообразимым совершенством. И если вчера, созерцая небо, я пользовался только зрением, то сегодня наслаждался всеми пятью чувствами, да и тех не хватало все это богатство объять. Хотелось обладать сотнею глаз и сотнею рук, дабы утолить любознательность души. Будто завороженный, глядел я на несметное множество творений, столь различных по проявлениям и сути, по форме и краскам, качествам и движениям. Я срывал розу, любовался ее красотой, обонял ее аромат, не в силах наглядеться и перестать удивляться. Другую руку протягивал за каким-либо плодом, то и дело пробуя их на вкус и познавая сие преимущество плодов над цветами. Вскоре я нагрузился всякой всячиной – приходилось бросать одно, чтобы схватить другое, каждый раз с новым восторгом и новым наслаждением. Более всего восхищало меня, что при таком обилии созданий земных они столь непохожи, при такой многочисленности столь разнообразны, – ведьни один листок растения, ни одно перо птицы не смешаешь с листьями и перьями других пород.

– Мудрый Мастер, – заметил Критило, – порадел не только о первейших нуждах человека, для кого все сие и создавалось, но также о его удобствах и удовольствии, выказав щедрость свою, дабы его обязать столь же беззаветно служить Творцу, почитать Его.

– Многие плоды,. – продолжал Андренио, – я тотчас узнал – мои звери приносили их в пещеру, но тут было мне особенно приятно видеть, как они зарождаются и растут на ветках, – – чего прежде я не мог вообразить, хоть немало размышлял, откуда они. Другие, незнакомые, плоды обманули мои ожидания – были пресны, либо кислы.

– Таков дивный замысел Божественного Провидения, – сказал Критило, – предусмотревшего, чтобы плоды созревали не все разом, но поочередно, в разные поры года, соответственно нуждам живущих. Одни плоды готовы уже весною – они скорее для лакомства, нежели для пользы, и больше радуют тем, что ранние, чем зрелостью; другие, сочные, помогают переносить летний зной, а сухие, как более стойкие и согревающие, хороши в бесплодную зиму. Плоды сочные умеряют июльскую жару, сухие же питают нас в декабрьские морозы. Иссякнет урожай одних плодов, идут другие, дабы удобнее было их собирать и хранить, и мы круглый год наслаждаемся их изобилием и приятным вкусом. О, рачительная благость Творца! Кто может отрицать, даже тайно, даже в глупом своем сердце, существование мудрого провидения!

– Очутившись посреди этого удивительного лабиринта чудесных созданий, – продолжал Андренио, – я прямо терялся, когда, напротив, впервые находил себя; не зная, куда направиться, я отдался на волю изголодавшегося любопытства: каждое движение приводило в восторг, каждый предмет был новым чудом. Я срывал то один цветок, то другой, привлеченный их ароматом, прельщенный красотою, не в силах наглядеться, нанюхаться, обрывая лепестки и внимательно исследуя искусное устройство. Затем принимался восхищаться красотою всего, блистающей в целоммире. Ежели так прекрасен один цветок, рассуждал я, насколько же прекрасней целый луг; одна звезда ярка и красива, но куда нарядней и красивей все небо. И кто может не дивиться, не прославлять всю эту красоту, соединенную с пользой?

– У тебя хороший вкус, – сказал Критило, – только не уподобься тем, кто каждый год посещает рощи лишь для того, чтобы тешить чувства телесные, не посвящая душу более высокому созерцанию. Возвысь свой вкус и, воспринимая бесконечную красоту Творца, являемую нам на земле, говори себе: ежели такова тень, сколь же великолепна ее причина и реальность, за коей тень следует! Сравни живое с мертвым, нарисованное с подлинным, и ты поймешь: подобно тому, как искусный зодчий, сооружая великолепный дворец, заботится не только о прочности, устойчивости и об удобстве помещений, но также о красоте и изящной симметрии, дабы вид целого услаждал благороднейшее из наших чувств, зрение, – точно так же Божественный Архитектор, воздвигая большой дом вселенной, думал не только об удобстве и надежности, но и о красоте. Посему не удовольствовался он тем, чтобы деревья приносили плоды, но наделил их и цветами. Польза сочетается с прелестью; пчелы строят сладкие свои соты и дань берут для этого со всех цветов, высасывая целебные и ароматные соки, услаждающие обоняние и укрепляющие сердце. Так всем нашим чувствам дарованы и удовольствие и польза.

– Но увы! – возразил Андренио. – Насколько радовали меня цветы свежестью своей и благоуханием, настолько же огорчили, когда я увидел их увядшими.

– Это всего лишь, – заметил Критило, – подобие бренности человека. Красота – праздничный наряд всякого начала: год рождается среди цветов веселой весны, день встает в пурпуре улыбающейся зари, и человек вступает в жизнь среди радостей младенчества и роскошеств юности. Однако под конец все приходит к унылому увяданью, к горестному закату, к безобразной смерти – так бренность всего приводит к прозрению каждого.

– Натешив вволю зрение, – сказал Андренио, – приятнейшим сочетанием всевозможных красот, я не преминул усладить слух гармоничным пеньем птиц. Я слушал их сладостные напевы, трели, рулады, воркованье, фуги, свист и щелк, что наполняли веселой музыкой горы и долы, кущи и рощи, луга и берега, наперебой приветствуя рожденье солнца. С немалым удивлением я заметил, что природа наделила способностью петь, великою утехой в жизни сей, лишь птиц, – ни у одного из земных животных, которых я видел, не оказалось приятного голоса; напротив, разнообразные звуки, ими издаваемые, были либо грубы, либо резки и скрипучи. Видимо, оттого, что всем им присуще нечто скотское.

– Это потому, – пояснил Критило, – что пташки, обитательницы воздушных просторов, существа более субтильные: они не только разрезают воздух своими крылышками, но и одухотворяют его своими горлышками. И еще один дар жалован крылатому сему народцу: только они способны подражать человеческому голосу и говорить, как люди; более того, развивая эту мысль, можно сказать, что птицам, по их соседству с небом, назначено возносить хвалебные, хоть и неосмысленные, гимны божеству. И на другое хотел бы я указать: ни у одной птицы нет смертоносного яда – в отличие от многих тварей, особливо же пресмыкающихся, лепящихся к земле, от которой, верно, и передается сия коварная ядовитость, тем поучая человека, что должен он возвыситься над землей, отдалиться от ее грязи.

– Очень нравилось мне, – продолжал Андренио, – также глядеть на пташек, таких нарядных, таких пестрых, одетых в такое яркое и легкое оперенье.

– Заметь еще, – добавил Критило, – что и у птиц и у животных самец всегда нарядней и щеголеватей самки; то же видим мы и у людей, хотя это как будто опровергается склонностью женщин к нарядам и учтивой лестью мужчин.

– Но что меня всего сильней восхищало и до сих пор изумляет, – сказал Андренио, – так это поразительная стройность, с какою движется и размещается великое множество разнообразных созданий, одно другому не мешая, но, напротив, друг другу давая место и помогая.

– Сие еще одно дивное проявление, – сказал Критило, – бесконечной мудрости Творца, с коей распределил он все сущее по весу, числу и мере.

Коль приглядеться, увидишь, что все сотворенное имеет свое место в пространстве, свою длительность во времени и особое свое назначение в делах и в бытии. Увидишь также, что все творения подчинены одно другому сообразно степеням совершенства. Из основных стихий, занимающих в природе самую низкую ступень, образуются смешанные, среди коих низшие служат высшим. Травы и деревья, стоящие на первой ступени живого, – ибо наделены лишь жизнью растительной, – развиваясь и вырастая до назначенного им предела совершенства в возрасте и росте, иже превысить не могут, служат пищей для существ чувствующих, стоящих на второй ступени жизни, ступени животной, которая выше растительной. Это животные на земле, рыбы в море, птицы в воздухе. Они едят траву, населяют деревья, питаются их плодами, гнездятся в ветвях, прячутся в стволах, прикрываются листьями, живут под их сенью. Но те и другие, растения и животные, служат живым существам третьей ступени, гораздо более совершенным и высоко стоящим, коим дано не только расти и чувствовать, но еще и рассуждать, мыслить и постигать, – это человек, который в конечном счете подчинен Богу и к Нему устремляется, познавая, любя и служа. Вот таким-то способом все упорядочено с дивной стройностью и согласием, и все создания помогают друг другу существовать и умножаться. Вода нуждается в земле, ее поддерживающей, земля – в воде, ее оплодотворяющей, воздух прибывает от воды, а воздухом питается и поддерживается огонь. Все так рассчитано и соразмерено, чтобы из частей образовывалось целое и чтобы части эти содействовали бытию вселенной. Тут уместно с особым и радующим душу тщанием рассмотреть хитрые способы и искусные приемы, коими Верховный Промысел снабдил всякую тварь для умножения и сохранения ее бытия и свойств, в особенности же существа чувствующие, – ибо они более ценны и совершенны, – наделив каждое природным инстинктом для различения добра и зла, дабы стремились они к первому и избегали второго. И тут уже надлежит не столько перечислять, сколько восхищаться изумительной способностью одних обманывать, а других спасаться от гибельного обмана.

– Все доставляло мне непрерывное и радостное удивление, – сказал Андренио, – но при виде безграничных морских просторов дух мой объяли новые приливы восторга. Казалось, море, позавидовав земле, само заговорило со мною, упрекая в небрежении к нему и призывая многоголосым шумом волн своих обратить любопытные взоры также и на его величавую красоту. Итак, устав ходить – но не переставая размышлять, – уселся я на самом высоком утесе, и каждый новый накат прибоя наполнял меня новым восхищеньем. Поразительным и чудесным казалось мне, что сие странное и грозное чудовище стеснено скалами, будто узилищем, ограничено берегами и подчинено мягкой узде мелкого песка. Возможно ли, говорил я себе, чтобы для защиты от столь свирепого врага не было иной стены, кроме этой пыли?

– Да, – сказал Критило, – божественнее рачение заточило предусмотрительно и мощно две буйные стихии, которые, будь они на воле, давно уничтожили бы землю и всех ее обитателей: море замкнуто в пределах песчаных берегов, а огонь – в твердом лоне кремней, причем так искусно, что стоит раз-другой постучаться, и он тотчас выскакивает, исполняет свою службу, а когда больше не нужен, прячется обратно и гаснет. Без такой предосторожности не продержался бы мир и двух дней, все погибло бы от воды либо от огня.

– Никак не мог я наглядеться вдоволь, – возвращаясь к воде, сказал Андренио, – – на радостную прозрачность воды, на непрестанное ее движение, все упивался созерцанием жидких этих кристаллов.

– Говорят, что глаза, – заметил Критило, – состоят из двух туморов – водного и кристаллического, потому им на воду так приятно смотреть – ведь целыми днями без устали мы можем любоваться ее брызгами, пеной, течением.

– А как я восхитился, – сказал Андренио, – когда приметил, что хрустальные ее недра бороздят стаи рыб, столь непохожих на птиц и на зверей. – право же, изумление мое тут дошло до предела. Сидя на скале, наедине с собою и со своим невежеством, созерцал я дивную гармонию вселенной, образуемую противоречиями столь крайними и резкими, что, казалось бы, мир не мог бы и одного дня просуществовать. Вот что поражало меня! Да и кто бы не пришел в изумление, глядя на странную сию гармонию, проистекающую из противоположностей?

– Да, это верно, – отвечал Критило, – вся наша вселенная сложена из противоположностей и слажена из неладов: «одно против другого», – воскликнул философ [24]. У каждой вещи свой противник, с коим борется, то побеждая, то покоряясь; всякое деяние причиняет страдание, всякое действие встречает противодействие. Первыми в борьбу вступают стихии, за ними следуют вещества смешанные; зло ополчается на добро, несчастье наудачу; воюют меж собой времена года; даже светила ведут борьбу и одно над другим одерживают верх, что, правда, им самим не причиняет ущерба – ведь они владыки, – зато их раздоры приносят вред их подданным в подлунной. Из природы борьба противоположностей переходит в область морали. Найдешь ли человека, у которого нет соперника? Чего достигнет тот, кто не борется? Что до возраста, тут старики противостоят молодым; в темпераменте, флегматики – холерикам; в общественном состоянии, богатые – бедным; в местожительстве, испанцы – французам; так и во всех прочих свойствах одни противостоят другим. Но чему тут дивиться, ежели внутри самого человека, внутри земной его оболочки, распри эти яростней всего?

– Что ты говоришь? Неужто человек воюет с самим собою?

– О да, ведь он, хоть и мал, подобен миру, а потому весь состоит из противоречий: борьбу начинают гуморы [25], соответственно основным своим стихиям; влажная основа в человеке сопротивляется природному жару, который исподволь ее подтачивает и постепенно уничтожает. Низшие силы всегда в споре с высшими, плотское вожделение атакует разум и иногда его одолевает. Даже бессмертный дух не избавлен от всеобщих раздоров, ибо в нем идет ожесточенная война страстей между собою – и с ним: трусость борется с отвагой; уныние – с весельем; желание – с отвращением; раздражительность – с вожделением; то побеждают пороки, то торжествуют добродетели. Повсюду раздор, повсюду война. Жизнь человека на земле – сплошная распря. О дивная, бесконечно мудрая прозорливость Великого Настройщика всего сотворенного! Самой этой непрестанной и многообразной борьбою противоположных творений она упорядочивает, поддерживает и охраняет огромную махину вселенной.

– Это чудо божественной мудрости, – сказал Андренио, – всего более и восхищало меня. Такая изменчивость и такое постоянство! Я видел, что все имеет конец, все погибает, а мир всегда тот же, мир остается неизменным.

– Верховный Мастер так устроил, – сказал Критило, – что, когда погибает одно, тотчас возникает другое, и из развалин первого поднимается второе. Отсюда ты поймешь, что конец всегда есть начало; гибель одного создания – это рождение другого. Когда кажется, что вот-вот все кончается, тут-то все сызнова и начинается. Природа вечно обновляется, мир омолаживается, земля утверждается, и мы вновь и вновь изумленно преклоняемся перед божественным промыслом.

– Со временем, – сказал Андренио, – я стал примечать различия в движении времени: чередование дней и ночей, зимы и лета, меж коими весна как посредник между двумя крайностями.

– И здесь тоже является нам Божественная Благость, – сказал Критило, – распределившая по местам и в порядке не только всякие создания свои, но и поры времени: день назначен для труда, ночь для отдыха. Зимою растения укореняются, весною цветут, летом плодоносят, осенью крепнут и подрастают. А что сказать о дожде, этом дивном изобретении?

– Да, я был просто восхищен, – сказал Андренио, – глядя на обилие воды, изливающейся столь равномерно, спокойно и с такой пользой.

– И так вовремя, – добавил Критило. – Два дождливых месяца – это ключи года: октябрь для посева, май для сбора урожая. Также и различие лун способствует изобилию плодов и здоровью живых существ: одни луны холодные, другие жаркие, ветреные, влажные или ясные, соответственно двенадцати месяцам. Воды омывают и оплодотворяют, ветры очищают и животворят, земля прочна, чтобы поддерживать тела, воз-Дух податлив, чтобы могли двигаться, и прозрачен, чтобы могли видеть. Только божественное Всемогущество, вечное Провидение, необъятная Благость могли внести строй в столь огромную махину, на которую нам никогда вдоволь не наглядеться, не надивиться, не нахвалиться.

– Да, это верно, – продолжал Андренио, – так рассуждал и я, хотя и нескладно. Каждый день, каждый час развлекался я тем, что переходил с места на место, с одной скалы на другую, не уставая восхищаться и размышлять, рассматривая по многу раз все, что видел, – небо, землю, луга, море, – никогда не пресыщаясь их созерцанием. И особенно любопытно мне было постигать замыслы вечной Мудрости, сумевшей исполнить столь трудные задачи с такой изящной и искусной легкостью.

Одним из превосходнейших замыслов было создать в центре всего земную твердь как прочное и надежнее основание для всего сооружения, – сказал Критило. – Не меньшей находкой были вечнотекущие реки, поражающие нас своими истоками и устьями, – истоки никогда не иссякают, устья никогда не переполняются; также разнообразие ветров, которые мы ощущаем, не зная, где они начинаются и где кончаются; полезность и красота гор, этих твердых ребер в рыхлом теле земли, придающих ей живописную красоту; в горах скопляются запасы снега, образуются металлы, задерживаются облака, рождаются источники, ютятся звери, высятся деревья, пригодные для кораблей и зданий, там люди укрываются от речных паводков, строят крепости для защиты от врагов, наслаждаются жизнью простой и здоровой. Кто, кроме бесконечной Мудрости, мог свершить все эти чудеса? Посему справедливо признают ученые, что все умы на земле, по глубочайшем размышлении, не смогли бы улучшить даже самую малость, даже единый атом в совершенной природе. И ежели некий король [26] прослывший мудрецом из-за того, что знал несколько звезд (вот как высоко ценится ученость монархов!), дерзнул сказать, что, будь он помощником божественного Мастера при создании вселенной, он бы, мол, многое расположил иначе, а кое-что и лучше, то побудил его к этому не избыток знаний, но свойственный его народу недостаток, – страсть к похвальбе не могут они сдержать даже пред Господом.

– Погоди, – сказал Андренио, – дай мне высказать последнюю истину, самую важную из всех, мною восхваленных. Признаюсь, что среди многих чудес дивного устройства вселенной я особо приметил и всего более восхитился четырьмя: множеством созданий при их разнообразии, красотою в соединении с пользой, согласием при стольких противоречиях, изменчивостью в сочетании с постоянством, – все это чудеса, достойные восхищения и прославления. Но еще более изумляло меня то, что Творец, столь очевидно являющийся нам в своих творениях, скрыт в себе; мы постигаем все его божественные атрибуты – мудрость в замысле, всемогущество в осуществлении, прозорливость в управлении, красоту в совершенстве, величие в вездесущности, всеблагость в опеке, а также все прочие; все они и прежде обнаруживались в действии и ныне, не скрыты – однако великий сей Бог столь таинственен, что мы, хоть знаем его, но не видим, он скрыт от нас. – и явлен, далек – и близок; вот что поражает меня несказанно: сам себе не верю, но познавая и любя, верю в Него.

– В человеке, – молвил Критило, – весьма естественно влечение к Богу как к своему началу и концу, стремление познавать его и любить. Нет такого народа, даже самого дикого, что не признавал бы божества, – главный и вполне убедительный довод божественной сущности и существования Бога. Ибо всякая вещь в природе имеет смысл, всякое влечение – цель: если магнитная стрелка стремится к северу, стало быть, север есть там, где она успокоится; если растение стремится к солнцу, рыба к воде, камень к центру земли и человек к Богу, стало быть, Бог существует; он и есть север, центр, солнце, которое человек ищет, на котором успокаивается и в котором обретает блаженство. Великий сей Владыка дал бытие всему сотворенному, но сам-то получил бытие от себя самого; он бесконечен во всевозможных своих совершенствах также и потому, что ограничить его бытие, место, время никто не может. Мы его не видим, но познаем. Подобно высокому государю, замкнувшись в недоступной своей непостижимости, беседует он с нами через свой создания. И правильно определил некий философ нашу вселенную [27] как огромное зеркало Бога Книгой Бога назвал ее неученый мудрец [28], книгой, где создания – это письмена, по коим он читает совершенства Бога. Вселенная – это пир, сказал еврей Филон [29], для всякого хорошего вкуса, пир, насыщающий дух. Гармоничной лирой именовал ее Пифагор, которая услаждает нас и восхищает стройной своей музыкой. Пышным убранством несотворенного монарха назвал ее Тертуллиан [30], и сладостной гармонией божественных атрибутов – Трисмегист [31].

– Вот я и поведал тебе, – заключил Андренио, – обрывки моей жизни, больше прочувствованной, чем высказанной, – где избыток чувств, там не хватает слов. Теперь прошу тебя в награду за послушание исполнить мою просьбу – расскажи, кто ты, откуда явился и каким образом привела тебя судьба к этим берегам. Скажи мне, есть ли иной мир и иные люди. Все поведай, внимание мое будет равно любви к тебе.

Выслушать великую трагедию жизни Критило, рассказанную им Андренио, призывает нас следующий кризис.

Кризис IV. Стремнина жизни

Говорят, что Амур однажды явился к Фортуне, горько жалуясь и горячо негодуя; в этот раз он против обыкновения к матери не пошел, убедившись в ее бессилии.

– Что с тобою, слепыш? – спросила Фортуна.

А он в ответ:



Поделиться книгой:

На главную
Назад