Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рассказы - Лион Фейхтвангер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да, да, да, — нетерпеливо ответил Фальк.

— Я не знаю еще, — продолжал размышлять Бригман, — воспользуюсь ли вашим согласием, но, быть может, я выведу вас в какой-нибудь из своих вещей. Так вы точно согласны? — еще раз удостоверился он.

— Еще бы! — шутливо отозвался довольный Фальк тоном явного превосходства. — Дерзай, старина! — И он покровительственно похлопал Бригмана по плечу.

Хотя порой писатель Бригман бывал очень откровенен со своими друзьями, потом он снова упорно замыкался в себе и никому не рассказывал о работе и планах. Поэтому вышло так, что инженер Фальк ничего не узнал заранее о его новой книге и, когда она вышла, перелистал с волнением и, как бы он ни подтрунивал над собой за это, с некоторым трепетом. Однако ни в одном из героев он не нашел ни малейшего сходства с собой. То же было и в следующей книге. Всякий раз, когда Фальк или Ленора заговаривали о пари, Бригман упорно отмалчивался. Постепенно и сам Фальк начал забывать об их уговоре.

И вот года через три после того вечера вышел в свет новый роман Бригмана «Заседание рейхстага». В этом произведении среди второстепенных персонажей был выведен некий политический деятель, парламентарий, которого любят и опасаются из-за его безошибочной памяти; Бригман назвал этого человека Краузнек. Благодаря своей необъятной, цепкой памяти Краузнек в любой миг мог найти оружие, чтобы защитить друзей и поразить врагов; никто не был гарантирован, что Краузнек не уличит его в противоречии. Политический деятель Краузнек, каким изобразил его Бригман, знает о людях буквально все и с неумолимой логикой указывает им на их слабости и противоречия; однако в действительности он совершенно не разбирается ни в людях, ни в обстоятельствах. У него все ограничивается памятью, нагромождением мертвого материала, который он умеет приспособить для нужд момента с адвокатской ловкостью; его логика — мнимая, он не имеет ни малейшего представления о пестрой и полной смысла путанице этого мира, о тысячах разнообразных нитей, из которых сплетена душа. Писатель Бригман не шаржировал своего Краузнека; он описал его без насмешки, с едва приметной мягкой улыбкой. Краузнек — симпатичный господин, седая шевелюра только подчеркивает молодую мужественность его широкой львиной физиономии. Быть может, он чуточку слишком хорошо знает, какое впечатление может произвести, но его живое обаяние от этого не терпит ни малейшего урона. Все друзья инженера с первого взгляда безошибочно узнали его в политическом деятеле Краузнеке, и все сошлись на том, что портрет написан без неприязни, скорее с симпатией.

Судьба Краузнека-Фалька в романе Бригмана «Заседание рейхстага» складывалась следующим образом. В результате несчастного случая он лишился памяти. Сначала врачи полагают, что это временное расстройство, но память не возвращается. Попытки Краузнека вновь овладеть своей разрушенной памятью, мучительные поиски нужного слова, имени, даты, факта были описаны Бригманом с потрясающей достоверностью. Невозмутимо, захватывающе и убедительно рассказывал он о жалости, которую вызывает несчастье Краузнека-Фалька в кругу знакомых и друзей, о сострадании, с которым они скрывают свое нетерпение, об их неловких попытках его утешить.

Герман Фальк читал. Читал, например, как Краузнек встречается с женщиной, которая ему нравится. Он заранее придумал, что ей сказать, сочинил изящную фразу, намекающую на известный эпизод из их отношений, фразу, которая рассчитана на нее и непременно должна ей понравиться. И вот он сидит рядом с ней, а фраза бесследно улетучилась. Он пытается ее припомнить, ясно видит, что женщине скучно, лихорадочно роется в самых дальних уголках своей расстроенной памяти, ища приятные, убедительные слова, но тщетно; он ищет их со все возрастающим страхом, и разговор их становится все более вялым. Женщина по-прежнему любезна и вежлива, но нет и в помине того впечатления, которое он производил раньше и в котором был так уверен. Наконец она уходит, а Краузнек все еще тщится вспомнить ту придуманную им фразу. Ночью он просыпается, во сне он ее нашел снова, а теперь она опять ускользнула.

Герман Фальк читал. Он был один. И все же на его широком мужественном лице показалась усмешка, чуть заметная, нервозная и ироническая, как будто он и в одиночестве старался уверить самого себя, что все это не имеет ни малейшего смысла, между ним и Краузнеком нет никакого сходства. Ну хорошо, пусть этот Краузнек немного тщеславен, но что за абсурдная идея пришла в голову Бригману — так «карать» его за это! Право, удивительно, как много магических, детских, религиозных представлений живет еще в голове взрослых людей. Человек теряет память, потому что гордится ею. Он вызвал зависть богов. Ниобея, Поликратов перстень, вина и искупление… И при всем том Бригман, несомненно, отличный писатель. Как он дает почувствовать, каково приходится этому Краузнеку. Быть может, ему, Герману Фальку, и вправду суждено потерять когда-нибудь память, все возможно. Но ведь такие вещи случаются ближе к старости, лет в шестьдесят — шестьдесят пять, а ему-то всего сорок шесть. И когда истечет срок пари, ему будет только пятьдесят один.

Через несколько дней после того инженер Фальк встретился с женщиной, которая ему нравилась. Дама слыла своенравной, высокомерной и недоступной. Инженер Фальк чувствовал себя в тот день в форме. Он блистал, он приказал себе быть неотразимым, он в совершенстве владел своей памятью, все было при нем. Он ясно видел, как сияют ему навстречу глаза женщины, как она понемногу уступает. «Бригману непременно придется поставить мне бутылку», — смеялся он про себя.

Еще через два года в Германии пришла к власти некая партия силы. Герман Фальк мало интересовался политикой, но ему не нравилось, когда на него надевали узду и намордник, а его хорошая память позволяла ему на каждом шагу видеть противоречия в словах и делах новой правящей касты. К тому же он не умел держать язык за зубами. Правители позволили ему некоторое время побегать на свободе: у них были более важные дела, да и работа его ценилась и была им необходима. Но постепенно вызывающее поведение Фалька приобрело слишком большую огласку, и правители не могли больше делать вид, что ничего об этом не знают. Они предостерегли его раз, другой, стали чинить ему разные препятствия в работе и наконец упрятали в концентрационный лагерь.

Там он повстречал своего друга Бригмана, арестованного новыми господами уже в первые месяцы их власти.

Бригман держался спокойно, не терял терпения и внутренней уверенности. Это приводило в ярость неотесанных, грубых парней, которые его охраняли, и они обращались с ним особенно скверно. Он смирялся с этим, принимал как должное. Товарищи по лагерю уважали его, но не очень любили, так как он был молчалив, разумен, не жаловался и не обращал внимания на лихорадочные слухи.

Тем большей любовью стал пользоваться Герман Фальк. Он беседовал с каждым, говорил охотно и много, был шумным, любезным, и даже некоторые из его грубых стражей поддавались его обаянию. Фальк горячо обсуждал малейший слух, впадал в отчаяние вместе с товарищами и готов был вместе со всеми в надежде хвататься за любую соломинку.

Однако демонстрировать всем свою обычную разговорчивость и шумную любезность стоило ему величайшего труда. Оставшись один, он особенно безудержно предавался отчаянию. Путанно и бессмысленно сетовал он по ночам на свою судьбу. Он никак не мог примириться с тем, что все это случилось именно с ним, с Германом Фальком. Политические события казались ему несправедливостью, направленной лично против него. Он возмущался, беспрестанно грыз себя, и хотя внешне казался сильным, его неукротимая душа подтачивала его изнутри.

Для всех Фальк был хорошим товарищем, милым и услужливым, но, оставаясь наедине с Людвигом Бригманом, сразу становился ворчливым, придирчивым и нетерпимым. Бригман вызывал у Фалька раздражение, и тот задирал его без причины, высмеивал. Можно было подумать, что Фальк считает его виновным во всех случившихся бедах. И при этом он совершенно явно искал его общества. Ведь с ним одним он мог дать себе волю: выговориться до конца, жаловаться, негодовать, возмущаться.

Оба были уже немолоды: Бригману за пятьдесят, Фальку — под пятьдесят. Но мощный, мускулистый силач Фальк, вопреки своей внешности, гораздо хуже переносил мытарства лагеря, чем слабосильный, но выносливый Бригман. В конце концов Фальк сдал и физически, на его широком лице с небольшим плоским львиным носом появилось много морщин, и седая шевелюра не составляла более контраста с лицом.

Имя писателя Бригмана пользовалось известностью за рубежом, и многие старались добиться его освобождения из лагеря. Наконец эти старания увенчались успехом, немецкие власти отпустили Бригмана, и он смог уехать в Англию.

В свою очередь, Бригман приложил все усилия, чтобы выхлопотать освобождение и для Фалька. Это было нелегко, но после первых неудачных шагов ему все же посчастливилось. Фальк был отпущен и через некоторое время тоже прибыл в Англию.

Бригман жил в Кемберленде, в озерном крае, а Фальк сначала обосновался в Лондоне. По слухам, доходившим до Бригмана, Фальк сделался совсем прежним — сильным, элегантным, шумным и самоуверенным, может быть, еще более безапелляционным, чем раньше.

Месяца через два-три, приехав на короткое время в Лондон, Бригман встретил инженера. Тот действительно был таков, каким его описывали: широкое лицо с львиным носом снова казалось моложе, а седые волосы только подчеркивали его мужественную юность. И он действительно был шумлив и самоуверен, как о нем говорили Бригману. Он похлопал писателя по плечу. Он держался покровительственно и даже не подумал благодарить его.

Заговорили о лагере. И скоро Бригман заметил, что Фальк, обычно столь точный в хронологии, путает последовательность событий. А когда писатель случайно поправил Фалька — тот неверно назвал имя одного из надзирателей, и Бригман подумал, что Фальк просто оговорился, — инженер стал запальчиво настаивать на своем. Позднее, когда стали вспоминать о товарищах по заключению, Фальк явно избегал имен, говоря только «этот тип» или «как бишь его звали», или же начинал мучительно искать в памяти какое-нибудь имя и нетерпеливо, тоном властного упрека требовал от Бригмана: «Помогите же мне!»

Уже совсем к концу разговора, когда писатель собирался прощаться, Фальк вдруг сказал язвительно и победоносно:

— Ну, не вы ли предсказали мне скверный конец? Кто из нас оказался прав? Кто проиграл пари? — А увидев изумленное лицо Бригмана, продолжал: Конечно, теперь вы ничего не помните и знать не хотите. А ведь мы заключили когда-то пари, вы и я. Помните, это было еще вечером, у той женщины, как бишь ее звали? Никак не могу припомнить ее имя! Нет, вспомню, обязательно вспомню! Черт побери, как же ее все-таки звали?

КЕЛЬНЕР АНТОНИО

Мое лекционное турне по Америке было утомительным; я чувствовал себя крайне усталым и мечтал о деревенской тишине своего домика на юге Франции. Покончив с делами в Штатах, я сел на первый же пароход, отплывавший в Европу.

Пароход был небольшой, но оказался гораздо удобнее, чем я ожидал. Как славно было прогуливаться по палубе, как славно было лежать, растянувшись, на шезлонге и смотреть на волны, как было славно съедать свой обед, не будучи обязанным вести разговоры с множеством людей!

Мешала лишь одна глупая мелочь: меня раздражал мой кельнер. Это был человек лет сорока, приземистый и большеголовый; черные волосы росли у него с середины лба, низкого, испещренного морщинами, лицо его было четырехугольное и немного плоское; маленький приплюснутый нос под карими глазами, придававшими лицу всегда угрюмое выражение. Его можно было принять за испанца или португальца; во всяком случае, английским он владел неважно, и хотя я старался, заказывая, говорить внятно, он все же понимал меня плохо и приносил не то, что я заказывал. Движения его были неловки; этому грузному человеку трудно было лавировать с полным подносом по ресторану во время качки. Если за обедом или за ужином он не выливал мне на костюм суп, соус или вино, я мог считать, что мне повезло.

Пассажиры бранились или с насмешливой покорностью пожимали плечами при виде этого нескладного человека. Я же помалкивал, хотя на моем лице иногда можно было прочесть недовольство. Препираться с кельнером не имело смысла. Несомненно, он замечал каждое свое упущение. После очередного промаха на его мясистом, всегда напряженном и потном лице появлялось озлобленное выражение всеобвиняющей горечи. И вообще была в нем какая-то задумчивость, печальная сосредоточенность, которая, разумеется, мешала ему исполнять его обязанности. Иногда он вдруг впивался испытующим взглядом в кого-либо из пассажиров и смотрел с таким упорством, как будто хотел поближе познакомиться с объектом своего наблюдения, — манера для кельнера, мягко говоря, совсем неподходящая.

Старший стюард, человек энергичный, естественно, замечал нерасторопность своего подчиненного. Он извинился передо мной и объяснил, что взял этого человека в самую последнюю минуту, не успев узнать его как следует, и что, как только мы придем в порт, тут же его уволит. При других обстоятельствах я, пожалуй, возразил бы ему, сказав снисходительно: «Ну, не так уж все это плохо, потерпите еще немножко», — или что-нибудь в этом роде. Но оттого, что усталость и раздражение от поездки по Америке еще давали себя знать, неловкость кельнера свыше меры выводила меня из терпения, и я сухо ответил:

— И правильно сделаете.

Рассказал ли старший стюард о нашем разговоре кельнеру Антонио, — он назвал мне его имя, — я так и не узнал. Но мне казалось, что после этого разговора Антонио смотрел на меня с тоской, горечью и укоризной, словно моя мелочность оказалась для него неожиданной. У меня и раньше появлялось иногда неприятное ощущение, будто Антонио относится ко мне так, словно мы с ним каким-то странным образом связаны. Теперь это впечатление усилилось.

Я убеждал себя, что все это плод моего воображения. Антонио угрюм от природы, и не только мной лично он недоволен, а всем на свете. Я убеждал себя, что только по своей склонности к романтике объясняю его поведение сложными и таинственными психологическими причинами. Но эти трезвые раздумья мне не помогали. Столь необычное выражение дружбы-вражды, которое я, как мне казалось, читал на мясистом, печальном лице кельнера Антонио, все больше удручало меня. Проще всего было бы откровенно и прямо поговорить с ним; но это казалось мне слишком смешным. Вместо этого я упрекал себя в душе, что плохо отозвался тогда об Антонио. Если его уволят, он непременно припишет вину мне. И незаслуженно: неспособность Антонио так бросалась в глаза, что если бы я даже и вступился за него, то все равно не смог бы изменить решения старшего стюарда. Но хотя рассудок и оправдывал меня, в глубине души я чувствовал себя виноватым. Вид этого нескладного, всегда угрюмого человека отравлял мне жизнь, совесть моя была нечиста, и все удовольствие от приятной поездки пропало.

Но по прибытии домой, в тишине моего кабинета, вновь погрузившись в работу, я очень скоро позабыл кельнера Антонио.

Спустя несколько месяцев дела привели меня на короткое время в Париж. Стоя перед светофором в ожидании, когда красный сигнал сменится зеленым, я увидел на задней площадке медленно проезжавшего мимо меня автобуса знакомого человека с крупным, печально-сосредоточенным лицом. Несколько секунд я напрягал свою память и наконец вспомнил, что это Антонио.

И сразу же с прежней силой меня охватили чувства, волновавшие меня на пароходе, страхи и мелкое тайное злорадство, которое вызвала во мне та злополучная история, восстановившая против меня Антонио. И снова я почувствовал угрызения совести.

Я убеждал себя, что Антонио, вероятно, давно уже забыл о случившемся, если вообще придавал ему какое-либо значение. Я убеждал себя, что он, наверное, нашел себе лучшее, более подходящее для него место. Я убеждал себя, что я глупец. Но никакие доводы рассудка не могли заглушить неприятного чувства, жившего где-то в самой глубине моей души.

С трудом мне удалось разузнать его адрес, и я написал ему, чтобы он зашел. Он ответил по-французски, как видно с трудом подбирая слова, что предложенное мной время ему не подходит и он придет в другое время, назначенное им самим. На этот час у меня было намечено важное деловое свидание. Я отменил его и стал ждать Антонио.

И вот он появился у меня, все такой же нескладный и угрюмый, а я никак не мог понять, чего ради навязал себе эту неприятную встречу. Антонио же, казалось, ничуть не был удивлен и даже как будто ждал, что я его позову. Ничего подобного он, конечно, не высказал, но этот неповоротливый человек в большей степени, чем иной великий актер, обладал способностью выражать свои мысли и чувства с помощью жестов и мимики.

Он стоял передо мной и молчал; его четырехугольное лицо, на котором выделялись маленький нос, карие глаза и глубокие морщины на лбу, казалось непроницаемым. Каждое слово мне приходилось буквально вытягивать из него, и его удивительная внутренняя неподатливость тормозила беседу еще сильнее, чем слабое знание языка.

В конце концов я спросил его напрямик, считает ли он меня в какой-то степени повинным в его увольнении. Он хмуро посмотрел на меня, как бы удивившись ненужному вопросу, и с обычной немногословностью процедил: «Конечно». Я спросил его, не думает ли он, что его непременно уволили бы и без моего вмешательства. Возможно, отозвался он, однако решающую роль в его злой судьбе сыграл именно я. Хотя этот упрек был совершенно безоснователен, я сразу понял, что переубедить мне его не удастся. Я не стал с ним спорить.

Много ли потерял он из-за этого, спросил я, ведь профессия кельнера не совсем подходящее для него занятие. Он не согласился, более того, возразил мне, что любит свою профессию, а когда я удивленно и недоверчиво посмотрел на него, снисходительно произнес:

— Вы, как писатель, должны бы это понять. — И мрачно добавил, так, словно ничего более естественного на свете и быть не могло: — Я интересуюсь людьми. Нужно найти способ с ними сближаться, — сказал он.

Я подумал, что не понял Антонио из-за его дурного французского языка, и переспросил:

— Что вы сказали?

— Нужно найти способ сближаться с ними, — уже совершенно отчетливо повторил он. И я понял, что не ошибся тогда на пароходе и что он действительно верил в существование между нами странной и таинственной связи.

Вид у Антонио был потрепанный, как видно, жилось ему неважно. Выяснилось, что он служит швейцаром в каком-то сомнительном ночном кабачке на Монмартре. Виновником его падения — этого он не сказал, но на его лице это можно было ясно прочесть — был, разумеется, я.

Совесть моя не слишком огрубела, но и не была чрезмерно изнеженной. Нельзя, конечно, толкать падающего, и то, что я сказал тогда старшему стюарду, было, возможно, не очень гуманно. И все же слова мои не причинили Антонио особого зла, его и без того бы уволили. Почему меня задело вздорное обвинение этого человека? Зачем мне мучиться из-за него, нужно просто кончить разговор и попрощаться.

Размышляя таким образом, я услышал вдруг свой голос:

— Послушайте, Антонио, я мог бы предложить вам работу, у меня. Вы были бы вроде дворецкого, да и вообще в доме, где бывает много гостей, работа найдется.

Что за вздор я нес? Это предложение — чудовищная нелепость. Что я буду делать с этим неприятным и неловким малым? И почему я упомянул о «множестве гостей»? Приманить я его хотел, что ли? Ведь он мне совершенно не нужен. Будет только путаться под ногами, раздражать меня. Внутренняя связь между нами, на которую он намекал, существовала на самом деле.

И все же я почувствовал тайное облегчение оттого, что предложил ему работу, что все уже решено и отныне он будет находиться при мне.

Произошло, впрочем, все так, как и следовало ожидать. Работы для Антонио в моем доме почти не нашлось. Большую часть дня он слонялся без дела. Но все же он старался быть хоть чем-нибудь полезен и при всей своей неразговорчивости и угрюмости проявлял ко мне явную симпатию. Конечно, он позволял себе много лишнего. Относился ко мне не как слуга к своему хозяину, а скорее как пожилой ворчливый дядюшка к юному строптивому племяннику. Хотя он никогда и словом об этом не обмолвился, но, очевидно, был убежден, что играет в моей жизни важную роль и никто его заменить не может.

Летом на южный берег Франции толпами начали стекаться друзья и знакомые, и мне волей-неволей пришлось проявлять широкое гостеприимство. Летняя праздность нашего маленького городка порождала множество сплетен и мелких обид, и не всегда было легко допустить лишь тех, кого нужно, и указать на дверь тем, кому следует. Антонио, обычно такой неловкий, проявлял при этом разумный такт. Докучливых он отваживал, слишком застенчивых привечал, и вообще обнаружилось, что он способен выполнять самые деликатные поручения.

В конце лета в нашем маленьком городке появилась женщина, с которой мне приходилось иногда встречаться в Берлине, Париже и Лондоне; в прежние времена я никогда не уделял ей большого внимания. Но теперь, на юге, да еще летом, я уже не понимал, как я мог быть к ней равнодушным. Кларисса вдруг показалась мне самой желанной из всех женщин на свете.

Я увидел ее в первый раз в маленьком людном кафе возле красивого и шумного порта. Ее окружали поклонники, и у меня почти не было возможности поговорить с ней. Потом я встретил ее на одном по-снобистски примитивном пикнике. Говоря откровенно, я пошел туда в надежде ее увидеть. На этот раз я смог побеседовать с ней подольше. Она была немного обижена тем, что раньше я не обращал на нее внимания; она кокетничала со мной и делала вид, что хочет ускользнуть. Насмешливо сожалела, что теперь, когда я наконец-то обратил на нее свое благосклонное внимание, у нее уже нет для меня времени; на той неделе ей придется уехать.

Причины ее поведения я понимал очень хорошо. Но я не испугался и настоятельно попросил о свидании в один из ближайших дней до ее отъезда. Она не отказала, хотя не могла или не хотела обещать мне ничего определенного: у нее якобы нет под рукой записной книжки, где расписаны все ее дни. Кларисса жила в часе ходьбы от порта, в горах, в доме, предоставленном ей ее другом; телефона там не было. Зайти же к ней ненароком, без предупреждения, она мне не разрешила. В конце концов мы условились, что я пошлю к ней кого-нибудь и она передаст посыльному, когда мне можно к ней зайти.

Это дело было как раз для Антонио. Однако я не мог не заметить, что, когда я назвал имя Клариссы, он слегка вздрогнул.

— Вы знаете эту даму, Антонио? — спросил я.

— Я встречал ее в городе, — ответил Антонио.

Он старался придать своему лицу безразличное выражение, как подобает в таких случаях хорошему слуге, и все же я заметил, что Кларисса ему не нравится. Я строго внушил ему, что заинтересован в этой встрече, и сказал, что согласен на любой час, который назначит мне Кларисса.

Когда вечером я вернулся домой и стал нетерпеливо расспрашивать Антонио, на какое время назначена встреча, он, по своему обыкновению, угрюмо ответил, что Кларисса еще ничего не могла решить и приказала ему прийти завтра. Это меня расстроило, но я подумал, что после того, как я столь долго обижал ее своим равнодушием, она хочет непременно дать мне почувствовать свою власть.

На следующий день Антонио снова отправился к Клариссе. Вернувшись, он сказал мне, что не застал ее. Дом был заперт, а на соседней ферме ему сказали, что эта дама с самого утра уехала с подругой к морю купаться. Он разузнал, где она обычно купается, но там ее не нашел. Я ничего не ответил, но в душе огорчился. Это был опять прежний Антонио, неловкий и неуклюжий.

— Завтра я сам поеду туда, — заявил я.

Но на другой день обнаружилось, что с автомашиной что-то не в порядке, и я не мог на ней ехать, а оба городских такси были заняты, и вызвать их не было возможности. Кларисса запретила мне навещать ее без предупреждения, поэтому было рискованно просто так к ней поехать. Пойти же пешком было совсем непозволительно: так я мог лишь настойчиво и тактически неумно подчеркнуть свое желание ее увидеть. Мне не оставалось ничего иного, как снова послать Антонио. Я не очень удивился, когда и на этот раз он вернулся ни с чем.

Наконец Кларисса уехала из нашего городка, и я так и не смог с нею повидаться. Не кто иной, как Антонио, сообщил мне о ее отъезде, и не без злорадства. Я не смог удержаться, чтобы не сказать ему:

— На сей раз вы особенно отличились, Антонио.

Я редко бранил Антонио: это было бесполезно. Но если меня иногда и прорывало, то Антонио придавал своему лицу то озабоченное выражение, которое было мне знакомо еще со времени поездки на пароходе. Однако теперь такого выражения на лице Антонио я не увидел, он даже заявил мне:

— Если бы я действительно захотел, то ваша встреча с мадам Клариссой состоялась бы. Но, по-моему, так-то оно лучше.

Он пробурчал это себе под нос, не глядя на меня.

— Что вы сказали? — спросил я, подумав, что ослышался или не понял его ломаного французского языка.

— По-моему, оно и лучше, что так получилось, — повторил он, теперь уже глядя мне в глаза.

Ни в его взгляде, ни в тоне голоса не было ни капли наглости: слова его звучали, как негромкое предостережение, как объективная и серьезная констатация факта. Я почувствовал желание выгнать его из дому; в то же время у меня было такое ощущение, словно я должен перед ним оправдаться. Мне хотелось узнать, почему он считает, что так лучше. Но вместо этого я осторожно спросил:

— Вы знали мадам Клариссу раньше?

— Нет, — не колеблясь ответил Антонио.

— Известно ли вам о ней что-нибудь? — продолжал я расспрашивать Антонио.

— Нет, — повторил он.

Я помолчал немного, потом насмешливо и довольно глупо сказал:

— Вот вы и проявили свое умение сближаться с людьми.

— Напротив, — спокойно и без тени обиды ответил Антонио. — Но я ее видел.

Я не сказал более ни слова. Казалось нелепым, что Антонио считает себя способным по лицу прочитать всю подноготную человека, все его прошлое. И однако его спокойный тон меня почему-то тронул.

Месяца два спустя пришло письмо от Клариссы. Она упрекала меня в том, что я не даю о себе знать. Она писала, что живет теперь в Париже, и спрашивала, когда я снова туда приеду. Но мое влечение к ней уже угасло, я весь ушел в работу, да и странные слова Антонио никак не выходили у меня из головы. Я ответил ей любезным, но ни к чему не обязывающим письмом.

Зимою я услышал о Клариссе от моего друга профессора Роберта. Роберт был милейший человек, энтузиаст, немножко фантазер, и он с восторгом писал мне о Клариссе.

Те годы были насыщены острыми политическими событиями. Роберт, как и я, был подданным государства, в котором власть захватили враги свободы и приверженцы насилия. Эти люди ни перед чем не останавливались и питали лютую ненависть к своим противникам. Роберт был человек тихий и безобидный, но не отличался осторожностью и никогда не скрывал своих свободолюбивых взглядов. Поэтому эти люди его ненавидели. И все же меня глубоко потрясло, когда я прочитал, что Роберт арестован за антигосударственную деятельность. Он был кем угодно, только не радикалом, и трудно было поверить, что он, как писали газеты, занимался активной революционной деятельностью. Его враги с торжеством объявили, что у него найдены документы, неоспоримо доказывавшие его виновность.

Я стал разузнавать, что же, собственно, произошло. Наш общий друг, человек, заслуживавший абсолютного доверия, сообщил мне, что документы, погубившие Роберта, были подброшены ему Клариссой.

Как выяснилось потом, Кларисса проделывала это уже в третий раз.

МАРИАННА В ИНДИИ

На третью неделю после отплытия из Портсмута все пассажиры корабля «Герцог Грэфтон» успели перезнакомиться друг с другом, одни — подружиться, другие — перессориться, и каждый за это время отлично изучил всех остальных. Путешествие из Англии в Индию занимало много времени: ведь нужно было обогнуть мыс Доброй Надежды. От Портсмута до Мадраса при благоприятных обстоятельствах считалось девятнадцать недель пути, но бывали случаи, когда приходилось пребывать на борту в течение шести месяцев. Теперь корабль плыл вдоль западного берега Африки. Жара стояла адская. Суда Ост-Индской торговой компании вообще не отличались благоустройством, а «Герцог Грэфтон» отнюдь не был самым благоустроенным из них. Неприятно было отсутствие комфорта, еще неприятнее жара; но всего тягостнее была скука.

На борту пассажиров было сорок один человек, не считая экипажа. Преобладали военные, по большей части впервые отправлявшиеся в Индию, было несколько чиновников Ост-Индской компании, священник. Всего пять дам: генеральша Клэверинг, некая мисс Пирс, жена и дочь муршедабадского резидента компании и немка, миссис Имхоф, путешествовавшая в сопровождении мужа и четырехлетнего ребенка.

Индия слыла страной изнурительной — и все же манила людей. Уезжали туда либо те, кому уж очень круто приходилось на родине, либо те, что твердо уповали на свою удачу. Многие возвращались с туго набитым кошельком и вконец расстроенным здоровьем, многие — с расстроенным здоровьем, но без денег, многие безвременно погибали под воздействием зловредного климата. Негостеприимная страна — уже ранней весной сто градусов по Фаренгейту — и беспокойное население. Семнадцать тысяч белых среди семидесяти миллионов туземцев. Все ненадежно, неустойчиво; в этой стране англичане никогда не чувствовали твердой почвы под ногами. Правда, военная служба в Индии сулила быстрый, блестящий успех, там имелось больше шансов сделать карьеру чем где бы то ни было. Разве тридцатилетний Джон Чарльз Маклин, брат Хьюга Маклина, ехавшего на «Грэфтоне», за четыре года не нажил сорок тысяч фунтов? Ради этого многие согласны были примириться с больной печенью.

Итак, надежды и намерения тридцати восьми из сорока одного пассажира «Герцога Грэфтона» ни для кого не являлись загадкой. Но в каких целях, чего ради сел на корабль этот немец — подвижной, седоватый, полный господин, везший с собой жену и ребенка? Он именовал себя бароном Кристофом Карлом Адамом Имхофом. Но путешественники не очень-то верили в его родовитость, да и в списке пассажиров он значился как мистер Имхоф без всякого титула. Кое-кому из спутников барон сообщил, что он художник, едет в Индию в поисках новых сюжетов, а главным образом рассчитывает писать там портреты-миниатюры туземных властителей в модной манере — на фарфоре и слоновой кости. Фантастический план, вдвойне рискованный, если человек тащит с собой жену и ребенка. Пассажиры равнодушно слушали его рассказы, — он говорил по-английски с ошибками, но бегло и образно, — с холодной учтивостью отклоняли его настойчивые попытки завязать беседу и не общались с супругами Имхоф.

Однако все они весьма интересовались странной четой. Миссис Имхоф была значительно моложе своего мужа; ей могло быть года двадцать два, цвет лица у нее был свежий и в то же время нежный, белокурые волосы и прозрачная кожа, невысокий лоб, серые глаза. Она охотно смеялась, обнажая мелкие, красивые зубы. Вся она, несмотря на то, что была рослая, статная, а черты ее лица вблизи могли показаться несколько резкими, производила впечатление хрупкости и грациозности. Стоило сомнительной баронессе выйти на палубу, как мужчины сразу меняли свою манеру держать себя и говорить. Речь их звучала громче, оживленнее, движения приобретали четкость, изящество. Зато дамы, во главе с генеральшей Клэверинг, при появлении миссис Имхоф умолкали, их лица становились деревянными.

Корабль все еще плыл под небом тропиков, пассажиры потели и скучали. Три недели пути на море — долгий срок, а если вдобавок видишь рядом с собой пестрое, многообразное, но сплоченное общество, упорно отвергающее чужаков, то он кажется длинным вдвойне. Быть может, супруги Имхоф от этого страдали больше, чем от всего остального; быть может, никому из тех, кто находился на корабле, не предстояло такое тяжелое, мрачное будущее; но барон все так же весело, непринужденно пытался завязать знакомство с остальными пассажирами, баронесса улыбалась все той же ясной, красивой, бисерной улыбкой. Даже постоянная возня с ребенком, по-видимому, не отражалась на расположении ее духа. Четырехлетний мальчуган был самым подвижным из всех существ на борту, если не считать крыс. Толстый шалун, которого мать то и дело ласково останавливала, упрашивала, успокаивала, без устали носился с одного конца корабля в другой, играл с собакой и птицами, задавал капитану кучу вопросов на немецком языке, которого тот не понимал, визжал, хныкал, мешал матросам работать, раза три-четыре в неделю бесследно исчезал под сложенными парусами или в трюме, неустанно подвергал свою жизнь опасности, путался под ногами у пассажиров и падал.

— Карл! Карл! Перестань! — твердил изо дня в день звонкий голос миссис Имхоф, а пассажиры объясняли друг другу, что Карл — то же, что Чарльз.

Однажды маленький Карл, упорно и неумело гоняя волчок, подбежал совсем близко к генеральше Клэверинг, которая шествовала по палубе, одетая, несмотря на жару, с великой пышностью. Волчок запутался в ее шлейфе. Карапуз метнулся к генеральше, упал, ухватился за ее юбку, разорвал ее. Генеральша подхватила разодранную юбку рукой и, кисло сморщив большое лицо, не проронив ни слова, хотела было двинуться дальше. Миссис Имхоф, зарумянившись от смущения, подошла к ней и заговорила быстро, сбивчиво, путая немецкую речь с английской, обращаясь то к генеральше, то к ребенку, которого, очевидно, убеждала извиниться. А малыш стоял, надув пухлые щеки, уставив круглые глаза в одну точку, и упорно молчал. Генеральша холодно ответила: «Не понимаю», — приподняла плечи, выразительно опустила их и отошла, гордо вскинув голову, глядя прямо перед собой. Миссис Имхоф уже не имела вида веселого и беззаботного. Она сгорбилась, ее лицо побагровело, страдальчески сморщилось, в нем обрисовались резкие линии. Она мгновенно превратилась в усталую, удрученную заботами женщину.

Когда она, держа за руку надутого, упиравшегося мальчика, хотела удалиться, к ней подошел низенький господин в сюртуке кофейного цвета; у него было продолговатое лицо, длинный нос, удлиненные глаза, высокий лоб, массивный подбородок, его платье, несмотря на жару, было аккуратнейшим образом застегнуто, перетянуто, заутюжено; он учтиво сказал ей:

— Вероятно, миледи, нелегко совершать такое длительное путешествие с ребенком, даже если ребенок очень мил, а мать очень терпелива.

Миссис Имхоф взглянула на кофейного цвета господина. Она смутно припоминала, барон как-то говорил ей, что этот низенький, чопорный человек — весьма важная персона, но что он ни с кем не желает общаться. Она тотчас вновь улыбнулась своей приветливой улыбкой, снова обрела вид юной, хрупкой девушки.

— О сударь, — ответила она на ломаном английском языке, — это наоборот, это прекрасно. — Она поправилась: — Это чудесно, быть вместе с ребенком, и так уныло без него.

Кофейного цвета господин внимательно выслушал ее и снова, очень медленно, подбирая, чтобы она могла понять его, самые простые слова, сказал ей, как мил ее мальчик. Вероятно, он один на всем корабле держался этого мнения, если не считать матери ребенка. Миссис Имхоф оживленно отвечала, прося извинить ее ужасный английский язык. На это она услышала, что ее английский говор восхитителен. Собеседник был довольно невзрачен, но лицо его выражало ум. Баронесса была выше его ростом, ее веселая, непринужденная манера держать себя резко отличалась от его серьезной, чопорной. Дамы следили за их разговором с затаенной злобой, мужчины — с напряженным вниманием. В духоте, в мертвой скуке палубы единственно эти трое казались веселыми и довольными. За ленчем они сидели вместе, мальчик Карл облил супом сюртук кофейного цвета, обладатель сюртука нашел это восхитительным.

После ленча, когда пассажиры отдыхали в своих каютах, барон объяснил жене, какое положение занимает кофейного цвета господин. То был некий мистер Уоррен Гастингс. Баронесса никогда не слыхала такого имени — Уоррен и тщетно пыталась отчетливо выговорить непривычные для ее звонкого швабского произношения звуки. Барон растолковал ей, что этот мистер Гастингс отправляется в Мадрас, куда назначен старшим советником. На самом деле он будет управлять всей провинцией, ибо мадрасский губернатор, господин Дюпре, стар и правит лишь номинально. Тут баронесса, зевнув, ибо она начинала ощущать легкую истому, не лишенную приятности, спросила:



Поделиться книгой:

На главную
Назад