А через несколько дней друзья явились вдвоём. Таксик был совершенно здоров.
И тут произошло нечто неожиданное.
Надо сказать, что Джимми-таксик никогда не был особенно ласковым. Правда, он обычно вежливо махал мне хвостом и позволял себя погладить, но это было всё. А тут он забрался ко мне на колени и стал лизать мне щёку!
Тупи ошалел от радости. То прыгал вокруг меня, то лизал Джимми морду, то снова принимался лизать мне руку.
«Наконец-то всё плохое миновало! — говорил он. — И снова мы все вместе! Разве может быть большее счастье в собачьей жизни?»
Так скажите, ребята, сами: разве не всё равно, такой у собаки нос или сякой, если у неё такая душа, как у моего Тупи?
Муц, безногий воробей
Столовую для птиц я открывал поздней осенью. Помещалась она в стенной нише. Это было скромное заведение, с весьма неприхотливым меню: крошки, каша, иногда варёная морковь или петрушка.
Непременными гостями были там, понятно, воробьи. Между этими постоянными посетителями завелось у меня много знакомых. С некоторыми из них мы крепко дружили.
Но Муц был, несомненно, случайным гостем. Появился он впервые холодным, неприветливо-серым ноябрьским днём и за первое же своё посещение заплатил ранением. Я догадываюсь, кто его искалечил. Тот самый старый вор-воробей с выщипанным хвостом и жуликоватыми глазами, который всегда поглядывал на меня насмешливо и свысока. Он нахально хозяйничал в моей столовой. Стукал по лбу всякого, кто ему не нравился, устраивал массовые побоища, после которых в воздухе долго носились пух и перья, словно пороховой дым после битвы.
Бедный Муц был ранен в голову, одно крыло у него было надломлено, а правая нога висела только на тоненькой ниточке кожи.
Вылечить крыло было нетрудно, но нога... О том, чтобы она срослась, нечего было и мечтать. Что было делать? Пришлось отнять ему лапку, а к оставшейся культе шёлковой ниткой привязать спичку. И вот Муц стал ковылять на деревянной ноге, постукивая своим протезом, как старый инвалид.
Долгое время воробышек не мог летать. В эту пору мы с ним больше всего и подружились: я не расставался с Муцем. И он привык к моему обществу. Бывал очень недоволен, когда я уходил из дому; радовался, когда я возвращался. А болтал со мной не умолкая, ибо был завзятым говоруном, как, впрочем, и все воробьи.
Муца всё интересовало. Всякий новый предмет он тщательно изучал: осматривал его со всех сторон, остукивал клювом, размышлял, вникал. А когда осмотр кончался, становился передо мной, наклонив набок головку, уставив на меня чёрные бусинки своих глаз, и допытывался:
«Это что? Скажи, что? Что?»
Больше всего интересовал его будильник. Целыми часами вертелся Муц подле него, прислушивался к тиканью механизма, заглядывал снизу, в чашечку звонка. Маленькое зеркальце на столе было для Муца тоже загадкой. Никак он не мог понять, что воробей, которого он видит перед собой, всего только его собственное отражение. Неутомимо пытался найти «того» воробья. То чирикал как только мог умильно, стараясь уговорить его выйти из укрытия, то сердито покрикивал на него, возмущался, растопыривал крылышки для атаки и клевал зеркало. Порой он горько жаловался «тому» воробью на своё одиночество. Прислушивался, ждал ответа. Обманутый в своих ожиданиях, глядел мне в глаза и говорил: «Одно мне только и осталось, бедному калеке, — дружить с тобой, с человеком. Должен всё же сказать, что твои поступки мне не очень понятны».
И верно, Муцек никак не мог понять, почему человек спит, когда солнышко уже встало и каждый воробей просыпается и начинает трудовой день. Едва лишь светало, Муц из клетки, куда я его сажал на ночь, кричал, что пора уже вставать. Чирикал коротко, звонко — раз, два, три — и замолкал. Прислушивался. Потом повторял свой зов — всё громче, всё настойчивее. В конце концов я вставал и подходил к клетке. Муц уже ждал возле дверки. Махал крыльями ликуя. Тут же вскакивал в миску, начиналось купание. Потом он чистился и охорашивался в ожидании, когда в столовой зазвенят тарелки. Как только он слышал, что накрывают на стол, летел туда немедленно, сразу усаживался возле своего блюдечка и терпеливо ждал моего прихода. Беседуя о том о сём, мы завтракали. Муц ел всё. Обожал мясо, особенно варёное. Не терпел только горчицы, перца и всяких соусов. Вздрагивал при виде соли, которую превосходно умел отличать от сахара.
Когда смеркалось, Муц начинал беспокоиться: он не любил ламп. Никак он не мог понять, почему человек не спит, когда солнце уже зашло. Усевшись подальше от света, нетерпеливо чирикал и старался убедить меня, что от ночных занятий пользы мало. Наконец сам летел к своей клетке. Устраивался там и дремал. Но время от времени он просыпался и сонно, вполголоса выговаривал мне: «Ещё не спишь? Пора спать! Спи!»
Так прошла у нас зима. Когда запахло весной, Муц оживился: он чистился, охорашивался, что-то напевал. Начал собирать нитки, лоскутки, тряпочки. Складывал все эти сокровища в своей клетке, всё время что-то приговаривая. Я понял, что мой Муц — не «он», а «она», и что она мечтает о собственном гнезде, о семье.
Как-то мартовским днём Муц, никому ничего не доложив, вылетела через открытую форточку на волю. Легко было догадаться зачем. На липе, что росла в углу садика, уже начались оживлённые воробьиные совещания, игрались свадьбы, заканчивалось распределение квартир для молодожёнов. Я побаивался, не помешает ли счастью Муц её увечье. Прошёл день, прошёл другой. Муц вернулась. Съела всё, что нашлось, забрала свои лоскутки и улетела.
Вскоре я заметил, что у Муц есть муж, что молодожёны построили себе гнездо в абажуре на веранде и что они счастливы. Хотя я не могу сказать, чтобы лично мне муж Муц понравился. Был это, правда, рослый, красивый воробей, но дикий, трусоватый и полный недоверия ко мне. Ко мне, который безропотно согласился на протяжении нескольких длинных, жарких недель даже не заглядывать на веранду, чтобы ничем не омрачить счастье Муц!
Зато Муц была добра и мила за двоих. Когда только могла отлучиться от гнезда, прилетала ко мне, быстро съедала то, что я ей подавал, не переставая щебетать о своём счастье, и возвращалась к детям. Однако ещё лучше почувствовали себя мы с ней, когда этот грубиян, её муж, улетел от неё, сбежал. Вместе с ней мы радовались щебету четырёх малышей, которые становились всё крепче, но — что правда, то правда — и всё прожорливее. Пришлось мне самому заменять им бессердечного папашу. Я поднял на ноги всех знакомых сорванцов в городе. Скупал у них живых мух, дождевых червей. Ну, худо ли, хорошо ли, а воспитали мы с Муц из её детишек дельных воробьёв.
Не обошлось, однако, и без несчастья. Когда Муц учила своих малышей летать, она каким-то образом сломала свою деревянную ногу. Пришлось заменить спичку, как слишком хрупкую, приличным протезом из тонкой проволоки. С такой искусственной ногой можно было без опаски садиться на любую ветку. Хорошая получилась проволочная нога, скажу без хвастовства!
Так спокойно текли наши дни, пока не созрели хлеба. Очевидно, в воробьином мире не полагается сидеть в эту пору дома, хоть бы этот дом и был таким гостеприимным, как мой.
Муц с детьми полетела в поле подбирать зёрна. Гнездо опустело, и с липы, с ясеней уже не доносилось к нам знакомого чириканья. Прекратилось похищение сахара, кусочков булки в часы завтрака и обеда (молодые Муценята были прожорливы и считали — справедливо, впрочем, — что всё в моём доме принадлежит им). Настала, как при всякой разлуке, тишина. Та тишина, которая рождает грусть.
Муц ещё несколько раз возвращалась домой. Залетала в комнаты, всё оглядывала. Потом садилась подле меня и спрашивала, что нового. Вопросы её были коротки, отрывисты, а смотрела она мне в глаза как-то тоже совсем по-другому, чем прежде. Она была теперь сильна и уверена в себе. Видимо, искусственная нога служила ей прекрасно.
К концу лета визиты Муц становились всё реже, всё короче. Потом вовсе прекратились. Муц пошла в жизни своей собственной дорогой. Пусть же ей живётся как можно лучше!
Вот если вы когда-нибудь встретите воробья с проволочной ногой, передайте ему привет от меня. Это, наверно, моя Муц!
Университет на ясене
Перед нашим домом был садик. Справа, как войдёшь, с улицы, росла большая, развесистая липа. Кольцом вокруг неё стояли стол и скамейки. Там мы летом полдничали. Но если случайно чаепитие затягивалось до захода солнца, надо было, хочешь не хочешь, убираться из-под липы. Почему? Потому что на этой липе ночевали воробьи. Тучи воробьёв. Целые воробьиные народы! Всё дерево — от верхушки до самых нижних веток — было осыпано ими. И перед сном они так шумно о чём-то совещались, что мы, люди, разговаривать никак не могли.
Эти воробьиные сборища разогнали с липы всех остальных птиц. Не помню случая, чтобы какой-нибудь пернатый смельчак рискнул задержаться на этой облюбованной воробьями липе. А уж о том, чтобы построить там гнездо, и речи быть не могло! Лишь ворона, пролетая, присаживалась порой на верхушку липы — отдохнуть в пути. Но, едва успев оглядеться, с отвращением каркала и улетала.
Зато на ясенях — на тех, которые росли возле террасы, — весной бывало полным-полно перелётных гостей. Они оставались там даже на ночь. Вероятно, потому, что им там никто не мешал: воробьи почему-то не любили этих ясеней и никогда там собраний не устраивали.
И совершенно напрасно. На презираемых воробьями ясенях можно было ночевать, не опасаясь никаких разбойников. На стволе каждого ясеня красовалось широкое жестяное кольцо. Для чего? Для того, чтобы нашей кошке Имке или какому-нибудь из её милых дружков не пришло в голову залезть на дерево. Ну и, понятно, поохотиться там на наших гостей. С гладкой и твёрдой жести соскользнёт всякий коготь, даже самый острый. О том, чтобы влезть на дерево, нечего и мечтать. Можно только снизу с аппетитом поглядывать на засыпающих пташек и облизываться. А это никому не вредит. Пожалуйста, сделайте одолжение!
На этих-то безопасных ясенях помещались скворечники. Три штуки. По одному на каждом дереве. Почему каждое лето из трёх птичьих домиков два пустовали, а только один был заселён, — этого я никогда не мог понять.
Зимой в эти скворечники обязательно вселялись воробьишки. Тут они квартировали до весны.
Прилетали скворцы. И та пара скворцов, которая намеревалась у нас поселиться, начинала с того, что выселяла из домиков непрошеных жильцов. Причём не из одного, а обязательно из всех трёх. Ну, был тут, понятно, шум, писк, крик. Воробьи не так-то легко уступали!
Но наконец всё утихало. Из двух скворечников свешивались наружу прядки побуревшего сена, натасканного туда за зиму воробьями. Эти-то клочья и были вернейшим признаком того, что скворцов в этих скворечниках нет. Почему? Да потому, что скворцы ни за что не потерпели бы такого беспорядка у себя в детской, не говоря уже о гостиной или спальне.
И потому, кстати сказать, советую вам: никогда не садитесь под дерево, на котором висит скворечник. Спросите: отчего? Оттого, что пани Скворчинская не пользуется пелёнками для своих младенцев, но так как она очень заботится о том, чтобы её детишки были всегда в чистоте и в доме было хорошо прибрано, она всё время наводит порядок: всё ненужное, грязное выкидывает за дверь. А ведь трудно требовать от захлопотавшейся птичьей мамаши, чтобы она следила, куда упадёт то, что ей нужно выбросить из гнезда, не так ли?
Птичье детство проходит быстро. Скворчата растут не по дням, а по часам. И наступает наконец такой день, когда молодёжи пора выходить из тихого домика на вольный простор большого мира.
Первый скворчиный шаг в жизнь всегда совершался одинаково. Тут же, возле самого скворечника, росла большая ветка, росла почти совсем горизонтально. Папа-скворец выскакивал на эту ветку. Он ходил по ней взад и вперёд, потом начинал топтаться на месте, всё время что-то приговаривая. А в круглом отверстии скворечника показывалась то одна, то другая головка с клювом, обрамлённым жёлтой каймой — неоспоримый признак нежного возраста его владельца. Потом мальцы-скворцы по очереди выходили наружу и усаживались на палочке, укреплённой у входа. Папа-скворец что-то объяснял им, доказывал, убеждал. И наконец первый, самый отважный скворушка с отчаянным писком, трепыхая крылышками, спрыгивал на ветку.
Ему, по всей вероятности, было страшновато. Иначе — зачем бы писк и трепыхание?
Но зато сколько нового, неведомого, интересного открывалось взгляду с этой ветки! И это было только началом. Ведь папа-скворец вскоре перескакивал с этой ветки на другую, с другой — на третью, и птенцы следовали за ним — до самой верхушки ясеня!
Тесная, душная комнатка в скворечнике и огромный, светлый мир, которым любуешься с вершины ясеня, — какое тут может быть сравнение!
Не приходится, значит, удивляться тому, что скворушки шумели. Они пищали, кричали от радости. Голосили до хрипоты!
Что ж, какой с них спрос! Бывают ведь даже и ребята, которые умудряются охрипнуть в первый тёплый весенний день, когда можно вволю набегаться по саду. По крайней мере, могу назвать некую девицу, по имени Крися. О других не упоминаю. Думаю, и вы без труда найдёте таких «хрипунов» среди ваших знакомых.
После того как первый шаг в жизнь совершился, начинались занятия самым важным предметом — наукой полёта. Вначале скворчата обучались на родном ясене, перепархивая с ветки на ветку. Затем папа-скворец назначал своим ученикам более трудные задания. Наконец ставилась задача — перелететь на крышу нашего дома. Туда переносились и занятия. Всё семейство скворцов усаживалось рядком. Отец что-то растолковывал молодёжи, пояснял, показывал на примере, а порой и стукал клювом какого-нибудь озорника, который, вместо того чтобы внимательно слушать и всё выполнять как полагается, глазел по сторонам, пропуская мимо ушей слова старика отца. И в результате взмахивал крылом позже, чем следовало!
Через неделю... О, позанимавшись неделю, скворчата летали уже так хорошо, что нам приходилось срочно привязывать полотняные ленточки и прочие пугала на поздних вишнях в саду, иначе прилежные ученики не оставили бы нам ни единой вишенки.
Так шло из года в год.
Наблюдая за скворцами, я был уверен, что старики учат своих детей только летать. Ну, может быть, ещё каким-нибудь птичьим наукам, которые им, скворцам, нужны, но о которых я, человек, не имею представления.
Но вот однажды — был это прекрасный знойный день в разгаре лета — слышу: кто-то щёлкает, точь-в-точь как соловей.
«Почудилось», — думаю.
Известно ведь — даже и пословица такая есть: «Придёт святой Вит — соловейка замолчит». Иными словами, в начале июня соловей перестаёт петь. Да и вообще соловей поёт только ночью.
А тут на дворе белый день и июнь давно миновал!
«Нет, не может быть, — думаю, — мне померещилось».
На всякий случай всё же прислушиваюсь. И снова слышу трели. Кто-то поёт — может, и не совсем как соловей, но, во всяком случае, очень похоже.
Осматриваюсь. Никакого соловья не видно, только на знакомой большой ветке перед скворечником сидят рядышком скворчата, а на другой, прямо напротив них, — старый скворец.
Батюшки мои, да ведь это он выводит соловьиные трели! А малыши подражают ему как умеют.
Я был изумлён и восхищён. Я понял: на этот раз передо мной не какой-нибудь там скворчиный детский сад, где малышей учат прилично вести себя и утирать нос платком. Это была школа, самая настоящая школа! Ведь старый скворец обучал своих детей иностранному языку. Точь-в-точь как вас, наверно, учат немецкому или, скажем, французскому. Он их учил «соловьиному». А когда кончилось обучение соловьиному языку, начались разговоры на языке иволги, дроздов...
Тут-то я впервые понял, почему у нас об остроумном человеке говорят, что его, «скворцами кормили». Скворец, мои дорогие, это вам не кто-нибудь, а скворец! Самая умная птица на свете! Ну, какой другой птице придёт в голову обучать своих птенцов иностранным языкам, скажите?
Помню, пошёл я как-то в рощицу. Друг слышу — кто-то насвистывает хорошо знакомую мне песенку. У моей Криси была пластинка с этой песенкой, и она крутила её до бесчувствия. Кругом — никого. Поглядел наверх — вижу, сидит на ветке скворушка и знай себе насвистывает знакомую мелодию. Только не до конца, правда: обрывает где-то посредине, а потом опять повторяет сначала.
Тут уж я мог быть уверен, что это один из тех скворцов, кто получил образование в школе на моём ясене. В скворушкиной школе!
И, признаться вам по секрету, я очень горжусь, что у меня на ясене самый настоящий птичий университет.
Рекся и Пуцек
Начнём сначала, ладно?
Есть на свете люди, которые любят собак. Держат собаку, даже двух. Редко у кого бывает больше, верно, ведь?
Такие люди — это обычные любители собак.
А у меня в доме, должен вам признаться, настоящая собачья гостиница. Целый собачий город.
Стоит мне увидеть где-нибудь под забором щенка, стоит мне разок заглянуть в его мутные глазёнки, стоит ему разок махнуть хвостом... и сразу мне начинает казаться, что я не могу жить без этой собаки. Именно без этой!
Что ж тут будешь делать?
Беру я такого найденыша на руки, несу его, словно бог весть какое сокровище, к себе и пускаю во двор. Вот он и мой.
О людях пишут часто, а я решил написать о собаках. Люблю я их очень. Да и знаю их уж, во всяком случае, не хуже, чем людей.
Так вот и послушайте историю из жизни двух щенят. Если вам будет интересно, прошу об одном: полюбите тех, о ком будете читать. Я и все мои четвероногие питомцы будем вас вспоминать с благодарностью.
Начинаю.
Видите, как плутовато он скосил глаза!
Это он надо мной смеётся.
Почему?
А было так. Как-то появляется у меня некая тётка. Вижу, под шалью у неё что-то спрятано.
— Купите таксу! — предлагает она мне.
— Таксу? Настоящую? — спрашиваю.
— Алмаз чистой воды! — с восторгом уверяет тётка и достаёт из-под шали щеночка. Пятнистого.
Меня это немного удивило: отродясь не видел таксы с пятнами. Но с другой стороны, смотрю — ноги у щенка восьмёркой, уши как лопухи, а сам он такой длинный, что прямо диву даёшься. Непонятно, почему у него не выросла посерёдке ещё одна пара ног — поддерживать брюшко. А так его розовое пузичко пол подметает.
Ступил щенок шаг, другой вперёд, потом попятился, сел и смотрит на меня своими голубыми пуговками. Потом зевнул — да как сладко, от всей души! Поднялся, подошёл ко мне и давай карабкаться на колени. А глаз всё с меня не сводит.
Протянул я ему руку. Он лизнул.
— Верный будет пёс, ласковый — говорит тётка.