Голова матушки Спригг внезапно задрожала, и очки (она пользовалась очками только для работы вблизи) немного сползли вниз. Она пристально взглянула поверх слегка запотевших стекол на ребенка, который тихо сидел на табурете возле нее.
— Почему ты спрашиваешь об этом, ласточка моя? — прошептала она, заранее зная ответ на свой вопрос. Девочка была уже достаточно взрослой, чтобы замечать некоторые вещи — изящная смуглая рука, лежавшая на неуклюжих толстых пальцах матушки Спригг, заставляла кое о чем задуматься.
— Я помню, что попала сюда откуда-то издалека, — сказала Стелла. — Там все было по-другому.
— Что же ты помнишь, дитя мое? — спросила матушка Спригг.
— Шум, огонь и черную воду, и руки в крови, которые сжимали меня, — торопливо прошептала Стелла, словно боясь вызвать к жизни давний призрак, а затем медленно, певуче произнесла: — И после этого, матушка, тихий сад и ваши покойные руки.
Ее путаные объяснения звучали искреннее, чем самая пылкая благодарность. Стелла всем своим маленьким сердцем чувствовала, как много дали ей эти грубые, спокойные руки, и что они значат в ее жизни. И матушка Спригг сразу поняла это. Она вспомнила все муки и радости, которые принесла ей эта странная девочка, вспомнила ее слезы, смех, украдкой сказанные добрые слова. Ответ Стеллы стоил в тысячу раз дороже любой ласки, и матушка Спригг едва не прослезилась.
Страх и боль, сжавшие было ее сердце, прошли, и она поняла, что раз уж Стелла задала такой вопрос, значит, он возник в добрый час. Дома было так спокойно, и девочка была достаточно взрослой, чтобы понять правду, хотя, наверное, не настолько, думала матушка Спригг, чтобы почувствовать оживляющую силу страдания.
— Нет, ты мне не родная дочь, — сказала она. — Хотя, видит Бог, я люблю тебя так сильно, словно свою собственную дочь. Почти восемь лет назад, ласточка моя, я впервые взяла тебя на руки. Ты была двухлетней крохой. Я так же, как и сейчас, сидела у огня и чинила мужскую рубашку. Отец Спригг долго не возвращался из Плимута, и я начинала волноваться. Он обещал приехать в четыре часа в среду, но большие дедушкины часы уже пробили десять, и я сидела, сама не своя. Была уже ночь, и удары часов звучали громко и тяжело, как набатный колокол. Я просто оцепенела от страха.
В том году была паника перед оккупацией, и мы каждый день ждали высадки французов, и каждый день транспорты, перевозившие войска, покидали Плимут вместе с людьми и орудиями, направлялись в Ирландию — ведь никто не знал, с какой стороны ударит злобный, подлый Бони[2]. Твой отец поскакал в Плимут, чтобы повидаться со своим братом Биллом, он был солдатом на фрегате «Амфион». С «Амфионом» отправляли последнюю партию, и твой отец выехал туда во вторник на рассвете. Он проспал и очень боялся, что опоздает к отплытию и, благодарение Богу, все-таки опоздал.
— А что случилось? — спросила Стелла.
— «Амфион» уже поднял паруса, ласточка моя, на нем были жены и возлюбленные моряков и их маленькие дети, как все осветила чудовищная вспышка от взорвавшихся боеприпасов. Это было ужасное зрелище. Триста мужчин, женщин и детей погибли, и брат твоего отца вместе с ними. Твой отец, приехавший верхом из Плимута, делал все, что мог. Одну бедную молодую женщину, которую он помогал доставать из воды, он запомнил на всю жизнь. Даже мертвая она была прекрасна. Какой-то матрос поддерживал ее над водой, чтобы она не утонула, но она умерла прямо у него на глазах, может, от шока или какого-нибудь ранения — я не знаю. На ней было зеленое шелковое платье и золотой медальон на шее, и в мертвых руках она крепко держала ребенка.
— Меня? — прошептала Стелла.
— Да, твой отец, когда увидел тебя, совсем потерял голову. Понимаешь, ласточка моя, у нас была маленькая девочка, которая умерла как раз двухлетней. Это был единственный наш ребенок, и твой отец мучительно переживал эту потерю. Когда он увидел тебя там, и пара грубых парней с трудом вытащила тебя из объятий мертвой матери, он сразу схватил тебя на руки. Один из мужчин сказал: — «Ребенок мертв» — но хотя ты и была вся мокрая и холодная, как маленькая рыбка, твой отец знал, что ты жива. Поблизости был постоялый двор, и он отнес тебя туда и поручил доброй женщине присмотреть за тобой, а сам вернулся назад, чтобы помочь спасательным работам и узнать, что стало с его братом.
…Бедный Билл, его не было среди спасенных… А на следующий день ты совсем оправилась, но оказалось, что никому не известно о тебе ни слова. И тогда отец завернул тебя в твою одежду и поскакал с тобой к дому. Час за часом скакал он на лошади сквозь тьму и бурю, убитый, почти обезумевший от несчастья, свалившегося на него, но ты была прелестна, как маленький ангел, и за всю дорогу даже ни разу не заплакала.
Внезапно Стелла весело и звонко рассмеялась, и матушка Спригг с облегчением решила, что хотя у девочки нежное и чувствительное сердечко, она все же не может, слава Богу, понять всей трагедии этой истории.
— Вы очень испугались, мама, увидев отца, прискакавшего со мною на руках? Расскажите, какая я была?
— Ты была легкая и теплая, как перышко, — заявила матушка Спригг, посмеиваясь. — Я услышала топот копыт по переулку, выбежала из дома и бросилась через сад к воротам. «Это тебе, мать», — сказал отец и передал тебя в мои руки. Ты спала, но при этих словах проснулась, огляделась, а потом прижалась ко мне поудобнее и уснула снова. Ну, а на следующее утро ты поднялась вместе с птицами и вела себя так, как будто бы жила на хуторе Викаборо со дня своего рождения.
— И никто ни разу не попытался забрать меня от вас? — поинтересовалась Стелла.
— Нет, ласточка моя. Конечно, один раз я посылала твоего отца назад в Плимут, чтобы он побольше разузнал о тебе, но он не нашел родственников. По-видимому, никто не знал, кем была твоя бедная мать. В карманах у нее не нашли ничего, кроме вышитого носового платка и маленького коралла, а в медальоне оказалась прядь темных волос и клочок бумаги, на котором было написано что-то на иностранном языке, который никто не мог разобрать. Твой отец убедился, что бедняжку похоронили со всеми подобающими приличиями, взял носовой платок, коралл и медальон, переложил их в свой карман и поехал верхом домой так быстро, как только мог, чтобы сообщить мне, что ты наша, наша собственная девочка Стелла.
Теперь девочка сидела, подпирая подбородок худыми ручонками и не отрываясь глядела на огонь. Она и не подумала пожалеть свою настоящую мать; казалось, сидящая рядом с ней женщина занимает все ее детские мысли.
— Мама, а вашу дочку, которая умерла, тоже звали Стелла?
— Нет, моя ласточка, ее звали Элиза в честь моей собственной матери. Но твой отец, который был просто без ума от новой дочки, хотел выбрать для тебя какое-нибудь необыкновенное имя. Он сказал, что твои глазки сияют, как звездочки. Он увидел это, когда ты впервые взглянула на него, и я не могла не согласиться, что имя Стелла очень подходит к тебе, хотя, на мой взгляд, оно не очень-то вяжется с фамилией Спригг. «Ну и что тут такого?» — сказал отец. — «Девушки все равно меняют свою фамилию, выходя замуж, но она на всю жизнь останется Стеллой, моим озорным эльфом, рожденным первого июня с двумя волшебными свечами в сияющих глазах».
— А почему у меня в глазах сияют свечи, раз я родилась первого июня? И откуда вы знаете, что я родилась именно первого июня? — спросила Стелла.
У нее был ясный ум и живое воображение. Чудеса восхищали ее лишь в том случае, если были основаны на вполне правдоподобных фактах. Словно прелестный цветок, глубоко и прочно ушедший корнями в землю, она не любила волноваться из-за пустяков.
— Никто не знает дня, когда ты родилась, но ты выглядела не старше двух лет, а первое июня 1794 года было Днем Благодарения — тогда наш флот прибыл в Плимутский пролив с шестью захваченными в плен французскими линейными кораблями, и в каждом окошке была установлена зажженная свеча. Они горели всю ночь, и это было великолепное зрелище. Твой отец видел все это и сказал мне: «Это было похоже на звезды, падающие с неба, пока не настал рассвет и не задул их все».
— Ночные свечи гаснут, и радостный день приподнимается на цыпочки на туманных вершинах гор, — сказала неожиданно глубоким и певучим для ребенка голосом Стелла.
— Что это? — спросила матушка Спригг с внезапной суровостью. — Ты опять читала старые книги?
Существовало всего несколько вещей, способных рассердить невозмутимую матушку Спригг, и старые книги доктора Крэйна были одной из них. Доктор был их лучшим другом, взявшим на себя воспитание Стеллы, но они с матушкой Спригг принципиально расходились во взглядах на девочкино образование. Чтение, письмо и начатки арифметики были тем необходимым минимумом, в котором нуждался ребенок. В этом матушка Спригг соглашалась с доктором Крэйном. Она прибавляла к этим наукам искусство домашней хозяйки, которому учила девочку сама, и была уверена, что это и есть все образование, в котором нуждается дочь фермера.
Доктор Крэйн с ней не соглашался: «Личности необходимо все, что она в состоянии усвоить», — говорил он. И Стелла в душе была ему очень благодарна. Допущенная к книгам доктора, девочка усваивала их очень быстро, пытаясь скрыть вновь узнанное от матушки Спригг, насколько это возможно. Все же матушка Спригг всегда знала, когда Стелла читала вредные книги, потому что та совершенно бессознательно цитировала их взрослым. Тогда матушка Спригг начинала сердиться. Она не знала почему сердится — дело было не только в жажде знаний, свойственной Стелле, здесь таилось что-то большее, какая-то угроза, которая пугала простодушную женщину. А матушка Спригг всегда бранилась, когда была испугана.
Стелла по-прежнему подпирала рукой подбородок и не отвечала. Она всегда молчала, когда ее бранили, но в этом молчании не было никакой угрюмости, а только ровная светящаяся решимость идти своим собственным путем. Матушка Спригг немного повздыхала от гнева и расстройства, но охотно рассмеялась, когда Стелла, пододвинув табурет поближе, заглянула в лицо приемной матери с шаловливой и веселой улыбкой. Смех освещал ее лицо точно изнутри, а на щеках играли забавные ямочки.
Это было совершенно в духе Стеллы — верить в свой собственный путь так твердо, что любая неприятность казалась по сравнению с этой верой сущим пустяком.
Стелла подарила матушке Спригг еще одну лучистую улыбку и вновь принялась за работу. Вся ее недетская, пугающая зрелость куда-то исчезала, теперь это была любящая, серьезная, маленькая девочка, ласково коснувшаяся коленей матушки Спригг и мягко проговорившая:
— Вы моя самая настоящая мама.
Убедившись, что все в порядке, Стелла аккуратно разгладила юбку, посмотрела на свой уколотый палец, вздохнула, пососала его еще раз, заменила наперсток и занялась вышивкой.
Матушка Спригг тоже укололась, поправила очки и, выбрав шестиугольный лоскут красного вельвета, со вздохом облегчения вернулась к одеялу. Слава Богу, все прошло довольно удачно… Но какой непостижимой душой была эта маленькая Стелла! Матушка Спригг чувствовала себя не совсем довольной — все-таки она не думала, что эту ужасную историю ее приемное сокровище выслушает так спокойно и тихо.
Жена фермера и ее прелестное дитя представляли собой восхитительно контрастную картину, когда сидели вместе в тишине осеннего вечера, в смешанном свете уходящего солнца, свечей и огня перед широким камином на прекрасной кухне их дома на ферме.
Матушке Спригг было пятьдесят лет, но она без устали работала всю свою жизнь и выглядела гораздо старше своего возраста. Она была небольшого роста, полная и крепкая, с милым, немного утомленным лицом и пухлыми, натруженными руками. Она не отличалась особой красотой, но вокруг нее была аура почти небесной женственности, которая так часто бывает у женщины, родившей только одного ребенка. Потеряв его, такие женщины часто становятся матерями всего в мире и выглядят добрее, чем матери, родившие дюжину детей. Она была такой уютной, спокойной и здравомыслящей, такой опрятной и чистоплотной, что все остальные в ее присутствии невольно чувствовали себя лучше и порядочнее, чем они есть на самом деле.
Разумеется, она иногда ошибалась. Она слишком ревностно относилась к любимым людям и порой оказывалась остра на язык, особенно, когда чья-то подчеркнутая тупость или неряшливость заставляли лопнуть ее ангельское терпение.
Хотя матушка Спригт совсем не заботилась о своих нарядах, у нее было врожденное чувство линии и цвета, благодаря которому ее платье из домотканой дортмурской шерсти, прекрасно скроенное, казалось очень нарядным. Ее фартук и чепец, сшитые из тончайшего батиста, всегда были белы, как снег.
И еще матушка Спригг совершенно точно знала, как одеваться проказнице Стелле. Девочкино платье с высокой талией и короткими рукавами из зеленой бумажной материи в тонкую полоску всегда было свежим и шуршащим. У него был большой удобный карман и никаких оборок, за исключением узкого рюша, охватывающего Стеллину шею. Она носила крохотный белый фартук, повязанный вокруг талии, но ни чепчик, ни ленты не украшали ее прелестную, кудрявую, по-мальчишески коротко остриженную темноволосую головку. Матушка Спригг верно рассудила, что пышные воланы и оборки будут не к лицу ее маленькому эльфу — грация Стеллы была грацией олененка или газели, а не подрастающей женщины.
Довольно высокая, узкая в кости девочка двигалась неуловимо быстро и плавно, словно родилась не среди людей, а в диком и прекрасном лесу. Тонкое, загорелое, начисто лишенное румянца личико слегка напоминало формой сердечко, а на щеках играли задорные ямочки. Небольшой, очень прямой нос, острый, решительный подбородок и властная линия изогнутого, точно купидонов лук, алого насмешливого рта говорили о том, что владелица обладает незаурядным характером и в будущем обещает расцвести в настоящую красавицу. Но лучше всего были глаза — огромные, темно-серые, глубокие и сияющие таким ярким, звездным блеском, что порой было трудно смотреть в них прямо.
Несмотря на молодость, Стелла была удивительно изящна. Доктор Крэйн и любящие ее до безумия приемные родители считали ее прелестным ребенком, но народ в деревне называл девочку невзрачной худышкой. К тому же, она очень редко играла с другими детьми, так как была слишком на них не похожа. Деревенские ребятишки со свойственной детям несправедливостью говорили, что она воображала. Но это было не так, просто Стелла не умела говорить на их языке и казалась им надменной и замкнутой. Бедную девочку это огорчало, но как ни пыталась она перекинуть мостик через пропасть их непохожести, она по-прежнему оставалась никому не понятной маленькой и одинокой Стеллой.
Птицы за окном умолкли, свет померк, и деревья в саду, как думалось Стелле, обступили дом, словно собираясь защитить человека от опасностей ночи. Пламя горящих свечей освещало стволы яблонь, которые, казалось, теперь дышат и растут подобно живым существам, и старая кухня медленно и торжественно возвращалась к своему первоначальному виду.
Весь долгий рабочий день хутор был полон суматохой и шумом, яркий, веселый мир за окнами приковывал всеобщее внимание, так что на долю кухни оставался лишь груз темноты и мечтаний, но час между ночью и днем, работой и сном был ее часом. Для Стеллы кухня была лицом, душой дома, которое говорило о нем больше, чем тело, и в этот час лицо дома улыбалось ей, и она знала все о хуторе Викаборо, об этом доме, который был ее крепостью и ее единственным другом.
Кухня одновременно была и жилой комнатой, и домочадцы нечасто заглядывали в небольшую, обитую панелями гостиную. Кухней была большая, почти квадратная, комната с многочисленными нишами и углами, которые делали се похожей на пещеру, двумя широкими окнами у длинной западной стены и одним поменьше — у южной. Стены были отмыты добела, а к выбеленному потолку прибиты крепкие дубовые балки с железными крючьями для окороков и пучков лекарственных трав, которые свисали с них. Мебелью служил огромный кухонный стол, высокий шкаф и семейство стульев с прямыми спинками — все было сделано из дуба, который почернел и отполировался от времени. Камень, устилающий пол, который несколько столетий скребли заботливые хозяйки, совсем посветлел, а под кухонным столом были ведра с водой, которую приносили из большого колодца во дворе.
Но наибольшую славу кухне доставлял камин, который почти полностью заполнял северную стену. Огонь в камине не затухал никогда, вне зависимости от того, была ли на дворе зима или лето. Каждое утро отец Спригг сгребал скопившуюся золу, клал свежие поленья и раздувал пламя с помощью мехов. По обе стороны от горевшего огня лежали железные каминные решетки для весело трещавших дров и качающийся «журавль» для горшков и котлов. Теперь из камина тянуло волшебным запахом. В горшке, подвешенном на одном из «журавлей», варился луковый суп, а на противнях, лежащих на золе, пеклись яблоки.
Все ниши и углы этой похожей на пещеру комнаты таили в себе неожиданные сюрпризы: печь для выпекания хлеба в толще стены, под небольшой аркой — дедушкины часы, прялка матушки Спригг, кастрюли и сковородки, шкафы с секретом, заставленные домашними наливками, полки с маринадами и консервированными овощами, латунные канделябры, пивные кружки и кувшины. Приоконные диваны на западной стороне хранили Стеллины вышивки и некоторые ее драгоценности, а на одном из диванов матушка Спригг держала коробку для рукоделия и стеганое одеяло, которое еще находилось в работе.
У Стеллы не было своей коробки для рукоделия, и это единственное, что огорчало ее жизнь. Она страстно мечтала хотя бы о самой плохонькой шкатулке с небольшими отделениями, наждачной подушечкой и настоящим серебряным наперстком. Но матушка Спригг считала, что пока Стелла не научится шить чуть лучше, чем сейчас, она прекрасно обойдется оловянным футлярчиком для иголок и латунным наперстком. Стелла же была совершенно уверена, что если бы у нее была шкатулка для рукоделия и серебряный наперсток, она бы сразу стала шить, как матушка Спригг.
И хотя неправильная форма кухни и заставляла вспомнить о пещере, здесь не было и намека на сырость и темноту — солнце заливало кухню в течение всего дня, а вечером хватало света от огня, который никогда не гас в камине. К тому же кухню украшала нарядная фарфоровая посуда в кухонном шкафу, алые коврики на полу, алые оконные занавески и корзины, летом всегда полные яблок и слив, и золотые полосатые тыквы.
Одна дверь выходила на вересковое поле, через которое вилась дорога к маслодельне и кладовой, а другая — выходящая на восток, вела в облицованный камнем холл. В ветреные дни в кухне иногда был сквозняк, и дым от огня попадал в комнаты, но матушка Спригг и Стелла привыкли к сквознякам и дыму, как они привыкли к вечной болтовне хуторского люда и соседей, которые заходили по нескольку раз за день. Это было частью их повседневной жизни, непрекращающимся тяжелым трудом, который составлял основу их существования… Но сегодня двери был заперты, и дым выходил как положено, вверх через трубу к звездам, которые улыбались их дому, фруктовым деревьям, миру и тишине.
— Я хочу, чтобы так было всегда, — сказала Стелла.
— Что, ласточка моя? — спросила матушка Спригг.
— Хочу, чтобы мы всегда сидели с вами, разговаривали и шили, Серафима с котятами спала в корзине, а дом любил нас.
— Это все хутор Викаборо, — мягко произнесла матушка Спригг. — Твой отец родился и вырос здесь и никогда не покидал этого места больше, чем на одну ночь. А я пришла сюда невестой тридцать пять лет назад и никогда не уходила отсюда даже на ночь, и, думаю, что уже и не уйду.
— А я уйду, — сказала Стелла решительно. — И непременно увижу весь мир. Но куда бы я ни попала, Викаборо всегда будет в центре, подобно ступице колеса у телеги, и все дороги и морские пути будут спицами, ведущими назад, к дому.
Матушка Спригг быстро взглянула на девочку. Вот оно, снова — смелый, скитающийся дух Стеллы был абсолютно непостижим для нее. Что за странная у ребенка манера разговаривать, откуда в ней эта уверенность, это светлое упрямство, эта так рано развившаяся способность все понимать. Просто голова идет кругом! И все же матушка Спригг была уверена, что несмотря на вспышки смелости и решимости, ее Стелла вырастет хорошей девушкой, которая никогда не пойдет скитаться Бог знает где, пока не закончит своей работы, ведь у малышки было столько обязанностей, и она так хорошо с ними справлялась, всегда такая аккуратная — никогда не положит ничего на неположенное место, разве что заболтается с ней, старухой… И матушка Спригг в очередной раз со странной болью в сердце почувствовала, что дороже этого темноволосого хрупкого ребенка у нее нет ничего на целом свете.
Глава III
Тяжелые мужские шаги, раздавшиеся в зале, и звучный голос, ласково окликнувший, подсказали матушке Спригг и Стелле, что вернулся отец Спригг. Тихий сумеречный час кончился, пора было ужинать и ложиться спать. Они свернули рукоделие и отложили его в сторону. Матушка Спригг засуетилась, принялась накрывать на стол, а Стелла бросилась в объятия отца Спригга. Ее приемный отец был единственным на всем белом свете человеком, перед которым она не стеснялась бурного проявления чувств. И не потому, что Стелла любила его больше всего на свете, а потому, что отец Спригг сам был человеком кипучим, и сохранять в его присутствии степенность не было никакой возможности.
Отец Спригг был весь как неистовый порыв веселого ветра, который так наподдаст в спину, что даже самые чопорные и чванливые поневоле пускаются вскачь, хватаясь за шляпы. Ростом он был шести футов и широк в плечах. И хоть было ему за шестьдесят, полвека тяжелых трудов лишь слегка сгорбили его спину. Обветренное лицо отца Спригга обрамляла косматая, рыжая с проседью борода, а из-под густых бровей сверкали синие глаза, словно два хорошо вымытых окошка под нависшей над ними соломенной крышей. Голову его украшала лысина, чью обширную, глянцевую ширь окружала та же густая рыжая бахрома, что росла на его подбородке. Несмотря на преклонный возраст, он сохранил в целости все зубы и отменный аппетит.
По темпераменту отец Спригг был холерик. Они вообще часто встречаются среди рыжих. Но холерическая натура трогательно сочеталась в нем с безграничным терпением и безмерной отвагой. Но то, как отец Спригг переносил напасти, сделало бы честь величайшему из святых. Был он к тому же человеком весьма мудрым. Добрый пасечник и отличный пастырь, он, коли не знал чего о пчелах и овцах, так только то, чего знать было не положено. Во всех тонкостях землепашества разбирался он не меньше самых мастеровитых своих работников. Когда он принял на себя хозяйство после смерти отца, хутор Викаборо был на грани разорения. За десять лет отец Спригг превратил его в одну из самых процветающих ферм в округе.
Он был любящий муж и отец, строгий, но справедливый хозяин, истинный патриот и добрый христианин, но, в первую голову, и душой и телом — крестьянин, уделявший внимание семье, стране и Богу. Именно в такой последовательности и только в урочный, по его разумению, час — за трапезой, в постели и на сборах ополчения Южного Девона, во время вечерней молитвы и воскресных посещений церкви, но не позволяя однако ни тому, ни другому, ни третьему вмешиваться в главное дело своей жизни.
Одевался отец Спригг очень прилично, но подобно своей супруге на моду не обращал никакого внимания. Все его разнообразные костюмы — воскресный, свадебный или крестильный, похоронный, охотничий, костюмы для ярмарки и базарного дня, его ополченская форма — все было сшито из лучших тканей и отлично скроено, к каждому был свой жилет. Многие достались ему еще от отца, и лишь один только — военный мундир он носил меньше двух десятков лет кряду. Хранилась вся эта одежда в огромном дубовом шкафу в парадной спальне. Матушка Спригг так тщательно и любовно чистила щеткой и гладила ее до и после носки, что одежда совсем не изнашивалась. Не изнашивались и многочисленные рубахи, которые отец Спригг носил в будние дни, рубахи, красиво вышитые сначала его бабкой, потом матушкой, а потом и женой, — ведь сшиты они были заботливыми руками из такой крепкой домотканой материи, что никакая непогода или самая черная, грязная работа не могли им повредить.
Каждая из этих рубах была произведением искусства, и мысль о том, что предназначалась она для крестьянского труда, повергла бы в ужас современную женщину. Матушку же Спригг, без устали стиравшую и утюжившую их только для того, чтобы все это так же без устали снова пачкалось и мялось, такие мысли не посещали. Для ее мужа и для нее сама работа на ферме была не пресловутой лямкой, которую им приходилось тянуть, чтобы добыть себе пропитание, но самой жизнью, вещью почетной, каковой они гордились, и, не отдавая себе в этом отчета, наделяли свой труд чуть ли не религиозной пышностью и обрядовостью. Прекрасная одежда предназначалась для работы, в которую вплетались стародавние праздники, и все сопровождалось своим особым ритуалом, из которого нельзя было выбросить ни одной самой ничтожной мелочи. И у каждого наряда, каждого праздника и обычая была своя пора цветения, как бывает она у злаков и плодов земли, и все это сливалось в едином ритме мирового круговорота, прибывания и убывания луны, зимнего и летнего солнцестояния, череды дождей и ветров, снегопадов и рос.
Отец Спригг казался олицетворением этой великолепной гармонии. При одном только взгляде на него можно было распознать многочисленные добродетели, привлекательную внешность, мудрость и силу, и все это в столь тесном согласии и равновесии друг с другом, что не убавить и не прибавить. Даже его пылкий, как жаркий день во время жатвы, темперамент, нельзя было записать ему в недостатки — столь великолепное частенько находилось ему применение. Ибо не было в отце Спригге мелочности, и хоть подчас он заходил слишком далеко, но никогда не забирал слишком круто. Он мог в пылу дневных трудов обрушиться на вас, как ураган или снежная лавина, и стереть вас в порошок, но никогда не стал бы он с расчетливой злобой ранить вас злословием или отнимать даже самую ничтожную малость, которая, как он считал, принадлежит вам по праву.
Стелле, чувствительной, любящей приключения, такая натура отца Спригга была по душе. Она бросилась в его объятия, как падала бывало в луговые травы и лежала в них, раскинув руки и уткнувшись подбородком в теплую землю. И то и другое — и крепкие руки отца Спригга, и тепло травы на лугах — рождало в ней восхитительное чувство единения с ним. Многие справедливо считали, что Стелла любит отца больше всех, не догадываясь однако, что чем сильнее любит эта девочка, тем скупее проявляет свои чувства.
— Ах ты, девка! — сказал отец Спригг, ощутив, как прильнуло к нему маленькое тельце — как воробушек. — Полегче, девка, как бы ты меня не опрокинула!
Это была любимая шутка. Стелла прижалась к рабочей блузе отца Спригга, с удовольствием вдыхая запах древесного дыма, которым та пропиталась. Дым сжигаемых сучьев и веток она считала одним из самых восхитительных осенних запахов, почти таким же приятным, как запах черной смородины или тыквенного джема. Потом девочка нырнула под руку отца Спригга и вгляделась в сгущавшиеся тени.
— Ходж? — чуть слышно прошептала она, протягивая ручонку. В ее ладошку ткнулся холодный нос, после чего руку лизнул теплый язык. Это был пес Ходж. Довольная Стелла с облегчением вздохнула. Ходж был одним из ее любимцев, вот зачем он такой отчаянный, драчун и забияка? Стелла все время боялась, что однажды объявится враг, еще более отчаянный, и Ходжу окажется не по зубам одолеть его даже при всей его удали. Но сейчас пес снова был в безопасности, под защитой стен их крепости, и до утра ей можно было не беспокоиться о нем.
Из приоткрытой двери на кухню вдруг пахнуло дивным запахом лука. Все трое заторопились на кухню, где матушка Спригг черпаком разливала овощной суп. Серафина возилась в своей корзине. Мэдж, доярка, проходила мимо открытой двери, неся с маслодельни масло, сыр и большое голубое блюдо с густыми топлеными сливками. Соломон Доддридж, пахарь, уже вошел через заднюю дверь, уселся на стул возле камина, по левую сторону от огня. Это было его постоянное место, принадлежавшее ему по праву. Узловатые руки Доддридж положил на колени, а в зубах зажал короткую глиняную трубку. Он и Мэдж были единственными из всех хуторских работников, которые ночевали в усадьбе и вместе с отцом и матушкой Сприггами, Стеллой, Серафиной и Ходжем составляли тесно спаянную семью преданных друг другу домочадцев. Об этом никогда не говорили вслух, но в глубине души все осознавали свое родство, для них это было так же просто, как ходить по твердой земле и не задумываться, не покачнется ли она у них под ногами, а что касается Серафины, так ей это родство было еще и выгодно.
Старый Сол не знал, сколько ему лет, понятия не имел, крестили его или нет и не знал о себе ничего, кроме того, что с детства работает на хуторе Викаборо, ест здесь, спит здесь и здесь же умрет. Раньше он, наверное, помнил о себе побольше, а теперь позабыл все на свете — ведь если уж он не знал, сколько ему лет, значит, возраст у него был самый что ни на есть почтенный. Сол помнил рождение батюшки Спригга и помнил, что уже тогда юность у него осталась позади, и его то и дело мучили приступы ревматизма. Теперь же ревматизм скрючил его в три погибели, и когда он вставал, опираясь на палку, то напоминал Стелле старую шелковицу, растущую у каменной стены сада, главный ствол которого давно уже врос бы обратно в землю, если бы его не подперли рогатиной.
Старик Сол теперь и в самом деле больше походил на дерево, чем на человека. Руки и ноги его напоминали ломкие старые ветви, лицо побурело и стало похожим на кору, а седая борода-стерня смахивала на лишайник, выросший на старой-престарой яблоне. Голос его превратился в воронье карканье, а из-за полного отсутствия зубов понять, что он говорит, можно было с превеликим трудом. Зато черные глаза его блестели весело, как у дрозда, чувство юмора никогда не покидало старого Сола, и, как это ни странно, он по-прежнему ловко пахал плугом землю и как прежде уверенно выводил басовые ноты прекрасных мистических песнопений, — ими девонские пахари вдохновляли скотину, которую впрягали в плуг. И, действительно, без Соловых песнопений викаборские быки вообще отказывались пахать. Как только пение прекращалось, они как вкопанные вставали в борозде и вместе с ними замирали чайки, которые кругами летали над плугом. Песнопения эти, казалось, приводили их всех в движение, точно так же, как, говорят, и пение звезд заставляет вертеться всю вселенную и лететь своим путем.
Происхождение Мэдж тайны не составляло. После смерти родителей ее вместе с другими детьми отправили в работный дом, тогда ей было десять лет, а в двадцать один на Викаборскую ферму, где работала и по сей день. Со стороны отца и матушки Сприггов она впервые в жизни увидела к себе доброе отношение и была предана им, а Стелле по гроб жизни.
Это была пышущая здоровьем хохотушка, с веснушчатым личиком и вздернутым носиком, за работой она обычно певала, но большой разговорчивостью не отличалась. Сколько над ней ни бились, никому так и не удалось научить ее читать, писать или вычитать из пяти два, зато равных ей ключниц и молочниц не было во всем Западном крае.
Серафина была раскормленная, полосатая кошка, на вид совсем домашняя, на конюшне держали еще трех котов, чтобы те ловили дворовых крыс, но в доме жила она одна. Вообще-то ей полагалось ловить домашних мышей, но она была так занята воспитанием котят, что на мышей времени у нее почти не оставалось. Ни у одной кошки не бывало столько котят, сколько у Серафины. Когда она впервые, еще котенком появилась на ферме, отец Спригг как раз читал вслух во время вечерней молитвы заповедь «Плодитесь и размножайтесь», и похоже, что Серафина приняла ее чересчур близко к сердцу.
Не отдать справедливость псу по имени Ходжу нелегко. Восемь лет назад благородный аристократ, гончий пес по имени Агамемнон удрал из одного из самых знатных домов в округе — Коккинтон-корта, и отправился немного побродить в одиночестве… Пробегая по обсаженной цветами дорожке в окрестностях Викаборо, он увидел за воротами отца Спригга и его овчарку Джипси, охранявшую ягнят, которые резвились на заросшем маргаритками лугу. Джипси была изящным созданием с черными с поволокой глазами, торчащим хвостом, мохнатыми породистыми лапами и длинной шелковистой шерстью безупречно черного цвета (впрочем, на груди у нее красовалось кремовато-белое пятно). Случайный взгляд ее волооких глаз, брошенный через плечо как раз в тот момент, когда Агамемнон заглядывал за ворота, встретился с его взглядом — Агамемнон был сражен. Повторилась история Кофетуа[3] и нищей служанки, в результате на свет появился Ходж, точнее, щенят было пятеро, да четверых утопили.
Можно было бы ожидать, что отпрыск красавца-аристократа и прекрасной золушки будет очаровательным созданием, но, к сожалению, этого не случилось. Ходж взял у родителей все без разбору. Кремовую манишку, доставшуюся ему от мамаши, он носил не на груди, а на спине, где на гладкой бурой шерсти — отцовском наследии — она была ни к селу, ни к городу. Статью же он вышел в папашу и двигался с его же царственным достоинством, что никак не сочеталось с нелепо торчавшим хвостом и длинными вислыми ушами, болтавшимися вдоль хитроватой морды. Глаза тоже вышли папашины — темно-желтые, с некоторой жестокостью во взоре, зато пасть безвольная и даже добродушная. Характер Ходжа был в высшей степени благороден. Это был пес умный, смелый, ласковый, преданный, терпеливый, великодушный, однако привередливый и разборчивый. У него был только один недостаток — Ходж был неисправимый драчун. По счастью, благородство не позволяло ему нападать на собратьев меньше его, поэтому, а пес он был крупный, драться ему приходилось не так уж часто, но пройти мимо собаки ростом с него или побольше и не подраться он никак не мог, и теперь, в зрелом возрасте, весь был покрыт шрамами от старых ран: одно ухо разорвано, а один глаз наполовину закрыт. Эти следы минувших битв на теле чудного на вид пса придавали ему несколько бандитское обличье, что не совсем соответствовало его натуре. По этой причине люди, знавшие Ходжа не очень близко, иногда принимали его не за того, кем он был на самом деле. Только Стелла, лучше, чем кто-либо иной, знала Ходжу настоящую цену.
За ужином почти не разговаривали — все устали после тяжелого трудового дня, который для взрослых начался в четыре часа утра. Потолковали немного о каком-то побродяжке, который приходил к отцу Сприггу в сад, просил работы.
— Отродясь такого чучела не видывал, — проговорил отец Спригг. — Думаю, он и мешка картошки не накопает, силенок совсем нет. Никудышный мальчишка, шваль.
— И так-таки никакой работы у вас для него не найдется, батюшка? — жалостливо спросила Стелла. Ей претило, что кому-то, хоть бы и никудышному, подлому мальчишке, дали бы в Викаборо от ворот поворот. — Или поесть что-нибудь?
— Нет, — отрезал отец Спригг. — Или от вербовщиков флотских удрал, или из тюрьмы, судя по виду-то. Ссориться с властями мне совсем ни к чему.
— А Ходж тоже подумал, что он ни на что не годен? — не унималась Стелла.
— Ходжа там не было, — ответил батюшка Спригг. — Ходж ушел с Солом пригнать домой коров. А что, скажи на милость, мое мнение для тебя значит меньше, чем мнение Ходжа?
Стелла открыла было рот, чтобы сказать, что она вовсе так не думает, но матушка Спригг строго цыкнула на нее: — Попридержи-ка язычок, милочка, доедай лучше суп.
И Стелла поступила так, как ей было велено. Благо, луковый суп матушки Спригг был венцом ее кулинарного гения, и было бы кощунством отдавать ему должное иначе, чем в благоговейном молчании. Кроме лука в мясной бульон она положила овсяную крупу, зубчики чеснока, лавровый лист и подлила парного молока. И еще на ужин были яблоки, запеченные до белой пены, и густые топленые сливки, желтоватые, словно вянущие цветы лютиков.
Отец и матушка Спригги, Стелла и Мэдж сидели за столом, а Ходж и Серафина расположились по разные стороны от стула, на котором сидела Стелла, в ожидании лакомых кусочков, которые она всегда ухитрялась бросать им украдкой. Старина же Сол сидел в своем уголке возле камелька, поставив миску с супом на колени. У него была своя, весьма оригинальная манера поглощать пищу, и матушка Спригг сочла, что лучше предоставить ему возможность проделывать это в относительном одиночестве. Тем не менее, он живо прислушивался к скупому разговору, и из его уголка то и дело доносился раскатистый одобрительный смешок. Этот смешок был одним из самых характерных звуков, сопровождавших жизнь в Викаборо, наряду с пением Мэдж, зычным лаем Ходжа, колокольным звоном, разносившимся окрест, боем дедушкиных часов, постукиванием иголки матушки Спригг о наперсток, гулкой поступью тяжелых ботинок отца Спригга по каменным полам и шелестением ветра в яблонях. Спустя годы, когда Стелла будет далеко от Викаборо, она вспомнит эти звуки, и в ее воспоминаниях все они сольются в единую симфонию, которая колыбельной песней зазвучит у нее в ушах и снова перенесет ее на кухню фермерской усадьбы. А сейчас она едва ли понимала, что счастлива и любима, сидя в мягком свете свечи, рдея, как роза, и уплетая яблоки с топлеными сливками.
Когда ужин подошел к концу, матушка Спригг, Мэдж и Стелла проворно убрали со стола тарелки, а отец Спригг глухо прокашлялся, прочистив горло, неспешно, размеренным шагом подошел к посудному шкафчику, достал из фарфоровой супницы с синим узором в китайском вкусе Библию, где она всегда и хранилась (супницу никогда не использовали по назначению), вернулся с ней к столу и бережно положил ее перед собой. Сев на стул, отец Спригг снял очки, протер их кумачовым носовым платком, снова водрузил на нос, послюнявил палец и неторопливо стал переворачивать страницы, пока не нашел засушенную красную гвоздику — ею было отмечено место, откуда надо было продолжать чтение. Все снова уселись за стол, благоговейно сложив руки на коленях, а Сол в своем уголке за камином приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать.
Библия и фамильный Часослов были единственными книгами на ферме, и отец Спригг ежевечерне читал вслух своим домочадцам по одной главе из Священного Писания, упорно продвигаясь от Бытия к Откровению. Трудные слова он одолевал с отвагой, стремительно и яростно, как бык, продирался он сквозь не вполне благопристойные места Ветхого Завета; торжествовал, счастливый, добравшись до Нового Завета с его притчами о сеянии, жатве и урожае, с мирными пастухами на пастбищах; заплетаясь и спотыкаясь, пробирался сквозь последние главы Евангелий. Уши его горели от отчаяния и унижения за свою неспособность прочитать историю, как она того заслуживала, однако не единого слова с первой страницы Библии до последней отец Спригг не пропускал.
Трудно сказать, что выносили из этого чтения его почтенная супруга, Мэдж и Сол, да и он сам, для них, это было прежде всего нечто вроде дозы снотворного перед отходом ко сну, а для него — одной из тех обязанностей, которые из поколения в поколение возлагаются на хозяина дома и должны быть исполняемы с неизменным терпением.
Но для Стеллы эти вечерние чтения были одновременно и наслаждением, и волшебством, и мучением. Сидя за столом с серьезным выражением лица, потупив глаза долу и сложив руки на коленях, она ничем не выдавала своего восторга, но кровь стучала в ее висках, пока она слушала древние предания о приключениях, сражениях, убийствах и скоропостижных кончинах.
Она была одним из трубачей, которые дули в свои трубы у стен Иерихона. Это она стояла вместе со сторожем на башне и видела клубы пыли, взвивавшиеся вдали, и слышала, доносится страшная весть: «А походка, как будто Ииуя, сына Намессиева, потому что идет он стремительно»[4]. У нее перехватывало дыхание, когда прекрасная и распутная Иезевель, нарумянив лицо и украсив голову, выглядывала из окна, приветствуя своего убийцу. Это она вместе с Давидом оплакивала смерть Авессалома: «О, кто дал бы мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!»[5] Вместе с Илией прислушивалась она к тихому ветру, повеявшему после вихря и огня, вместе с Исайей вглядывалась в шестикрылых серафимов, вместе с Даниилом она была во львином рве и плакала вместе с Руфью, собирающей колосья вдали от дома.
Новый завет она выслушивала с трудом, настолько велик был ее гнев на то, что люди сделали с Ним. Ей не доставляло удовольствия слушать ни о Младенце в яслях, ни о волхвах с их дарами, ни о детях, пришедших за благословением, ни про больных, пришедших за исцелением, — и все из-за того, что будет потоп. Этот Царь, увенчанный терновым венцом вместо золотой короны и распятый на кресте, внушал величие и силу, понять которые Стелла даже и пытаться не осмеливалась, а просто скорбела и негодовала. Рассказы о Воскресении мало утешали ее, она воспринимала их как нечто вроде сказок о приведениях, и рассказы эти ее пугали. Иногда у нее появлялось чувство, что эти части Библии, которые так страшат ее сейчас, однажды станут значить для нее больше, чем все остальное в этой Книге вместе взятое, но это будет очень не скоро. На деяниях апостолов и апостольских посланиях она приходила в себя, но не более того — изложение тут было сухим и лишенным живости, а вот в Откровении Иоанна Богослова она снова оказывалась в своей стихии — дитя вновь попадало в сказочную страну волшебных зверей и городов, построенных из драгоценных камней.
Но на протяжении всех этих библейских чтений, даже в самых страшных местах язык Писания подчас внезапно завораживал Стеллу. Странности произношения отца Спригга ее не раздражали. Его грубый, хрипловатый голос, казалось, бесцеремонно швырял слова в воздух, отсекая частицы, не имевшие большого значения, и слова тут же снова падали вниз, преображенные, словно колокольный звон или капли дождя, смешавшиеся с лучами солнца — и недостижимые красоты открывались девочкиному сердцу. Для Стеллы оставалось тайной, как такое могли сотворить простые слова. Она полагала, что создатели этих фраз выстраивали их, чтобы запереть в них чудесные видения, точно также, как другие делают шкатулки для хранения своих сокровищ, а голос отца Спригга был ключом, который со скрипом поворачивался в замке, и открывал шкатулку, выпуская слова на свободу. Правда, эта метафора не слишком занимала воображение Стеллы, но преображение, совершавшееся в воздухе, оставалось для нее такой же неразрешимой загадкой, как и внезапная перемена в ней самой, когда в момент магического звучания слов мрак, царивший у нее в душе, чудом озарялся, и душа, как пташка, трепетала внутри.
Иногда Стелла задумывалась, чувствуют ли другие то же самое. Она никогда не озиралась по сторонам, чтобы посмотреть, меняются ли лица домашних, но думала, что вряд ли, как, впрочем, вряд ли менялось и ее собственное лицо. К тому же, они никогда не пытались поговорить об этом друг с другом. То было, вероятно, одно из тех многих странных ощущений, которые люди не могут объяснить даже себе самим. «Слова — странные штуковины, — решила Стелла, — могучие и бессильные в одно и то же время».
Шел уже десятый день, как отец Спригг с трудом преодолевал Второзаконие, и матушка Спригг и Мэдж малость вздремнули. Стелле же было не до сна — ведь там был Ог, царь Васанский, последний из гигантов, и его огромный железный одр. А еще были там аммонитяне, которые жили на горе и «выступили против вас и преследовали вас так, как делают пчелы, и возвратились вы и плакали перед Господом»[6]. Много дней подряд Ог преследовал воображение Стеллы, а аммонитяне вертелись и гудели у нее в голове. А сегодня вечером слова из одиннадцатой главы вновь вспыхнули и, упав, осветили ее душу: «… земля, в которую вы переходите, чтобы овладеть ею, есть земля с горами и долинами, и от дождя небесного наполняется водою, — земля, о которой Господь, Бог твой, печется, очи Господа, Бога твоего, непрестанно на ней, от начала года и до конца года»[7].
Стелла видела перед собой свой родной Западный край с его покатыми зелеными холмами, с речками и ручейками, вьющимися меж них, с пасущимися стадами овец, а внизу, защищенные холмами, обширные долины с садами, видела вспаханные поля красноватой земли, усадьбы, крестьянские хозяйства и старинные серые церкви. Она видела солнце и дождь, сменяющие друг друга, величественную радугу на небе. Казалось, будто это земля приподнялась, чтобы напиться и солнца и дождя. Она видела хлеба, зеленеющие в бороздах, фруктовые сады, сплошь в цвету. Она вдыхала благоухание моря цветов и слушала пение многочисленных птиц, как бы возносящих фимиам Господу, Чьи глаза, глядящие на них, дали им жизнь. Но у этой картины была и обратная сторона, сторона жуткая. Если бы Господь почил от дел Своих и отвел глаза, это было бы концом света и жизни, и все снова погрузилось бы во мрак и хаос. Но Господь не отвращался от дел Своих, от начала года и до конца года свет Его очей струился вниз, и вся жизнь на земле устремлялась ввысь. Пораженная, Стелла смотрела, как, смешиваясь, встречаются свет и жизнь, снова оглядывалась вокруг и видела знакомый край медленно преображающийся этим единением. Она видела, как он меняется, вроде бы и тот же самый, но одновременно — и другой; знамения становились явью, призрак облекался плотью, видение превращалось в землю обетованную.
Свет померк, и Стелла наконец взглянула на домашних. Сперва на Сола. Тот как-то весь преобразился, склонился набок, приблизив ухо с прижатой к нему ладонью к голосу папаши Спригга и приподняв голову, будто вглядывался вдаль. Матушка Спригг мирно дремала, на лице Мэдж было то странное, бессмысленное выражение, какое всегда было у нее, когда она не хлопотала по хозяйству, которое считала делом своей жизни. Девочка снова посмотрела на старину Сола, и на этот раз, почувствовав ее взгляд, он поднял на нее глаза и улыбнулся. Стелла улыбнулась в ответ. Значит, у старины Сола тоже были видения. Конечно, и как это она раньше не догадалась. Эти его песнопения, которыми он так ладно заставлял быков двигаться, и были путем, которым он вступал в этот мир из мира иного.