– Не совсем.
– Что ж тут непонятного? Один мир – наш, основной. В нем ваших родителей никто не убивал. В нем родились вы. А есть, представьте, еще один мир, параллельный. Этот самый параллельный мир точь-в-точь совпадает с нашим. Мир-близнец. Неотличим. В него вы перескочили из нашего мира, из основного, и убили в нем своих предков. С этого момента основной мир и параллельный стали заметно отличаться: в одном есть и ваши родители, и вы сами, а во втором нет ни их, ни вас. Но никто не мешает вам совершить путешествие в этот параллельный мир в качестве гостя из мира основного. Вот так и получается ситуация, при которой умерщвление моих родителей в нежном возрасте не мешает моему появлению на их похоронах.
– Понятно. Но как это делается? Откуда мне знать заранее, что после моего выстрела мир разветвится? Что в момент попадания пули в цель миры раздвоятся и я уцелею в одном экземпляре?
– Да, это обязательно нужно знать заранее… – Взгляд Коптина затуманился воспоминаниями. – Потому что если режим удвоения миров не работает, то даже рядовой поступок, совершенный в прошлом, может иметь ужасные последствия – как лично для вас, так и для окружающих.
Коптин замолк, вспоминая работу без удвоения миров, работу рискованную, на грани. В его памяти всплыли события тех давно ушедших лет, о подробных обстоятельствах которых капитану Аверьянову совершенно ни к чему было знать…
Валечка вопросительно взглянула на подполковника Коптина, только что распечатавшего конверт, содержащий регламент дальнейших действий их диверсионно-изыскательской группы МЧС – Межпространственно-Чрезвычайного Спецполка при Совмине СССР. Это был последний конверт успешно завершенной экспедиции, короткий письменный приказ-эпилог, предписывавший порядок ухода их группы из зоны действия – в данном случае из Москвы. На конверте имелась надпись: 800 0209 1812. Она означала, что распечатать его надлежало в 8.00 местного времени 2 сентября 1812 года – ни раньше ни позже. Допустимая погрешность времени вскрытия конверта составляла пять минут. Опоздание или преждевременное вскрытие – трибунал.
– Ну что? – не выдержала Валечка Дроздова. – Дали время расслабиться?
«Дать расслабиться» в те годы на их профессиональном сленге означало санкционированное Управлением свободное пребывание в зоне действия с собственными, личными, целями. Возможность отдохнуть, посмотреть, оттянуться. «Расслабиться» очень любили новички – молодые лейтенанты, попадавшие на задания в зоны рабовладельческого строя или гаремно-крепостного права. Офицеров прекрасного пола тянуло, конечно, либо в Вену штраусовских вальсов, либо в далекий и дикий матриархат Амазонии.
Они блестяще выполнили задание – ларец с бриллиантами графа Растопчина был ими надежно укрыт и от вступающих в Москву французов, и от грядущих огненных смерчей. Они заслужили «воздуха» по всем неписаным законам. По гамбургскому счету. Безусловно.
– Нет, – ответил Коптин, пробежав глазами приказ. – Срочное возвращение.
– А я так надеялась повидать юного Пушкина! – капризно скривила губы Валечка и, поймав на себе его испытывающий взгляд, покраснела.
«Определенно врет, – подумал Коптин, бывший в ту пору уже довольно опытным, поседевшим на службе подполковником. – Наполеоновских маршалов ждет, офицерье, гвардию изголодавшуюся… Пушкин ей понадобился… Расскажи это Пушкину».
Бросив взгляд на часы, он прикинул: Наполеон как раз входит сейчас в Москву, авангард его уже где-то у Дорогомиловки…
– А что тебе Пушкин? – Коптин хлопнул Валечку по плечу, подбадривая. – Пушкину сейчас тринадцать лет и почти три месяца. Мальчик еще…
– Неважно, – отмахнулась Валечка. – Он и в тринадцать был уже Пушкин.
– А ты – в двадцать шесть, а уже майор! Пошли!
– Покурить-то хоть есть пять минут у меня?
Коптин не любил волокиту – приказ есть приказ, – но, сдерживая себя, снова взглянул на часы:
– Кури! Но потом пойдем быстрым шагом – идет?
– Едет! – язвительно хмыкнула Валечка, закуривая.
Они стояли недалеко от устья Яузы, телепортационный же челнок их был на Вшивой горке, рядом с Таганкой, «зашифрован» в амбаре; идти предстояло метров семьсот, но круто в гору – минут пятнадцать. В запасе же было двадцать семь минут и сорок секунд – они успевали только-только.
– Ну все, пошли. – Валечка щелчком выкинула окурок и, достав помаду из сумочки, подправила нижнюю губу. – Я готова!
– Ты посмотри, куда ты бросила окурок! – ахнул он. – Там сено же! Смотри – уже горит!
– Плевать, – пожала плечами Валечка. – Все равно Москва через час вспыхнет… Пожар Москвы 1812 года – не слыхали? – насмешливо добавила она.
– Да, вспыхнет, – согласился капитан Завадский, третий член их группы, профессиональный взломщик, выскочивший только что из Академии с красным дипломом. – Но вспыхнет через час, не в этом месте и по другой причине.
«До чего же он любит изрыгать банальности», – подумал Коптин и снова сверился с часами:
– Тушить у нас уже нет времени.
– Если перекинется на сеновал, то все… – сказал Завадский. – Тут все… Тут началось!
– Да ерунда, – сказала Валечка.
– Нет, очень не к месту и не ко времени, – ответил Коптин, лихорадочно соображая, как же поступить. Он в группе главный. Ему решать. – Боюсь, что выговор, без премии и несоответствие получится. Из искры разгорится пламя…
– Похуже, думаю, Сергей Ильич, – заметил Завадский. – Этак ведь может выйти, что именно она Москву-то и сожгла…
– Очумел, что ли? – огрызнулась Валечка. – Напичкали тебя формулировочками в Академии сраной твоей. Думай, что несешь!
– Я думаю. Но вот сеновал если вспыхнет сейчас, то все. Сожгла ты, Валька, столицу нашей Родины.
– Будущую, – скупо уточнил Коптин.
– Ага! – кивнул Завадский. – Будущий город-герой. Но он и теперь в сердце каждого! Порт семи морей.
– Сейчас… – Не найдя калитки во двор, Валя забежала в дом, надеясь, что оттуда проникнет к сеновалу. Однако дальше темных сеней ей проникнуть не удалось: дверь в горницу была заперта на засов и забаррикадирована изнутри, хозяева же ушли через чердак или подпол. Валя стремительно взлетела по хлипкой лестнице на чердак, но никакого другого хода не смогла обнаружить – только оконце, в которое и кошка-то пролезет с трудом. Выскочив из темных сеней, Валя вернулась к своим.
– О-о-о! Гляди-ка! Во, полыхнуло-то! Аж загудело на ветру. Абзац тебе, Валентина: сеновал запылал, прощай, звезды кремлевские! То есть майорские! – Завадский стоял к ней спиной, опасаясь оплеухи.
– Сволочь ты, Завадский! – Голос Валечки дребезжал от еле сдерживаемого гнева.
– Все! – решил Коптин, все это время наблюдавший неумолимое мелькание цифр на командирском хронометре. – Время! Теперь нам придется бежать!
– Я не могу бежать! – закричала Валечка все тем же неестественно дрожащим голосом. – Ребята, что со мной?
Коптин поднял глаза и обомлел.
Перед ним стояла старуха лет восьмидесяти с гаком. Седые волосы, иссохшее тело, трясущиеся губы, слезящиеся глаза, дряблые веки и щеки.
– Ребяточки, скажите честно, что со мной?
Коптин кинул быстрый взгляд на Завадского. Тот стоял как истукан, начисто потеряв дар речи вместе с напускным гонором.
– Мальчики, я сесть хочу…
– Вон, у ворот, видишь, лавочка?!.
– Не так сесть. Нет… – подняла руку мумия. – Вы отвернитесь оба…
…Когда они ворвались в телепортационный челнок – Завадский с ларцом, а Коптин с Валечкой, сидящей, а точнее, висящей у него на спине, – у них оставалось ровно три секунды.
Коптин всей ладонью надавил на сектора блокировки, автоответчика, SOS-генератора и экстренной аварийной нуль-навигации и, не выдержав нагрузки, грудью рухнул на пульт.
Сухая старческая рука, вся в пигментных пятнах, медленно отпустила его шею и съехала на пульт, срывая с пломб тумблеры аварийного старта.
Последний тумблер, старт-протяжку, выдернул в «готово», а затем в «полет» Завадский, хотя его скрючило и рвало от физического перенапряжения.
Трактир гудел на все голоса: стрельцы гуляли.
Сентябрь 1698 года был для них не простым. Совершенно внезапно царь Петр как с цепи сорвался: аресты шли за арестами. Ни с того ни с сего.
Так называемый бунт окончился в июне. Да и был ли он, бунт? Они подавали прошение о государевой милости. Что тут такого? Азов взят, государство цветет.
Они москвичи, в Москве их семьи. Стрельцы хотели прошением добиться от государя всего лишь соблюдения условий их службы: выплаты денежного довольствия за азовский поход, роспуска по домам после окончания войны и так далее. Они ведь не были рекрутами, и требование у них было, по сути, одно: начальство должно соблюдать закон не только когда призывает их в строй, но и когда приходит пора расплатиться за службу, за добытую кровью победу.
Что вышло тогда, в июне? Их встретила армия у Новоиерусалимского монастыря, две тысячи триста человек – потешные полки Петра и дворянское кавалерийское ополчение под командованием воеводы Шеина. Зачем она была нужна, армия? Стрельцы не имели намерения воевать. Алексея же Семеновича Шеина они вообще воспринимали как своего, так как он бился с ними плечо к плечу в обоих азовских походах, в последнем из них руководил сухопутными войсками. Впрочем, это не помешало ему повесить неизвестно с чего пятьдесят семь стрельцов прямо там, под Новоиерусалимском. А остальных разогнать по домам.
Денег стрельцам Петр так и не заплатил: казна зажала их жалованье. Однако стрельцы, разойдясь по домам, осели и успокоились: правды на Руси ни сказками ни ласками не найти – не одним поколением проверено. Все стихло. Казалось, навсегда. День шел за днем, неделя за неделей. Тишь да гладь.
И вдруг в сентябре, как гром среди ясного неба, начались повальные аресты. Никто не понимал, что случилось. Стрельцы жили открыто и не думали ни от кого прятаться. Охота. «Великий сыск». Какой там сыск? Все по домам, и никого искать не надо. Хватали из домов не знавших никакой вины за собой. Ежедневно арестовывались сотни. Все арестованные попадали «на конвейер» в Преображенский приказ. Говорили, что в этот приказ есть вход, но из него нет выхода.
Трактир гудел.
Коптин с Завадским, получившие разрешение «расслабиться» после удачного выполнения сложного задания – организации побега князя Игоря из половецкого плена, – не случайно выбрали для отдыха этот, попутный по дороге домой, сентябрь 1698 года, этот кабак и эту компанию. Здесь можно было оттянуться без опаски – через неделю никого из стрельцов в живых не останется. Что тут ни вытворяй – последствий в будущем не ожидается: сто шестьдесят пять человек повесят у Новодевичьего, под окнами царевны Софьи, остальных просто казнят – всех, поголовно, – более четырех тысяч душ, обвинив в заговоре с Софьей и в попытке посадить ее на престол вместо Петра.
Гуляли крепко, так как смерть вовсю собирала уже свой урожай, несмотря на то что заговора никакого не было. Как, впрочем, и задумок осуществить переворот.
Просто год назад, подавая такое же прошение государю, стрельцы, узнав, что Петр сейчас оттягивается в Англии, вручили прошение Софье, остававшейся «на хозяйстве». Это был законный и естественный поступок: если нет самого, отдать бумагу и. о. Но Петр, вернувшись, прошение стрельцов повесил на сучок в туалете, как обычно, а злобу на Софью со стрельцами затаил необычайную и ничем не объяснимую: как и большинство владык России, он был тот еще клиент для психушки.
Поэтому в сентябре 1698-го трактир уже гудел, встревоженный массовыми беспричинными арестами, но все же гудел пока еще безмятежно: картины «Утро стрелецкой казни» никто из стрельцов, естественно, в глаза не видел – Василий Максимович Суриков написал ее лишь сто восемьдесят три года спустя.
– Этому больше не наливайте, – склонился кабатчик к Коптину и Завадскому, едва заметно указывая взглядом на Митрофана Лукина, плечистого стрельца с окладистой бородой, сидевшего напротив них. – Беда будет… – пояснил он и отошел от их стола столь же бесшумно и незаметно, как подошел.
– Учит нас, как детей! – возмутился Завадский. – А то мы сами не видим, не понимаем!
– Да не учит он! – успокоил его вполголоса Коптин. – А прислуживает. Мы, с его точки зрения, знатная публика. Вот и стремится угодить, чтобы неудовольствия не вышло бы нам какого.
– Ну да! Ты тон-то его слышал, каким он сказал? Нашелся, блин, Макаренко… Учитель жизни… Далай-лама…
– Тебе, кстати, тоже хватит, – заметил Коптин.
– Ага! – кивнул Завадский в ответ и, взяв за ручки два кувшина с зельем, встал, протянув один из них стрельцу Митрофану: – Давай? За Васю Сурикова, а?
– За Васю можно, – согласился Митрофан, принимая кувшин. – За Васю выпьем!
– А ты ведь даже не знаешь, за кого пьешь? – подначил Завадский.
– Да ты ж сказал: за Васю! Зачем мне знать? Я верю! Ты ж угощаешь! Вот я тебе и верю!
– Ага!.. Ну давай!
– Давай!
Коптина даже передернуло слегка от того усердия, с которым Митрофан Лукин пытался вогнать в себя два литра самогонистого пойла под названием «зелено вино». Казалось, еще чуть-чуть, и мутноватая бурда брызнет у стрельца из ушей, из носа и даже из глаз – в виде фонтана мутных слез.
Но нет, все обошлось. Любовь к халяве на Руси превыше всего: на халяву и уксус сладок, на халяву и кирпич съешь.
Вместе с Коптиным за процессом введения в организм запредельной дозы одуряющих разум токсинов следила еще одна пара глаз – какого-то тщедушного стрельца в три вершка ростом вместе с шапкой. Тщедушный фланировал между столов уже, наверное, час, как сирота потерянный какой-то. Он явно был не при делах: без денег и компании – никто его за стол не приглашал.
Тщедушный остановился посмотреть, как Митрофан с Завадским заливают себя до бровей. Он смотрел во все глаза; лицо его выражало смесь безграничного презрения с безбрежной завистью. Оба эти чувства, проявляющиеся в жизни обычно отдельно, на этом лице образовывали идеальную композицию, гармонируя на каком-то высшем, недоступном рассудку уровне.
Митрофан, покончив с кувшином, мотнул головой, стряхивая с усов остатки зелена вина. Взгляд его вдруг зацепился за тщедушного стрельца. Возникла пауза.
– Ты Вася Суриков? – спросил вдруг Митрофан, покачнувшись.
– Нет, – ответил тщедушный стрелец.
– Вот и не хрюкай! – подвел итог Митрофан и с силой ударил стрельца пустым кувшином прямо по темечку.
Звук удара был страшный – как будто большим и тяжелым камнем с силой влепили по деревянной колоде.
Кувшин уцелел.
Стрелец устоял, но из его ушей и носа буквально хлынула кровь – бурно, обильно потекла, заливая грудь и плечи. Глаза тщедушного остановились, став безжизненно-стеклянными.
Кабак притих.
Митрофан, внезапно отрезвев, выронил кувшин и, переступив через убитого стрельца, быстро пошел к входной двери, властно раздвигая народ – оцепенелый, еще не до конца осознавший ужас случившегося. Он шел так уверенно, по-деловому, будто спешил за живой водой, оставленной им на улице возле входа.
Хлопнула дверь, закрываясь за Митрофаном. Послышалась дробь копыт удаляющегося коня…
Коптин повернулся к Завадскому и обомлел. Вместо капитана с красным дипломом и двумя орденами за хронодиверсии и темпоральный сыск на лавке валялся его камзол, свисая до пола, до лежащих под столом штанов Завадского и подштанников, дружно уходивших в хорошо начищенные с утра сапоги…
Не удивляясь и не суетясь, Коптин приподнял камзол, нашел в потайном кармане личную карточку-чип, являющуюся одновременно и ключом телепорт-челнока, и офицерским жетоном, удостоверением личности.
Он сразу понял нехитрый механизм происшедшего, ставшего позже хрестоматийным примером.
Убийство тщедушного стрельца заставило Митрофана бежать, скрыться, залечь подале от Москвы в берлогу.
Он оказался единственным, кто уцелел, избежал грядущего утра стрелецкой казни. Не убей он, не стань преступником, убийцей, двумя днями спустя его обезглавили бы, повесили или посадили б на кол посреди Красной площади или Васильевского спуска, ни в чем не повинного.
Но он стал убийцей. И это его спасло.
Он, видно, прожил долгую, яркую жизнь, успев сотворить в ней, среди прочего, что-то такое, что сделало абсолютно невозможным появление на свет дважды орденоносного капитана Завадского.
Точно на те же самые грабли Коптин едва не наступил сам, будучи еще зеленым лейтенантом, стажером, слушателем Высших курсов подпространственной дипломатии и хроноразведки. Их закинули вдвоем с майором Горбуновым в самый исток смутных времен, в 1584 год, в февраль месяц.
В тот достопамятный февраль сгорела Александровская слобода, резиденция царя Ивана, считавшаяся некоторое время даже столицей Руси, – с подачи самого Ивана Грозного, разумеется. Грозный часто залегал на дно в слободе, скрываясь от возможных последствий своей очередной мокрухи, массовых изуверских казней безвинных душ и прочей свойственной ему с бодуна беспредельщины.