Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

- Я написал, что мне больше не нужны его деньги". Написал вместе с заявлением в корпорацию, - сказал я с некоторой запинкой.

- Разумеется, он не одобряет выход из корпорации.

- Не в том суть. Просто я больше не хочу брать у него деньги. Пусть отдает их другим детям. Мне безразлично.

- Даже если ты зол на пего, разве не практичней было бы...

- Я на него не зол. Только не хочу брать деньги.

- У тебя есть законное право на то, чтобы отец финансировал твое обучение в университете.

- Плевал я на законное право. Именно с этим я больше не желаю связываться.

- Конечно, надежды родителей на благодарность детей - глупость, достаточно подумать о том, при каких обстоятельствах они дали нам жизнь. Но мне всегда казалось, что легче легкого выражать предкам благодарность, не испытывая таковой. Их легко ублажать; в сущности, они сами понимают беспочвенность своего стремления иметь благодарных, детей. Зачем же беспричинно усложнять себе жизнь?

- Я хочу быть свободным, - закричал я. - И дело с концом!

Да, я прокричал это. Словно разбушевавшийся лакей. Если бы Шнайдер не был так ослеплен, он бы высмеял меня.

- Слишком поздно! - Он почти беззвучно вздохнул.

- Почему? - спросил я. Его слова я отнес к моему восклицанию о свободе.

- Но утруждай себя понапрасну! - Он сделал жест рукой. - Тебе ничто не поможет. Порвав с корпорацией, ты себя выдал. Ты действовал коренным образом иначе, нежели действуют все. Никакие твои разговоры о заводе, о деньгах, о свободе меня уже не обманут. Нет, впредь не обманут. - Он даже улыбнулся. - Ты хочешь, чтобы я счел тебя дурачком, пустым болтуном. Но кое-что и я понимаю в нашем ремесле. Послушай, разница между избитыми фразами в твоем гневном послании и твоим теперешним невнятным бормотаньем слишком разительна. В твою искренность при всем желании не поверишь. Судя по посланию, ты весьма красноречив. Зачем же притворяться?

Что за чудовищная путаница! И вообще, что за странная ночь!

Бессмысленно было возражать моему гостю. Все мои аргументы и объяснения он истолковывал в соответствии со своей теорией и в лестном для меня смысле. Вот почему я молчал. И он тоже молчал. Но что происходило у него в мозгу во время этого молчания?

А потом все вдруг изменилось. Стало еще хуже для меня, хотя я с самого начала не был хозяином положения.

Внезапно Шнайдер заговорил опять, но на этот раз он не пытался поймать меня на противоречиях. До сих пор он задавал вопросы, с тем чтобы осторожно выведать мою точку зрения, любыми средствами побороть мою сдержанность. А теперь вдруг он заговорил без всяких задних мыслей; я бы даже сказал, что Шнайдер стал человечным, если бы его высказывания не были столь странно бесчеловечными. И если бы голос его потерял эти свои утомительно-ледяные глухие интонации. Понятия не имею, почему он неожиданно изменился. Намеревался ли он сделать это раньше? Быть может, его и привела ко мне потребность довериться другому человеку, - человеку, которого он считал выше себя? Именно так я могу теперь объяснить устрашающую откровенность Шнайдера, но в ту пору я был чересчур молод и слишком растерян - в ту пору я не расслышал в его речах вопль о помощи.

- Меня можешь не бояться, - сказал он. - Я уж никак не в силах повредить тебе, даже если бы очень захотел. Благодаря твоему шагу, необъяснимому для меня, ты поставил себя "вне игры". Кроме того, я вовсе не собираюсь тебе вредить, хочешь верь, хочешь не верь. Все как раз наоборот: именно ты можешь подвести меня под монастырь. Особенно после всего того, что я тебе сегодня порассказал, да еще принимая во внимание недоверие, которое однокашники ко мне издавна питают. Если ты и впрямь решил просветить их насчет моей особы, мне навряд ли удастся восстановить свое доброе имя. Но, думается, я тебе вполне безразличен, и поэтому ты не пожелаешь гробить меня. Я вообще говорю с тобой откровенно только потому, что впервые встретил человека, отношение которого к миру, видимо, очень похоже на мое. Извини, если я ошибаюсь. Впрочем, похожесть наша, возможно, и незначительная. Она состоит, насколько я понимаю, в том, что мы считаем господствующие ныне моральные категории лишь правилами модной игры, в которой человек участвует до тех пор, пока это ему выгодно; другие же считают их незыблемыми биологическими законами. А выгодны сии правила бывают тому, кто их разгадал, не веря в их незыблемость, и получил тем самым шанс идти своей дорогой, не отягощенный подозрениями других и никем не разоблаченный. Следует окружить себя со всех сторон цепью ледяных гор правилами игры, и тогда люди, которые захотят к тебе приблизиться, отморозят себе руки. А пожаловаться они не смогут, ведь это их собственные правила игры. Пусть они бьют в пустоту и теряют равновесие - тут уж делай с ними, что твоей душе угодно... Ну ладно, ты правила игры нарушил. Оставим это, больше я не хочу знать почему. Для меня этот вопрос не стоит на повестке дня. Я недостаточно сильный человек. И все же незначительное сходство, которое между нами существует - пусть оно теперь почти стерлось, - дает нам возможность установить друг над другом контроль. Выражусь точнее: из двух относительно знакомых точек мы могли бы контролировать третью. Иными словами, самих себя. Чрезвычайно редкий случай. Мир внутри нас бесконечно шире, нежели уже познанный и все время познаваемый окружающий мир. К тому же намного увлекательнее экспериментировать над собой, нежели над всем остальным. Вне человеческой души скоро не будет белых пятен, не будет и приключений. Все - самообман и азарт, как во время футбольного матча. По-моему, в наши дни недопустимо терпеть крушение из-за внешних сил. Зато внутри себя это вполне реально; при самом трезвом расчете я не поручился бы ни за что. Приключение - я сам, и ничего больше. Шатания возможны лишь в глубине души; снаружи меня со всех сторон подпирают ледяные горы. Думается, ты сделаешь большую карьеру, чем я. Ну что ж, пусть будет так. Что касается меня, то боюсь накликать на себя беду, ведь ты меня здорово озадачил. Но несмотря на все, у меня есть продуманный до мельчайших деталей план на ближайшие десять-пятнадцать лет. И ты, конечно, наметил себе план - вот что дает нам преимущество перед другими. Ничто - ни отдельный человек, ни экономика, ни политика, ни атмосферные изменения не помешают мне провести мой план в жизнь. Несмотря на все, считаю этот план оптимальным, исходя из особенностей моей натуры и из моих возможностей. Ведь как ни говори, я счастливчик, мне дьявольски повезло, я вовремя заметил, что меня намеревались убить.

Да, он сказал "намеревались", он сказал "счастливчик", и он сказал "убить". Сказал, не поднимая головы, словно речь шла о самых что ни на есть обыденных вещах. Безусловно, я вздрогнул, но не думаю, что Шнайдер это увидел. Правда, он смотрел на меня, но, в сущности, говорил, уже не адресуясь ко мне. Это был своего рода монолог, он отчитывался перед самим собой, проверял свой план. Я был всего лишь случайным свидетелем и притом выбранным по ошибке.

Шнайдер околдовал меня, сам не помышляя об этом. Не отрываясь, я смотрел на его бледные губы, на размыто-яркий омуты - стекла его очков - и на темные брови над очками. Возможно, во всем был повинен зыбкий газовый свет, но и сейчас, когда я восстанавливаю в памяти его внешность, она представляется мне лунной. Возьмем, к примеру, его лоб. По какой-то причине Шнайдер очень коротко стриг свои темно-каштановые волосы: быть может, из соображений экономии, быть может, потому, что считал это практичным, во всяком случае, стрижка была немодной. Но из-за коротких волос лоб Шнайдера казался еще выше и прямей. Он был выпуклый и в то же время очень гладкий. И прежде всего голый. На нем еще не появились морщинки, однако, несмотря на гладкость, лоб был одной из самых ярких примет Шнайдера.

Да, этот человек и впрямь сидел у меня, он не являлся плодом моего воображения, разыгравшегося позже. От его ноздрей поднимались кверху узкие, ясно видимые складочки; складочки эти переходили в более широкие неглубокие ложбинки, которые затем шли поверх надбровных дуг и тянулись дальше наискось но лбу, теряясь где-то на висках. Можно было подумать, что на лоб Шнайдера упала тень летучей мыши или же тень пинии. Нет, скорее казалось, что лба моего гостя коснулось облако пепла, которое повисает в воздухе после извержения вулкана и которое часто сравнивают с пинией, чья крона немного размыта по краям. Впрочем, этот образ совершенно не подходил к Шнайдеру, поскольку ничего вулканического в нем не было.

Мои рассуждения нетрудно отмести пожатием плеч и даже смешком. Что, в сущности, произошло? Два студента беседовали, оба мнили о себе черт знает что, а один из них придуман даже какую-то диковинную теорию. Но в головах молодых людей возникает великое множество диковинных теорий, не имеющих ровно никаких последствий. Быть может, и теория Шнайдера не сыграла ни малейшей роли в судьбе ее автора; не исключено, что, если бы Шнайдера спросили о ней сейчас, он даже не вспомнил бы, о чем шла речь. И тогда каждый вправе упрекнуть меня в том, что я неимоверно преувеличиваю значение нашей со Шнайдером ночной встречи.

Трудно возразить что-нибудь против этого. Но не все при описании можно воспроизвести, например чувство опасности, которое не покидало меня в то время, что он сидел в моей комнате, и которое теснит мою грудь и сейчас, когда я вспоминаю о Шнайдере. Чувство это было страхом перед уничтожением. Еще ни разу в жизни я не встречал человека, который перешагнул бы за грань. А я, хоть Шнайдер и считал меня таким смельчаком, только чуть-чуть сошел с проторенной дорожки в поисках самого себя. До этой ночи я вообще не представлял себе, что грань существует, а уж тем паче не видел возможности перейти за нее. Не знал я, стало быть, и того, что, когда человек, очутившийся за гранью, думает или говорит, это кажется нам чем-то необычным. Пусть он произносит те же самые слова, они меняются от дуновения пустыни или полярной стужи. Кто может сказать, какие ландшафты простираются там? Прибавим к этому сознание того, что человек говорит с той стороны, пиявит нас, словно это нечто само собой разумеющееся; все это придает самым обыденным словам иной, опасный смысл, уничтожающий всякие привычные представления. Нет ничего удивительного, что пленник будней инстинктивно чурается перешагнувшего за грань и охотно объявляет его сумасшедшим, боится излишних волнений.

Вот что я приблизительно чувствовал в ту ночь, когда Шнайдер употребил существительное "счастливчик".

- Можно было бы сказать "оскопить", - прибавил Шнайдер, подумав немного. - Но надо выбирать выражения очень тщательно. "Оскопить" в данном случае не то слово, ибо убитые еще обладают способностью к продолжению рода. Ради выявления этой единственной способности их и убивают, и они дают себя убить. Мой отец, например, влачит свои дни, уже будучи убитым. Сознает он это или не сознает? Почему он не покончит с таким существованием? Я считал его умным, потому что другие превозносили его ум. Зачем же он совершает поступки, которые просто невозможно счесть логичными? Это своего рода паралич. Упреками или ненавистью делу не поможешь. Они приводят лишь к состраданию, но как раз сострадание надо причислить к опаснейшим ядам, ведущим к параличу. Объясняю, почему я решил изучать химию. Она самая безжалостная из наук. Химия, как таковая, интересует меня не больше, нежели любая другая отрасль знаний. Многое говорит против нее: изучение тянется долго, человек медленно осваивает эту науку. Но зато с химией шутки плохи. Она не терпит иллюзий в еще большей степени, чем математика, которая на известном этапе обязательно ведет к сентиментальным спекуляциям. Я не говорю уже о псевдонауках, служащих лишь для заработка или - что еще хуже - для бессмысленного времяпрепровождения, при котором занятие, связанное с продолжением рода, кажется более стоящим. У других взрослых, в том числе и у преподавателей, я наблюдал то же, что и у отца. В один прекрасный день я пришел к выводу, которые чуть было не сломил меня, поскольку я был к нему не подготовлен, - к выводу о том, что всему, чему меня учили, учили неправильно. Наверно, впрочем, я никогда не догадался бы об этом, если бы не наблюдал изо дня в день, как постепенно убивали моего брата. Он был на два года старше меня. Мы жили с ним в одной комнате - делали там уроки, спали. По вечерам, а иногда уже лежа в кровати, он рассказывал мне, как построит свою жизнь. Никого брат не критиковал, но можно было без труда заметить, что он думал иначе, чем все остальные вокруг нас. Я слушал его внимательно. В часы наших бесед мы забывали об окружающих. Шептались, чтобы никого не разбудить. Не все я понимал, но буквально преклонялся перед братом. Он был неглуп, в школе учился лучше меня, был добросовестный, а главное, честолюбивый. Он говорил как юноша, который превратится со временем в зрелого мужа. Однако... Да, его погубило добродушие, я бы сказал, чисто телесное добродушие. Все повторяется; когда мы изучаем жертву, то обязательно обнаруживаем: она последовала зову плоти, почувствовала к ней сострадание. Это рецидив, возврат к физиологии. И мой брат вернулся к телесному. Сперва процесс шел медленно, почти незаметно. Однако даже внешние признаки указывали на него. Я их видел, но не мог объяснить. Яд был у брата в крови, а потом постепенно стал проникать в мозг. По вечерам, когда я, как прежде, вызывал его на откровенный разговор, он уклонялся. Или же сердито бормотал: "Сперва кончай гимназию и покажи, на что ты способен. Тогда поговорим". Знакомые советы - мы их слышим постоянно из уст наших дядюшек и тетушек. Лежа в постели, я тайком наблюдал за ним. Часто он бегал по комнате. Иногда размахивая руками - то были совершенно бессмысленные движения, - и при этом он шевелил губами. Сперва я думал: он учит что-то наизусть для школы, а может, для себя. Однако, когда брат делал уроки, он спокойно сидел за столом, был внимателен. А потом вдруг опять вскакивал и начинал метаться по комнате. Боролся против незримого убийцы. Барахтался в сети. Теперь я знаю, что за сеть на него накинули. Они долго присматривались к брату. И как-то раз он себя выдал. Они поймали его в сеть благодарности. В их руках это испытанное орудие убийства. Мы были слишком молоды, чтобы сопротивляться. Например, они в то время судились с родственниками, дома об этой тяжбе без конца говорили. Мы, конечно, могли их спросить: "Почему вы с такой злобой сцепились из-за наследства дедушки? Неужели из чувства благодарности?" Разумеется, тактически было бы неправильно задавать такие вопросы. Они наверняка ответили бы: "Мы делаем это ради тебя, негодник". И тем самым затянули бы сеть благодарности еще туже. Однажды за столом мой брат вместе со взрослыми напал на меня. Уж не помню сейчас, за что меня ругали, не имеет значения. Мне минуло шестнадцать, все, что было до этого, я перечеркнул. Считалось, что у меня "трудный характер". Так они это называли. Короче, в присутствии всех домочадцев брат сказал: "Так не ведут себя". Совершил предательство. Я был настолько поражен, что не мог взять себя в руки. Бросил вилку на скатерть и выбежал из столовой. Большая ошибка. Тем самым они могли легко обнаружить направление, по которому я пойду впоследствии, и начать своевременно ставить ловушки. Но взрослые не сумели использовать свое преимущество, и потому я, собственно, рад, что совершил ошибку. В будущем я ее избегал. Самое время было разубедить домочадцев, доказать, что у меня не "трудный характер". И мне это удалось. В тот день я забился в нашу с братом комнату и сделал вид, будто занялся уроками. В действительности я был близок к смерти. А может, близок к смерти был мой брат. Когда он наконец поднялся - не исключено, что его ко мне подослали, - то стал стыдить меня. "Ты ведь должен понять..." Так или почти так он начал разговор. Это вступление показалось мне подозрительным. Я встал, брат поперхнулся и замолк. Я был на полголовы ниже его. Кровь отлила у меня от лица. Я был бледен как полотно. Он заметил, что дело неладно. Я глядел на него с открытой неприязнью. Лицо его вызывало во мне отвращение. Бедняга. Нос стал у него ноздреватым, толстая нижняя губа отвисла, и на ней блестели капельки слюны. Щеки были дряблые, как у монаха, глаза добродушно-неопределенные. Я обратил внимание на цвет его лица. Он был изжелта-голубой с красными пятнами. Кровь его уже разъедали яды удушья, взрослые схватили брата за горло, и это давало себя знать. Не глядя на него, я вышел, хлопнув дверью. Комната наша находилась на третьем этаже рядом с чердачными помещениями. Между третьим и вторым этажами была лестничная площадка, а на ней большое круглое окно, выходившее в сад. У окна стоял очень тяжелый фаянсовый горшок - старомодная штуковина, - в горшке росло какое-то растение: не то каучуковое дерево, не то комнатная липа. Окно было открыто, на дворе - лето, и я высунул голову наружу. Внизу на террасе сидела матушка с моими младшими сестрами. Отца не было. Матушка шила или, может, читала газету. А обе девочки во что-то играли. Слышен был их щебет. Мирная картина. Сверху мне были видны проборы всех троих. Белая полоска, пробегавшая по их головам. Я так сильно дрожал, что вынужден был схватиться за горшок с цветком. Никто - ни мать, ни сестры - не знал, что я стою наверху. Очень осторожно я вновь убрал голову. Тихо спустился по лестнице и вышел из дому. Я понял, что избежал большой опасности. Надо было принять решение. Я ходил взад и вперед по берегу пруда у маслобойни, а потом перебрался на другую сторону, в парк. На скамейках сидели любовные парочки. Кто мог дать мне совет? Спускались сумерки. В те часы я должен был принципиально решить, как вести себя дальше... Без конца болтают о переходном возрасте. Этому периоду в жизни человека нарочно придают слишком большое значение, хотят, чтобы молодые люди свернули с избранного пути. Разве факт физиологического мужания можно было сравнить с тем решением, которое мне надлежало принять, если я хотел сохранить себе жизнь? Я видел, что почти все люди в том возрасте, какого я достиг, сдаются; некоторые - раньше, другие - позже; сдаются даже те, кто оказывал сопротивление. Стало быть, я должен идти своим путем, совершенно самостоятельно избрав его. В конце концов я вернулся домой и принес извинения отцу. Я чуть было не попался во второй раз за этот день. Дело в том, что я почувствовал к отцу сострадание, он так удивленно взглянул на меня. Потом стал листать записную книжку, искал адрес пациента, которого собирался еще в тот день посетить. Впрочем, быть может, он только в эту минуту вспомнил о врачебном визите, и не из-за больного, а ради того, чтобы сократить неприятное объяснение. "Ты должен просить прощения у твоей матушки, - сказал он смущенно. - Ты обидел ее". С этими словами он взял шляпу и ушел. Да, я извинился и перед матерью тоже. Я и сам решил это сделать. И отправился к отцу первому, чтобы малость привыкнуть к новой роли. Теперь я был спасен. Но ходил но острию ножа.

- По острию ножа? - со страхом прервал я Шнайдера. У меня это невольно вырвалось: я был слишком оглушен, чтобы задавать вопросы обдуманно. Просто слова "нож" и "острие", дойдя до моего сознания, испугали меня.

Но как ни смешно, Шнайдер воспринял мой вопрос со всей серьезностью. Я говорю сейчас "как ни смешно", но тогда мне показалось в высшей степени зловещим то спокойствие, с каким он обдумывал мой вопрос; если бы не это, я навряд ли бы вспомнил о такой мелочи. Но-видимому, Шнайдер даже не заметил, что я прервал его; мне и впрямь почудилось, что он очень тщательно ощупывает острие ножа, пытаясь определить его пригодность.

- Глупая метафора, - признался он. - Все дело в нашем допотопном воспитании.

Не подходивший для его целей "нож" Шнайдер без колебаний отбросил. И при этом только глухой не услышал бы, как "нож" со звоном покатился по полу. Сам же Шнайдер, казалось, не обратил на это внимания, он хладнокровно продолжал свой рассказ, словно ничего не случилось.

- Я говорил себе: необходимо разгадать, на чем они собираются ловить тебя. День и ночь надо зорко наблюдать за ними и все высчитывать. Нельзя выражать собственные желания, зато следует угадывать желания окружающих и выполнять их еще до того, как они возникли; тогда им скоро наскучит требовать от тебя чего-либо. Я говорил себе: если я сбегу, пиши пропало. Я сам удивлялся, что уже тогда понял это. Пример моего брата научил меня уму-разуму. Ибо, когда человек удирает, петля стягивается туже, тебя душат, и ты теряешь силы. Поэтому следует жить среди людей, притворяясь, будто ты такой же, как они. Надо добиться, чтобы они сами ослабили петлю и чтобы она свободно лежала у тебя на плечах. Ни в коем случае нельзя дергать веревку, вот в чем секрет; тогда они забывают ее натягивать. Однако самое главное правило - не мсти за боль, иначе ты покажешь, что страдаешь и что они могут сделать тебе больно. Они примутся ликовать, а ты окажешься побежденным. Привычка - вот что путает их, превращает в дураков. Лишь только отпускает напряжение, они дуреют, рано или поздно дуреют. И в один прекрасный день их глупость доходит до того, что ты можешь вытащить голову из петли. Без всяких усилий. Ведь они по-прежнему видят тебя в петле. Но это только их собственное представление о тебе. Представление они назвали твоим именем и вполне довольны собой. Они не сознают, что ты уже далеко, ибо не видят ничего, кроме своего представления, им этого довольно. В сущности, они и впрямь не такие уж умные; они бесчувственные, ни перед чем не отступают, преследуя свои цели. Труднее всего научиться у них бесчувственности. Но без этого не обойдется. Да, у меня открылись глаза. То, что я увидел тогда, мне теперь настолько знакомо, что я не обращаю внимания. Каждый в свое время рвался из центра круга, стремясь освободиться. Если ты держался правильного направления, сперва все шло хорошо. Пока не достигал той точки, до какой допускала привязь. Доисторическая пуповина. Реакция людей на это бывает разная. Большинство падают навзничь и расшибают себе затылок. Потом приходят в сознание, и тут уж они ручные: во второй раз не решаются бежать, боль была чересчур сильна. На четвереньках они возвращаются в круг и там устраиваются поудобнее. Они превращаются в добропорядочных бюргеров, немного скучных, всегда готовых стать по стойке "смирно", но, безусловно, дельных. А когда они больше не годятся в дело, то без всяких разговоров дают заменить себя другими. Эти люди - получатели жалованья, которое выплачивается даже не за мизерную работу, выполняемую ими, а для того, чтобы можно было содержать семью. Некоторые делают из нужды добродетель, считают себя большими хитрецами, и окружающие в свою очередь хвалят их за хитроумие. Почувствовав рывок веревки, они с высоко поднятой головой шествуют внутрь круга, словно делают это по доброй воле, и им верят. Все начинается с притворства, но под конец они сами убеждены, что выполняют важную миссию: заботятся о сохранении и улучшении существующего порядка. Продажность они выдают за долг. Достаточно вспомнить юристов, медиков, социологов, пастырей и всех прочих. А какое у них неуемное честолюбие! Ни цивилизации, ни милитаризации не существовало бы, если бы на свете не было самцов, которые стремятся обойти друг друга, дабы устроить получше свою нору. Мирок для самки. Но и среди этого людского стада время от времени попадаются строптивцы. Сидя на краю круга с веревкой на шее, они поднимают дикий крик. Словно собаки, которые воют на луну, хотя луне до них дела нет, они кричат, обращаясь за пределы круга, где их никто не слышит. И поскольку строптивцы кричат в пространство, их, в общем-то, не принимают всерьез. Благодаря им серые будни слегка разнообразятся; кроме того, они представляют собой своего рода отдушину для других, ведь строптивцы выкрикивают то, что иные не осмеливаются бормотать даже во сне. Да, там, на краю, возникают философские системы, которые хотят объяснить, почему мир такой, а не эдакий и почему он должен быть такой. И там же выдумали бога; бог, говорят они, живет в пространстве по ту сторону круга; однако все те, кто рассуждает о боге, никогда не были на той стороне и понятия не имеют, что там происходит. Но кому придет в голову их опровергать? Им доставляет огромное удовлетворение кричать: "Помогите!" - и тем самым возлагать на бога вину за то, что с ними происходит. Быть может также, если человек слышит, что кто-то другой долго и напрасно кричит в пространство, это возбуждает его половую активность. Вот почему мужчинам охотно разрешают кричать, ведь разрешают же другим резаться в карты и запоем читать газеты. Да и что такое вообще самец? Орган размножения, на определенное время отторгнутый от самки. Его держат в доме, подобно домашнему животному. При голоде - съедают; ну а если самка сыта и оплодотворена, он ей без надобности. Впрочем, до поры до времени мужчины нужны для поддержания бренного существования. Однако что общего имеет мужчина с заботой о поддержании существования?

На этом месте Шнайдер запнулся.

По-видимому, он сам удивился поставленному вопросу. И если все так и было, это, по-моему, доказательство того, что Шнайдер излагал мне свои мысли не по заранее намеченному плану и не оперировал давно продуманными категориями; для моего гостя наш разговор был еще не испытанной возможностью излить другому душу и потому приводил к неожиданным новым выводам.

- Ты это понимаешь? - спросил он меня в упор.

- Что? - Я оказался не очень находчивым. У меня, наверно, был при этом глупый вид. Вопрос, о котором шла речь, затерялся среди всякого рода необычных формулировок; я его даже не заметил.

- Поддержание? Поддержание? - Забыв опять обо мне, он говорил сам с собой. - Поддержание... Само это понятие - нечто обратное тому, что мы называем основанием для эксперимента. Как вообще стало возможным, что такая чушь высоко котируется? Такая явная чушь... Но что нам за дело до этого? Хоть бы они сдохли!

- Сперва мне приходилось нелегко. Я боялся, что превращусь в ледышку. Да, чисто физически. Ночью в кровати я мерз, и случалось, что даже среди бела дня меня охватывала дрожь, словно ударил мороз. К сожалению, они это заметили и спрашивали, что случилось. Я, конечно, отвечал: ничего особенного. А они говорили: надо это побороть. Впрочем, моя отец с большой тревогой подверг меня врачебному осмотру, и я разрешил осмотреть себя. Дрожь меня самого удивляла, такого я не ожидал. Однако благодаря этому я научился владеть своим телом. Ах, сколько ошибок я совершил! Например, я так переигрывал, что они порой смотрели на меня с недоверием; я терял время зря, чтобы рассеять их подозрения. Прежде всего, я совершил вот какую ошибку: я преувеличил их сложность. Задумал составить подробный список тех чувств, которые они испытывают и которые поэтому ожидают найти во мне. Не хотел упустить ничего. Тут я чуть было не потерпел фиаско. Счел всякие незначительные нюансы за разные чувства. Разве я смог бы сыграть столько ролей, да еще войти в эти роли на долгое время? Нельзя воспроизвести столь обширную палитру чувств. В конце концов я систематизировал их чувства, тут все стало куда проще и обозримее. Оказалось, что чувств не так уж много, все дело в их разных сочетаниях. Они не требуют от молодого человека чего-то недостижимого... Не опаздывай, не ходи с грязными ногтями. Уважай старших, оправдывай доверие. Будь прилежен в школе, но время от времени позволяй себе какую-нибудь глупую шалость, тогда они получат возможность втихомолку посмеяться над тобой. По какой-то странной нелогичности они не любят пай-мальчиков. Быть может, инстинкт говорит им, что пай-мальчики не годятся для продолжения рода. Да, временами следует что-нибудь выкидывать, только тогда ты станешь в их глазах "настоящим парнем". Усмехаясь, они будут потирать руки и говорить: перемелется, мука будет, молодо-зелено. Главное, ты должен потом выслушивать их поучения. Сколько радости они при этом испытывают! Все это не так уж трудно выполнить, не ахти какая наука. Однако прошло много времени, прежде чем я разобрал подоплеку их чувств. А ведь было это легче легкого. Уже в первый вечер я мог бы все разгадать. Сразу после того, как я извинился, я пошел наверх к брату. И попросил его проспрягать греческий глагол, с тем же успехом я мог заглянуть в грамматику. Трудно себе представить, с какой радостью брат откликнулся на мою просьбу. Он буквально влюбился в меня, почувствовал себя осчастливленным. Шутка ли сказать, он сделал доброе дело. Если человек захочет, он может превратить своего ближнего в святого. Но, как сказано, мне не сразу удалось привести все к общему знаменателю. Хотя сей общий знаменатель столь примитивен, что задним числом ты не понимаешь, почему вычислил его не сразу. В сущности, людям все безразлично, не хотят они поступиться лишь одним - потребностью занимать других своей персоной. Маленькая девчушка и всемогущий господин министр одинаково заняты самоутверждением в чужих глазах; вот в чем суть их бессмысленного поведения. Можно противоречить им, ссориться с ними, это не мешает. До той поры, пока человек зависит от других, он больше всего угодит этим другим тем, что внушит им раз и навсегда: они должны о нем заботиться, без них он пропадет. Иначе нельзя понять, к примеру, эту их необъяснимую страсть к благодарности. Во всяком случае, при всех обстоятельствах отнюдь не следует демонстрировать свою самостоятельность и свое равнодушие к ним. По-видимому, это и впрямь единственные преступления, которых они не прощают, ибо, если человек настолько глуп, что совершил эти преступления, окружающие немедленно образуют единый фронт. Всеми способами его постараются изничтожить, они будут неумолимы, так же неумолимы, как и господь бог, созданный ими по их образу и подобию. Нет, они не впадут в отчаяние, на это у них не хватит честности. Я лишь потому с большим трудом решил эту примитивную задачку, что люди моего склада исходят из противоположных посылок: они никому не хотят быть в тягость, не хотят, чтобы кто-нибудь занимался их особой. Но лишь только в моем мозгу забрезжил свет... Да, когда наконец шоры упали с моих глаз, я без труда научился ладить с ними. Теперь я готов делать для них все, что угодно; не так уж это много, они требуют именно того, на что мне наплевать. Правда, на это уходит порядочно времени, вот, пожалуй, и все потери, но, в сущности, и время не тратится зря. Пока они прощупывают то существо, за которое принимают тебя, и чувствуют себя при деле, отнюдь не лишними людьми, ты сидишь, словно под стеклянным колпаком и в маске, отдыхай, сколько влезет. Ты молчишь, ты неприкосновенен. Теперь мне для этого не надо дополнительных усилий, не надо искать утомительных обходных путей. Для меня это стало автоматическим действием. Я веду себя, как им хочется, говорю то, что им надо. Проявляю к ним теплые чувства, интерес. Иногда я даже возражаю, пусть высказывают свое мнение и уходят довольные. Нельзя даже представить себе более теплое отношение. У меня твердая репутация обходительного малого, на которого в трудную минуту можно положиться. И правда, на меня можно положиться. Разве их трудная минута действительно трудная минута? При всех обстоятельствах она касается существования, а не жизни. И вот я беседую с ними о политике, о спорте, и если им вздумается, то о какой-либо книге или теории, которая в данное время вошла в моду. Я-то знаю, что их вовсе не интересуют ни политика, ни книги. И то и другое лишь предлог: они бегут от самих себя и хотят за что-нибудь ухватиться. Делая вид, будто у меня есть особое мнение обо всех этих предметах, я помогаю им спрятаться за их собственное мнение.

Несколько секунд Шнайдер с торжеством глядел на меня, блестя очками. Во всяком случае, мне так казалось, в действительности он давно забыл о моем присутствии, забыл, что изливает душу человеку, якобы превосходящему его. Да, Шнайдер говорил сам с собой и никого иного не стремился убедить в своей правоте. Я же был случайным медиумом.

И возможно, от смущения, а возможно, чтобы показать, что я внимательно слушаю, я одобрительно кивнул, и это сбило его с толку. Стекла очков мгновенно потеряли блеск, и в голосе прозвучала усталость, которой раньше не было; могло почудиться, что Шнайдеру наскучил разговор и он продолжал его только ради меня.

- Вскоре после вышесказанного мои дела в школе резко улучшились. Я сам удивился, такого успеха я не ждал. И он не входил в мои намерения. До той поры я был серой мышью, не мог сконцентрироваться, учителя жаловались на мою рассеянность. И вот неожиданный результат: бдительность, которой я вооружился, чтобы мои домашние не задушили меня, дала свои плоды и в школе. Бессознательно я применил по отношению к учителям ту же тактику, какую принял дома: стремился разгадать, чего они в каждый данный момент от меня ждут, и настраивался на соответствующую волну. Все другое, что меня отвлекало или затрагивало прежде, я в этот час или в эту минуту отбрасывал. Пусть мир рушится, пусть на пороге стоит палач, пришедший за мной, для меня в это мгновение не существовало ни будущего, ни прошедшего, для меня существовал только поставленный вопрос или порученная работа. В крайнем случае тот человек, который задал вопрос. Но лишь только урок заканчивался или контрольная была решена, я переключался на какую-либо следующую задачу. Если наступала перемена, я настраивался на перемену и полностью отдавался ей. Учителя буквально не могли нахвалиться мною. И я переключался на похвалу. И на скромность. Ежедневно я наблюдаю в лаборатории и на семинарах одну и ту же картину. Студенты занимаются далеко не в полную силу. Они устали от вчерашних развлечений. Заранее радуются завтрашним. А когда они развлекаются, их мучит мысль о лаборатории. Или о денежных затруднениях. Или страх перед экзаменами. Но зачем думать об экзаменах, если ты занят лабораторной работой? Ничего так не обесценивает труд, как мысль об успехе. Человек превращает себя в платежное средство, в потребительский товар, а это увеличивает отходы, отбросы. Но зачем вразумлять людей? Так называемая гуманность здесь ни при чем. Она часто остается физиологическим явлением. Уже сейчас ее надо рассматривать как ископаемый слой. Как известковые отложения.

Только после того, как я осознал собственное преимущество, случайно обнаруженное в школе, я построил свой механизм. В сущности, мне ничего не надо было изобретать заново, только совершенствовать детали. И всегда я шел по линии упрощения. По-настоящему обременительны лишь всякие совместные мероприятия. Так называемое общение. Компании однокашников для меня мука мученическая, тем более что это времяпрепровождение бессмысленно. Несомненно, у людей существует некая физиологическая потребность к общению, потребность, которой я начисто лишен. Но я не должен был этого показывать, тут я не устаю себя упрекать. Примитивные существа не столь примитивны, у них есть безошибочный инстинкт к людям иного склада; и все же, если товарищи иногда чувствуют кое-что, я не даю им оснований для ненависти. Мою ахиллесову пяту обнаружить трудно, и меня предпочитают просто не замечать. Вот как обстоит дело с коммуникабельностью и с моим отношением к коллегам. Я говорю с ними о том, что их интересует, сочувствую во всем, а также обсуждаю те темы, которые, по их мнению, должны интересовать меня. Временами я становлюсь сердечным это нетрудно; лучше всего проявлять сердечность, когда они этого совсем не ждут: люди потрясены и долгое время чувствуют себя растроганными. А чтобы окончательно ублажить товарищей, я иногда даю им возможность обнаружить ошибку в моем поведении, они начинают ругать меня, давать советы. Воистину, для них нет большего счастья! И все же я замечаю, что при моем появлении они настораживаются, а когда я ухожу, вздыхают с облегчением. Они сами этого не подозревают, да и как им подозревать? Ведь я оправдываю надежды, могу даже превзойти ожидания. Не вызываю сомнений. Того, кто во мне усомнится, будут хулить. "Что вам еще надо, - сказали бы ему, - я был бы рад иметь такого сына". И все же в моем отсутствии людям легче хвастаться своими сыновьями: "Мой сын такой, мой сын эдакий". Не в моих силах это изменить. И так будет всегда. К примеру, я стараюсь, чтобы в университете меня не считали карьеристом. Изображаю "надежного середнячка", Делаю вид, будто науки даются мне с трудом. Когда меня спрашивают, не спешу отвечать, словно должен хорошенько подумать, а потом запинаясь даю правильный ответ, но в вопросительной форме. Не хочу я также, чтобы ко мне чересчур привыкали. Или чтобы какой-нибудь доцент нагрузил меня, использовал в своих целях и тем самым преградил дорогу. Одним, словом, я не стремлюсь стать любимым учеником. И все-таки я вижу иногда, что в глазах у товарища на мгновение вспыхивает искорка недоверия. А может, товарищ просто удивился, что такой тугодум, как я, по недоразумению правильно ответил? Ибо, поглядев на мое равнодушное лицо, товарищ опускает глаза, и искорка гаснет. Что было бы, если бы они почувствовали: свой ответ я вовсе не считаю правильным, только для них он правильный. Лишь бы не заметили, что ты ночи напролет продираешься сквозь груду избитых истин к своей собственной правде. Только не проявлять самостоятельных суждений. Не то они провалят тебя на экзаменах.

Внезапно Шнайдер опять вспомнил обо мне.

- Да, ты ведь решил бросить университет, - сказал он.

- Должен, - ответил: я.

- Должен? Можно продолжать учиться в другом городе.

- Я это делаю из-за денег.

- Нет, не из-за денег, меня не обманешь. Ты потерял интерес.

- Что?

- Я давно потерял интерес. Однако профессия необходима для маскарада. Жизнь станет значительно легче. Поэтому я решил продержаться. После выпускных экзаменов в механизме саморегуляции придется кое-что изменить, ясно как божий день. От студента, в общем, ждут одного - чтобы он закончил курс наук. Чем он занимается между делом, что говорит - не столь уж важно. Над этим обычно посмеиваются. И думают про себя: подожди-ка. Столкнешься с жизнью, и дурь из тебя выйдет. Или нечто подобное. Наоборот, студенту припомнят, если он, например, слишком увлекается политикой. Благонамеренные граждане заметят с явным возмущением: "Пусть докажет сперва, на что он годен. У него еще молоко на губах не обсохло". Точно так же от студента не ждут особого благочестия. Вслух, правда, этого не скажут, но про себя сочтут такого студента ханжой и тряпкой. Однако с той минуты, как у человека появилась профессия, он должен вести себя более определенно. Вести себя в их смысле. Я уже сейчас читаю ихние газеты, хотя это - тоска смертная. Признаюсь, жаль терять время, наблюдая за рябью на поверхности, но завтра или послезавтра мне придется взять чью-то сторону. Фашистов, или демократов, или коммунистов. Политические взгляды мне так же глубоко безразличны, как покрой костюма, - здесь я следую моде. И я ежедневно бреюсь только потому, что этого требуют от каждого порядочного человека. А уж вовсе не потому, что мне это нравится или стало для меня потребностью. Пусть получат то, чего хотят. Итак, в един прекрасный день у меня появятся собственные мнения. Тогда они оставят меня в покое, не будут цепляться. Какие именно мнения, об этом еще рано гадать. Ясно одно: лучше придерживаться ложных взглядов, нежели вообще их не иметь. Взгляды быстро меняются, зато химия остается и химики всегда в цене. Подозрительны, вызывают антипатию только полностью нейтральные люди, ведь с ними даже нельзя поспорить. Ну а поскольку я пойду в промышленность, для которой политика - орудие, используемое в нужных целях, придется заранее решить, с кем я и за кого. Да и к церкви надо принадлежать. А коль скоро я живу в стране, называющей себя христианской, я буду принадлежать к христианской церкви. Да, я стою за то, чтобы ее власть усилилась. Церковь общественное установление, без которого нельзя обойтись. Кто, кроме церкви, может заткнуть пасть крикунам, несогласным с размером пособий по безработице или пенсий по старости? И кто займется тем, чтобы призвать к порядку людей, которые, несмотря на солидные доходы, начинают выкидывать черт знает что, потеряв способность к самостоятельному мышлению? Да, я не сомневаюсь, что в последующие десятилетия власть церкви примет весьма неожиданные формы. Для этого не надо быть ясновидящим. Любая инволюция, процесс обратного развития, неизбежно приводит к усилению радикализма. Отмирающие системы стараются спасти себя, пятясь назад. Люди склонны путать свой вес с удельным весом. Мертвеца тяжелей нести, нежели живого. Таким обрезам, процесс обратного развития подвержен ускорению. Постепенное застывание хорошо видно в геологии. Сперва образуется месиво, потом торф, потом бурый уголь, потом антрацит и так далее. Или же мы наблюдаем известковые отложения из низших живых организмов. А отходы используются впоследствии теми, кто сумел избежать гибели; причем они не испытывают романтических угрызений совести по поводу происхождения сих отходов. Зачем же мне противиться естественным процессам? Я не могу их задержать, да и не заинтересован в задержке. Кто сопротивляется, ничего не может доказать, в конце концов и его увлекает стихия. Я хочу быть таким, как все, и церковь пусть получит от меня решительно все, что ей угодно. Я не стану проявлять к ней никакого особого отношения. Никакого особого отношения не буду я проявлять и к тому, что зовется религией. Церковники выигрывают, а в то время религия идет на убыль. Старая история. Не знаю, существует ли сейчас вообще истинная вера. Не знаю даже, что под этим понимают. Быть может, вера настолько редка, что лишь по чистой случайности ты с ней столкнешься. Не исключено, что она уже задохнулась под образовавшейся коркой. Я еще ни разу не встречал такого человека, как Паскаль, которому я доверял бы, даже если бы не соглашался с ним. Но мне это безразлично. Я химик. Думать о религии - не моя специальность. Иногда я сам себя подозреваю в религиозности. Хотя не придаю этому особого значения. И вообще, это лишь моя догадка, я опасаюсь ее разглашать. Меня бы побили каменьями. Ведь то, что мне порой снится, нельзя произнести вслух. Такие сны следует забывать, их не расскажешь, но я их хорошо помню, значит, они были. И теперь я иногда вижу их наяву. Они ужасны, оскорбительно-непристойны, обнаженно-бесчеловечны. Сплошное алкание, и страшно подумать даже на какую-то долю секунды, что сон может сбыться... Впрочем, мне снились и ангелы, эти сны вызывали во мне не меньший страх. Стало быть, они существуют. Кстати, ангелы не носят длинные ночные сорочки, и у них нет крыльев. И все же то были ангелы, я это сразу понял. Иначе такой человек, как я, никогда не увидел бы ангелов даже во сне. Я не удивлюсь, если встречу одного из них на улице. Или в университетском коридоре в дни семинара; он стоит, облокотившись о перила, и ждет, но никто его не видит. Ангела можно узнать по его ужасающей беззащитности, столь явной беззащитности, что ты чувствуешь себя уничтоженным ею. Ангела нельзя выдавать, иначе ты пропал... Но я ни разу не видел во сне того, кого они называют богом. Наверно, бог - чистая абстракция. То, что не является людям во сне, не может быть правдой. Однако зачем отрицать их бога, пусть он будет, если им так хочется. Отрицать ради них самих? Чтобы доставить им удовольствие обратить тебя в истинную веру? Насчет этого можно подумать. Но куда проще приспособиться к их религии. Мне это действительно ничего не стоит.

Шнайдер замолк, вперив глаза в стол. Он, вероятно, и впрямь устал. По нему было видно, что он страшно измучен. Сейчас он походил на пассажира, который после долгой, утомительной поездки по железной дороге сидит в зале ожидания третьего класса и ждет очередной пересадки; денег у пассажира нет, есть только билет, стало быть, ему не остается ничего другого, кроме ожидания.

На улице перед окном, горланя, прошла пьяная ватага. На углу она, очевидно, наткнулась на девиц, послышался визг. Я думал об ангелах, которые снились Шнайдеру, мечтал расспросить о них подробнее, но не решался.

Внезапно Шнайдер опять поднял голову и заговорил, голос его звучал глухо.

- Следующие десять лет моей жизни будут совсем неинтересные. Их историю я мог бы рассказать уже сейчас, но боюсь, она нагонит сон. Почти единственная опасность для меня - как бы не впасть в спячку самому. У меня не будет ни романов, ни неожиданных происшествий - словом, того, что зовется судьбой. Все решено заранее, и все произойдет так, как я решил. Отклонение хотя бы на волосок погубит весь мой план. Но я не вижу, что могло бы вызвать отклонение. Сквозь густую толпу живых я буду пробираться к мертвым. Мертвец никого не вытесняет, не занимает чужое место, вот почему я быстрее пойду вперед, даже не работая локтями. Все другие в какую-то минуту неизбежно остановятся, ослепленные своим успехом, своими приобретениями, все, кроме меня; я буду двигаться все дальше и дальше. Поистине аноним. Мое имя не попадет ни в полицейские протоколы, ни в научные журналы. И если я совершу открытия, я передам их тем, кто сумеет сделать на них свой бизнес. Они решат, что одурачили меня, пусть. Они привыкнут ко мне настолько, что я стану незаменим, хотя они сами этого не заметят. И тогда они явятся ко мне на поклон, предлагая все больше и больше денег: испугаются того, что я вдруг исчезну. Я пожму плечами, они растеряются и предложат еще больше денег. Так будет. Через десять, самое позднее - через пятнадцать лет я окажусь в конце пути, который избрал. Да, сорок лет - последний срок. И тогда... Конечно, случалось, что меня одолевали сомнения, хватит ли сил пережить эти ужасные годы. Нет, я не обольщаюсь, никакая нужда, никакие страдания не сравнятся с тем, что мне предстоит. Существует и такая опасность: маска проникнет сквозь плоть; играя роль мертвеца, я в один прекрасный день и впрямь стану мертвецом. В часы сомнений меня охватывает тоска по безрассудствам, безрассудства так легко совершать, мало людей не поддались этому искушению! Перегрузки, сон, опять перегрузки, вот и нее. Tramp, beachcomber [бродяжничество, случайные заработки (англ.)] или иностранный легион. Сдохнуть в пустыне, где твои кости никогда не найдут. Или пить горькую до тех пор, пока какой-нибудь сутенер не проломит тебе череп бутылкой из-под пива. Ты не услышишь даже сирены полицейской машины. Какое блаженство! Но это называется-бегством. А если бы я хотел бежать, лучше было бы дать себя убить еще тогда, в ранней юности. У пруда около маслобойни. Или самому стать убийцей. И сидеть сейчас в камере, не зная забот. Но мне было предназначено другое. Часы сомнений ничего не значат, ты учишься принимать в расчет химические реакции, происходящие в твоих клетках. Разумеется, я не могу предсказать детали. Кто знает, какой костюм я буду носить пять лет спустя? Какой пост займу? На каком предприятии? В каком городе? Все это так же несущественно, как цвет волос женщины, которую я назову своей женой. Да, и это предусмотрено. Я хочу сказать, предусмотрена моя женитьба. Иначе анонимность и роль мертвеца потеряли бы законченность.

- Ты, безусловно, считаешь, что я ненавижу женщин? - спросил меня Шнайдер после недолгой паузы.

- Да нет же, почему? То есть... - сказал я запинаясь.

- Да потому, что я прошелся насчет цвета волос будущей жены. Многие будут так считать, услышав мои речи. А если бы они знали все, что знаю я, то сказали бы: у него есть на то основания. Но я не ненавижу женщин. Просто мне не хватает времени, чтобы жалеть их. И сил тоже. Однако о женщинах меня заставила задуматься брань завсегдатаев пивнушек и заядлых игроков в скат. И еще надменные слова Христа: "...Что мне и тебе жена?" Куда понятнее были бы слова женщины: "Что мне и тебе мужчина?" Но в таком виде, нет, я не могу это принять. Иногда слова эти печалят меня. Пожалуйста, не смейся. Просто я констатирую факт: я испытываю печаль, не не даю себе воли и в этом. Может быть, я сержусь только потому, что ничего нельзя изменить. А может быть, во мне говорит любопытство. Что мы знаем о женщине, которая находится наедине с собой, о женщине, за которой не наблюдают и которой не надо ни оказывать сопротивления, таи выставлять себя напоказ? Мы сравниваем ее с пейзажем. Но что мы знаем о пейзаже? Мы сравниваем ее с морем. Но что мы знаем о море, кроме того, что оно по временам волнуется, а та временам наступает на берег? И еще - что в море есть впадины, глубина которых превосходит высоту самых высоких гор? О чем же это свидетельствует? И что-мы знаем о погоде? Мы изучаем только собственные привычки и забываем из-за них о существовании горя, которое становится иногда невыносимым. Бог не осмеливается заглядывать туда, где горе сгущается. Боги годятся лишь на то, чтобы утирать слезы. Как же может женщина справиться с горем? Справиться одна? В раннем детстве я наблюдал за матушкой, холодно и внимательно, боясь, что она застигнет меня врасплох. Впрочем, слово "наблюдал" здесь не на месте; матушка сразу это заметила бы, она была хитрая. Нагнувшись над тарелкой с супом и орудуя ложкой, я прислушивался к ее интонациям. А потом спрашивал себя: почему она такая? Ведь ей это самой наверняка неприятно. Каким образом она с непостижимой точностью наносит удар в самое больное место? Быть может, и у нее есть болевые точки? Что мне известно об ужасающей скуке, испытываемой женщиной? О ее разочаровании в добыче, которая оказалась слишком легкой? Что я знаю об отвращении, которое охватывает существо, вынужденное ставить на карту свое тело, дабы его домогались? Что я знаю о неприятных ощущениях, связанных с высокими каблуками, на которых женщина ходит, чтобы казаться на несколько сантиметров выше? И тем самым нравиться? Нравиться кому? Будучи одна, женщина не думает о красоте. Все это не она выдумала. И что я знаю об изнурительной задаче управлять своей жизнью, стараясь, чтобы этого никто не заметил? Анонимно. Да, женщина - пример анонима. Не исключено, ее печаль вызвана тем, что она ищет недосягаемого, того, что выходит за рамки ее возможностей. Вот почему она становится злой. Даже болтовня о женской красоте не может ее утешить. Женщинам я не нужен; развлечения, которые их интересуют, доставят им миллиарды других мужчин. С большим успехом. Нужны ли женщины мне? И зачем? Все ото я точно взвесил. Я познал их рано. Конечно, падших. Но это обозначение придумано не нами. Заставлял себя ходить к ним. Мне надо было преодолеть отвращение к копанью в чужих внутренностях, к этой возне с органами, один внешний вид которых говорит: они пережиток палеозойской эры. Я все изучил: возбуждение, его действие, отлив крови от мозга, выделение гормонов, вызванное поляризацией. Привыкнув к функциям своего организма, я сумел преодолеть отвращение, которое человек испытывает к тому, что он расслабляется там, откуда появился. Все, что связано с функциями организма, скверно, но совершенно необходимо. Заблуждаться на сей счет - значит отрицать очевидное. Однако до той поры, пока люди будут приукрашивать эту свою функцию, называя ее любовью, на свете не переведется смертельная вражда. И полная несостоятельность. Людям честным надо помогать друг другу. И все же я не раз спрашивал себя: нельзя ли вовсе обойтись без секса? Многое говорит в пользу этого, да и не так это трудно. Без патетики, не притворяясь аскетом. Сейчас, во всяком случае, аскетизм заключается не в том, что человек лишает себя кое-каких телесных радостей, а в том, что он отказывается от всяких чувств. Любые функции организма легко на время обуздать, без сомнения, человек рано или поздно вовсе преодолеет их. Однако было бы бессмысленно требовать от механизма саморегуляции большего, чем он может дать. Решающим для нас является не то, что было вчера, и не то, что будет завтра. Только принимая как должное нынешнюю ступень нашего развития, мы сумеем двигаться дальше. Мои эксперименты показали, что, хотя половой инстинкт можно без особого труда подавить, он все равно останется в подавленном состоянии. Стало быть, возникнет опасность внезапной метастазы. Контролирующий орган подвергнется воздействию яда; неизлечимая болезнь! Итак, пока что химические процессы в нашем организме требуют, чтобы время от времени мы проводили курс обезвреживания, иначе пострадает душевное здоровье. В ночь накануне трудных испытаний или экзаменов я стараюсь не спать один, тогда на следующий день у меня ясная голова. Замечу в скобках: поскольку подавляющая часть человечества тяготеет к гетеросексуальности, я также принял ее за норму. Ни к чему усложнять функции организма, а тем паче сублимировать их. Конечно, ради всего этого вовсе не обязательно жениться, - быстро добавил Шнайдер, словно сердясь, что ему вообще надо высказывать подобные соображения. - Все это легко достижимо и без брака. Ни при чем здесь и так называемый домашний уют со всеми вытекающими отсюда последствиями: вытиранием пыли, стряпней, стиркой и прочими удовольствиями. Поесть можно в первой попавшейся забегаловке спокойней, чем дома. Что касается остального, то любая приходящая прислуга обслужит вас лучше и с меньшими издержками, нежели законная жена. Зачем людям нашего склада дом? Давайте назовем вещи своими именами: не дом, а теплый закут для самца, это будет правильно. Бесподобное изобретение женщин. Действительно бесподобное! Выражаю свое искреннее восхищение! Медленное угасание самца-производителя в теплом закуте. Над болотом поднимаются пузыри метана - бессмертные идеи мужчины... Я совершил бы величайшую ошибку, если бы не сделал выводов из моего искреннего восхищения женщинами, а именно не женился бы. Ибо только женатый человек полностью растворяется в толпе. Холостяк слишком на виду; все ломают себе голову, почему он до сих пор не вступил в брак. Да, пожалуй, я женюсь как можно скорей, не хочу привлекать к себе излишнее внимание. Из тех же соображений я выберу в жены очаровательное создание, так это принято называть. К тому же с приданым. Заранее вижу, как люди будут ухмыляться. "Поглядите-ка на этого пострела!" - подумают они. Моя женитьба покажется им совершенно естественной. Деньги? Да и деньги тоже! Но дело вовсе не в том, что они меня привлекают. Я всегда буду иметь столько денег, сколько мне понадобится. Много. Или мало! Ибо кто знает, сколько их надобно? Главное - супруг красивой и богатой женщины окажется в тени: его навек затмит ее великолепие. Решительно все будут ослеплены красавицей, и муж в это время может спокойненько почивать на лаврах. Механизм саморегуляции упростится. Я рассчитываю также, что впоследствии смогу упразднить ряд рычагов. Со своей стороны я сделаю все, чтобы еще укрепить у жены чувство превосходства надо мной и внушить, что без нее я пропаду. Однажды она скажет: "Мой бедный муж совершенно беспомощный". И тогда я наконец буду надежно укрыт. Надо придерживаться матриархата, это единственная общественная форма, при которой можно держать в узде мужчину. Вообще-то самое ужасное, что бывает на свете, - это мужчина без руля и без ветрил. Моей жене не придется на меня жаловаться: все, что я заработаю, я сложу к ее ногам. Я буду ей верен. Она родит мне ребенка или даже двух, это не имеет значения. Дети так возвысят ее в глазах людей, что я вообще уже не буду нужен. В один прекрасный день мой портрет в рамке заменит меня, перед ним она будет плакать и биться в припадках бешенства, на которые, впрочем, не стоит обращать внимания. Я же окажусь в это время столь далеко, что...

Шнайдер запнулся. И заметно подался назад, словно дорога, по которой он шел, вдруг оборвалась, вильнула в бездну.

- Об этом нельзя говорить, - заметил он. Голос его звучал теперь иначе.

Он старался не глядеть на меня. Может быть, ему было стыдно, что он так разоткровенничался. Когда я вспоминаю тот вечер, мне кажется, будто голос Шнайдера впервые немного дрогнул.

- Это уже за пределами моего механизма. И если я заранее почувствую, что не в силах достичь точки, о которой идет речь, то незаметно самоустранюсь. Слова здесь излишни. Прости.

Совершенно неожиданно Шнайдер поднялся с дивана. Глазами поискал плащ. Я тоже вскочил. Монолог моего гостя буквально огорошил меня. Я боялся, что он наденет плащ и уйдет, даже не кивнув мне головой на прощанье.

- Но к чему же тогда все? - в испуге воскликнул я; казалось, я заклинаю Шнайдера не уходить без ответа. Не мог же он бросить меня сейчас. Надо же и обо мне подумать.

К моему удивлению, гость резко повернулся, словно пораженный чем-то. Правда, в лице Шнайдера не дрогнул ни один мускул, оно было таким же неподвижным и нереальным, как и во время его рассказа; видно было, однако, что он задумался, глядя на меня оценивающим взглядом.

- Почему ты насмехаешься надо мной? - тихо спросил он в конце концов.

Вопрос этот или, вернее, болезненное удивление, которое прозвучало в его голосе, должно было насторожить меня, но в ту секунду я не обратил на него внимания.

- Да нет же, мне всего лишь хотелось знать, зачем нужен окольный путь. - Изо всех сил я старался поправиться.

Трудно себе представить, насколько я был пристыжен и смущен. И каким ничтожным считал себя но сравнению со Шнайдером. Однако ничего этого он не заметил. Снял непромокаемый плащ с вешалки у двери и не спеша надел. Материя заскрипела и зашуршала точно так же, как и тогда, когда Шнайдер скидывал дождевик.

- Стало быть, ты все же насмехаешься, - сказал он. - Странно, я этого не ожидал. Какой тебе, собственно, смысл иронизировать надо мной? На худой конец, чтобы отделаться от меня. Но для насмешек я уже достаточно неуязвим. К тому же я ухожу сам, меня не надо прогонять.

- Я ведь вовсе не насмехаюсь! - закричал я.

Шнайдер стоял в дверном проеме на сравнительно большом расстоянии от меня. Нас как бы разделял газовый свет.

- Назовем это презрением, - сказал он из своего далека. - Конечно, ты вправе презирать. Не думай, что я не понимаю: окольный путь займет лет десять, если не больше. Допустим, я не сознавал этого прежде, но твой разрыв с корпорацией должен был открыть мне глаза. Объяснив все, ты заставил меня устыдиться. Видишь, я говорю без утайки. Окольный путь, десять лет, которые пройдут впустую, уже сейчас терзают мою душу, словно десять фурий. Но что толку рвать на себе волосы! Я уже говорил: я не такой сильный человек, как ты. Ты и тебе подобные могут с ходу, сегодня же совершить то, что мне, возможно, удастся только десять лет спустя. Неужели я должен поэтому отказаться от всяких попыток? Да, я учитываю свою уязвимость, знаю, что ее не превратишь в твердость. Я подверг себя тщательному анализу. Мягкое не станет жестким - такого не бывает; в крайнем случае мягкое черствеет, а потом рассыпается в прах. Однако я могу скрыть свою мягкотелость. Более того, я не стоял бы сейчас здесь, в твоей комнате, если бы до сегодняшнего дня мои усилия не увенчались успехом. Все вокруг голодные, все вокруг жаждут ухватить кусок? Тот, кто покажет свою незащищенность, пропал. Ведь и рак прячет не покрытую панцирем часть тела в какой-нибудь колючей раковине. Ну а через десять лет? Через десять лет людям навряд ли придет в голову, что я легко уязвим. Без конца кусая раковину, в которую я заберусь, они будут считать меня самым жестким, самым бесчувственным субъектом из всех, какие существуют на свете. Я окажусь в полной безопасности, ибо люди побоятся обломать зубы, нападая на меня. Такова цель, да... Зачем? Зачем все это? Удивительный вопрос! Особо удивительный в твоих устах, когда ты сделал такой шаг. Разве это не насмешка? И еще одно, без чего механизм саморегуляции не действует. Я не должен оглядываться назад, вспоминать детство. Иногда я ощущаю потребность нанести миру сокрушительный удар. Грубая ошибка. Желание отомстить не что иное, как желание идти вспять. Это непозволительно. Так же как догадки о том, что случится спустя десять лет... Стремление увидеть будущее не должно завладеть человеком. Предвосхищение событий только ослабляет бдительность, сродни онанизму!.. Ты и впрямь хочешь поступить на завод?

- Да. То есть я должен, - сказал я.

- Должен, должен, - передразнил меня Шнайдер. - Странно звучит. Но почему именно на завод? Разве это не старомодно? В ближайшие десятилетия рабочим будет житься лучше, чем всем остальным. От всей души желаю им этого, но... Что общего у тебя с этими людьми с хорошим самочувствием будущих победителей?

Я хотел что то возразить, по он махнул рукой.

- Можешь не отвечать. Меня это не касается. Я думал о нищете, а не о твоих планах. Похоже, что с нищетой окраин, которую политики всех времен с такой любовью лелеяли, дабы иметь тему для своих предвыборных выступлений, теперь покончено. Нищету придется искать в других местах. Существует нищета - иногда я об этом догадываюсь, - которую никто не замечает. Нет смысла ее замечать, нет смысла с ней бороться. Эта нищета не приносит лавров. Страх перед возможностью заразиться охраняет ее от забот благотворителей. Только среди этих нищих можно будет опять обрести невинность. Прости за слишком высокопарную фразу. Но при чем здесь рабочие? А может, по-твоему, материальная обеспеченность для всех, к которой мы стремимся, как раз и ведет к той самой чудовищной и немыслимой нищете? Ну что ж, это тоже точка зрения. Но не мое, а твое дело ломать себе голову на сей счет. Мне до этого еще далеко.

Шнайдер пошарил у себя за спиной, хотел открыть дверь.

- Ладно! Завтра, когда все соберутся, я внесу предложение, чтобы тебя cum infamia [за дурную славу (лат.)] исключили из корпорации. Тем самым мы одним ударом убьем двух зайцев. Или даже трех. Они опять станут мнить о себе бог знает что, а меня сочтут прекрасным малым. И тебе тоже будет польза. Здорово!

С этими словами он вышел из комнаты. Не поклонившись, не кивнув головой. Разговор был для него окончен, вопрос исчерпан. Он поставил точку.

Я побежал за Шнайдером, чтобы открыть входную дверь. Смехотворный жест. Коридорчик был слишком тесен, я никак не мог обогнать гостя. Он уже прошел его и спускался вниз. В темноте, ибо у меня на лестнице не было света. Я не осмелился крикнуть ему несколько слов вдогонку. Как можно кричать вдогонку человеку, для которого ты больше не существуешь? Ведь Шнайдер полностью переключился. Переключился на обратный путь или на что-нибудь еще. Откуда мне знать? Во всяком случае, меня он вырубил из своего сознания.

Я услышал, как внизу хлопнула входная дверь, и вернулся к себе в комнату. От поднявшегося сквозняка газовая горелка издала громкий звук, а потом снова монотонно зашипела.

ВИТОК СПИРАЛИ 3. НЕМЫСЛИМОЕ СУДЕБНОЕ СЛЕДСТВИЕ

После того как прочли обвинительное заключение, спросили подсудимого, считает ли он себя виновным; тот ответил, что, к сожалению, еще не решил этого вопроса.

Что он хочет этим сказать?

Он хочет сказать, что не знает, действительно ли сэкономит суду время, если сочтет себя виновным. И не покажется ли дерзостью его попытка опередить судебное решение. Однако, если суд признает его виновным, он сразу согласится с этим.

Подсудимый говорил очень спокойно, без всякой аффектации.

В зале зашевелились. Председатель суда обратил внимание подсудимого на то, что такие замечания могут быть расценены как оскорбление судебных органов. Но тут вскочил адвокат и выразил протест против заявления председателя, которое, по его мнению, имело целью создать атмосферу предвзятости вокруг его подзащитного. Слова этого последнего истолковываются превратно; если даже их тон неприятно поразил кое-кого, то суд должен учесть следующее: подзащитный, можно сказать, выбит из колеи, и ему поэтому трудно соблюдать общепринятые нормы поведения. По существу же, подзащитный хотел выразить, что именно от судебного решения он ожидает, кроме всего прочего, выяснения запутанных обстоятельств, которые сам он, собственными силами, не считает возможным ни изменить, ни объяснить. Подзащитный чрезвычайно настойчиво просил его, своего адвоката, прямо-таки умолял не проявлять несговорчивость, иными словами, пользуясь выражением самого подзащитного, отказаться от всякого адвокатского крючкотворства. Кроме того, подзащитный - адвокат считает себя уполномоченным сообщить об этом уже сейчас - заранее отказался от всякой апелляции. Каким бы ни был приговор суда, подзащитный уже сейчас готов его принять и подчиниться ему.

На это председательствующий возразил, что и в вышеизложенной формулировке господина защитника заключено нечто такое, что можно назвать демонстративным безразличием к ходу процесса. Он советует подсудимому отказаться от этой позы, от позы, которую нетрудно истолковать как неуважение к суду.

Нет, нет, прервал председателя подсудимый, ничего дурного он не думал. Для него было бы куда проще, если бы суд без всяких оговорок заявил: "Виновен". Вот и все, что он хотел сказать ранее. Господин адвокат, которого ему назначил суд - он понимает, что таков порядок, потому не стал возражать, ибо, в сущности, неизвестно, от чего его надо защищать и что из этой защиты получится, - так вот, господин адвокат в разговоре с ним заметил как-то, что у него нет оснований для беспокойства, ибо, по всей вероятности, суд вынесет оправдательный вердикт из-за недостаточности улик.

Прокурор, усмехаясь, поглядел на адвоката, который беспомощно пожал плечами.

И это было бы, продолжал подсудимый, для него самым плохим, что могло случиться.

- Самым плохим для вас? - с нескрываемым удивлением спросил председатель суда.

- Для всех, - ответил подсудимый.

Председатель полистал бумаги и сказал, что он по-прежнему не может отделаться от впечатления, будто подсудимый сомневается в компетентности суда, в его способности вынести правильное решение по делу.

- Нет, нет! - несколько раз воскликнул подсудимый. Теперь он, по-видимому, волновался. - Куда бы это нас завело?

Он со своей стороны обещает сделать все возможное, чтобы такое подозрение больше не возникало. Он знает, каким необычайно важным является признание компетентности суда.

Председатель взглянул на членов суда и на прокурора. Потом он сказал:

- Ну хорошо, я рад, подсудимый, что вы поняли, как важно для всех нас, чтобы ваши показания помогли установить истину.

Подсудимый ответил на это легким кивком головы.

После этого суд приступил к следствию. Выслушав показания подсудимого, которые совпадали с показаниями свидетелей - прислуги и одного из соседей, жившего через два дома от подсудимого и совершенно случайно еще раз отправившегося на станцию, чтобы купить пачку сигарет, - председатель начал самую важную часть допроса. Теперь надо было выяснить последующие события, которые сам подсудимый обозначил загадочным выражением "прорыв в то, от чего никто не застрахован"; разумеется, эта формулировка была совершенно неприемлемой с юридической точки зрения, однако суд до поры до времени, то есть до установления бесспорных фактов, решил ею воспользоваться. Итак, начало этого так называемого "прорыва" произошло между десятью и двенадцатью часами ночи. Не может ли подсудимый более точно указать время?

Нет, он не смотрел на часы. Да время и не имеет значения.

- Для суда - имеет. Почему же в таком случае подсудимый вообще относит свой "прорыв" на время между десятью и двенадцатью, если он утверждает сейчас, что не смотрел на часы?



Поделиться книгой:

На главную
Назад