Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Больная Россия - Дмитрий Сергеевич Мережковский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но для того чтобы утвердить атеизм, «разрушить в человечестве идею о Боге», недостаточно одной критики чистого разума. Опровергнув онтологические доказательства бытия Божия, тем же ударом опровергает она и онтологические доказательства безбожия. Есть Бог, и нет Бога, теизм и атеизм — два одинаково произвольных утверждения, две одинаково недоказуемые веры. Мы не знаем, может ли человек установить в религиозном опыте какую-либо связь с нуменальным. Ignoramus, ignorabimus — вот единственный ответ разума на все вопросы веры. Не знаем и никогда не узнаем, не можем и не хотим знать, есть Бог или нет.

Атеизм, в таком чистом виде, критический атеизм — безответен перед всяким религиозным утверждением. Это не отрицательный полюс положительного электричества, а лишь дурной проводник — стекло. Критический атеизм — пустое место в религии; не отрицание Бога, а лишь отсутствие вопроса о Боге.

Необходимая предпосылка социал-демократии как религии — атеизм не критический, а догматический; не критическое отрицание вопроса о Боге, а догматическое утверждение, что Бога нет; вера в небытие Божие, по степени мистики, совершенно равная вере в Бога. Догматический атеизм есть обратный теизм — антитеизм, или, как выражается Бакунин, «антитеологизм». «Если есть Бог, то человек — раб». Но мы верим, что человек свободен, — следовательно, мы должны верить, что Бога нет. «Я верую, что Бога нет!» — могли бы воскликнуть Базаров, Луначарский, Горький вместе с героем Достоевского.

Это поняли общие враги нового религиозного сознания и социал-демократии как религии. Вот почему объединяют они оба течения, если не по качеству, то по количеству мистики. «Теперь и безбожники, наши русские социалисты, сочиняют религии», — замечает Галич и очень ядовито, но справедливо называет социал-демократию Луначарского «богословием». А Струве «материализацию Царства Божиего», как у «богостроителей», так и у «богоискателей», считает одинаково «скверным апокалипсическим анекдотом».

«Я видел всесильный и бессмертный народ… и я молился: Ты еси Бог, да не будет миру бози инии разве Тебе, ибо Ты еси един Бог, творяй чудеса. Тако верую и исповедую» («Исповедь» Горького).

Это ли не вера? Это ли не мистика?

Нет, успокаивает Базаров, «тут нет мистицизма», тут дело не в деле, а в словах.

Слово, «термин богостроительство, конечно, неудачен; лучше было бы не давать даже малейшего, даже внешнего повода к недоразумениям». Итак, утверждать, что Бог есть, когда Бога нет, называть не сущее сущим — только малейший, только внешний повод к недоразумениям? Не значит ли это: нам до такой степени наплевать на Бога, что мы употребляем его на затычку, за неимением более удачного слова — от слова-де не станется?

«Горький, — объясняет Базаров, — писал не трактат, а повесть, и вполне понятно, что герой его употребляет для обозначения атеистических ценностей то же самое имя, каким он с детства привык обозначать вообще высшие ценности». Не значит ли это: употребление имени Божиего — дурная детская привычка?

Но ведь вот Луначарский пишет не повесть, а трактат, целое «богословие». Почему же и у него та же дурная привычка?

«Человек человеку Бог. Ищешь Бога? Бог есть человечество», — богословствует Луначарский.

Если Бог есть ничего, то «человечество есть Бог», — значит: человечество есть ничто; а следовательно, и социал-демократия как религия, основанная на идее человечества как Бога, есть ничто; и богостроительство — строительство из ничего.

Но ведь это самоистребление или, во всяком случае, нечто гораздо худшее, чем дурная детская привычка; это сознательно нечистая игра не словами, а ценностями, фальшивый вексель, «мошенничество», как выражается черт Ивана Карамазова: «если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины», — зачем санкция имени Божиего?

Пусть такие умные люди, как Луначарский, Базаров, Горький, знают, что от слова не станется, и готовы проливать из-за слова «Бог» только чернильные реки. Но ведь народ, неискушенный в этой игре, может поверить, что Бог действительно есть или что Бога действительно нет. И тогда от слова станется; тогда вновь, как это столько раз бывало в истории, потекут уже не чернильные, а кровавые реки. И поймут игроки, что игра с Богом в народе, особенно в русском народе, игра с огнем в пороховом погребе — безбожная, бесчеловечная игра.

Если остановить внимание на внешности, то, пожалуй, действительно надо будет признать, что «богословие» Луначарского отзывается литературщиной. Беда в том, что теперь «мода на Бога», а Луначарский — модник. В начале XIX века был щегольский цвет «мертвой блохи» — puce morte; в начале XX века — цвет «мертвого Бога»; и кажется иногда, что Луначарскому все равно, какая мода.

Но я не хочу останавливаться на литературной внешности и не могу на основании одной этой внешности заподозрить Луначарского, а тем более Горького, в таком невинном ребячестве или преступном обмане, как богостроительство из ничего.

Это не обман, а самообман. И сам Горький с Луначарским это уже почти сознают.

«Ты, Мишка, нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал, и смущаешь людей. Коли говорить, что рабочий народ вызван жизнь обновлять, — обновляй и не подбирай то, что попами до дыр заношено, да и брошено».

На воре шапка горит. В самом деле молитва, тайна, чудо, святость, бес, Бог — все эти религиозные слова в кавычках, все это «богословие» бедного Мишки — не что иное, как огурцы с христианского огорода. И напрасно Луначарский хватается за негорящую шапку: огурцы, мол, выросли на диком поле. «Но попами создано понятие Бога». Если не попами, то кем? Человечеством? Но тогда почему этот естественно родившийся и выросший в человечестве Бог менее реален, чем тот будущий, искусственно выращенный в литературной склянке гомункул или механически построенный автомат?

Кем бы, впрочем, ни было создано понятие Бог, главное то, что старого Бога нет, а новый «Бог — коллективное человечество» — есть или будет. Для Базарова Бога нет, не было и не будет; для Луначарского и Горького — нет, не было, но будет. Между этими двумя утверждениями — пропасть; пусть пока лишь словесная, зеркальная, но это — зеркало глубоких вод, в которых бедному Мишке не найти брода.

Да и так ли уж уверен Луначарский, что старого Бога нет?

«Миродержатель, Демиург — почти бес… Куда деваться? Поднять кулак к небу и укусить его в отчаянии? Ты преступишь подлую заповедь… А дальше? Он пригнет тебя к земле и заставит целовать палку, которой будет сокрушать твои ребра. Ты в бешенстве начнешь громоздить горы на горы, строить башню, столп до его проклятого жилища, а он молнией разобьет твою работу или коварно бросит раздор между людьми. Куда бежать?»

Если богохульства эти не модная дешевка цвета «мертвой блохи» или «мертвого Бога», если в них есть какая-нибудь жизненная правда, то кажущееся отрицание тут подлинное утверждение, превращение старого Бога в нового беса, а может быть, и старого беса в нового Бога. Зеркало не уничтожает, а только искажает, перевертывает лицо.

Бог против Бога, религия против религии. Человекобожество против богочеловечества — вот зеркальная или действительная глубина спора.

Во всяком случае, позитивные твердыни сданы, и напрасно хочет Базаров вернуться в них.

Социал-демократия запуталась в сетях мистики, пусть пока лишь одним коготком: коготок увяз — всей птичке пропасть.

II

«Человек есть Бог» — один член символа веры; «человечество есть Бог» — другой. Я есмь Бог для человечества; человечество есть Бог для меня; крайний мистический индивидуализм (Ницше, Штирнер, Л. Андреев) и крайний мистический социализм (Фейербах, Луначарский, Горький) — между этими двумя крайностями существует антиномия, неразрешимая в той плоскости, на которой движется социал-демократия как религия.[5]

Когда Иван Карамазов говорит о человекобоге, то сначала разумеет под ним человекобожество, социалистическое человечество, а затем прибавляет: «Но если даже период этот[6] никогда не наступит, то так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-богом даже хотя бы одному в целом мире… Для Бога не существует закона. Где станет Бог, там уже место Божие. Где стану я, там сейчас же будет первое место… „все дозволено“ — и шабаш».

Здесь та же антиномия. Ведь, в конце концов, остается нерешенным, нерешенным вопросом: кто Бог — человек или человечество, я или все? кому «все дозволено — мне, вопреки всем, или всем, вопреки мне? я ли уничтожаю всех, или все уничтожают меня?»

Ни то, ни другое, отвечают социал-демократы, все для каждого и каждый для всех. Но ведь это школьная пропись, бабушкина сказка о «предустановленной гармонии».

На всем протяжении всемирной истории происходит борьба личности с обществом, одного со всеми, — и никогда еще эта борьба не была такой убийственной для обеих сторон, как теперь; никогда с такой ясностью не вскрывалось противоречие между идеальной правдой анархизма и реальной правдой социализма. А предустановленная гармония все еще вилами на водах писана. Ни показать, ни доказать ее нельзя, — можно только верить в нее.

Для того чтобы разрешить антиномию абсолютной личности и абсолютной общественности, существуют на самом деле только два средства: или отказаться от всякого абсолюта, т. е. от всякой религии, богостроительства, как это делает Базаров, или пожертвовать одним абсолютом другому, личностью — общественности, как это делают Луначарский и Горький.

III

Бог есть ничто — вот первый член символа веры; человеческая личность есть ничто — вот второй. Для Базарова нет вовсе «я» и «ты», а есть только «мое» и «твое»: «„мое“ и „твое“, — говорит он, — возникают только тогда, когда речь заходит о дележе продуктов творчества, об их распределении». Человеческая личность для Базарова — лишь экономическая единица. Чувство личности — чувство собственности. «Индивидуализм (т. е. абсолютное утверждение личности) создал великую культуру. Мавр исполнил свой долг, мавр может удалиться». Личность может умереть — собаке собачья смерть.

«Пафос творчества, — продолжает Базаров, — объективен, безличен, по самому существу своему. В коллективном творчестве „я“ не принижается, но просто отсутствует». Легко сказать: просто отсутствует! Ведь это значит: торжество социализма — торжество безличности; ведь это то самое, что говорят злейшие враги социализма.

И всего поразительнее невозмутимое спокойствие, с которым говорится все это. Угасает солнце нашей планетной системы и глазом не моргнет. Никакой трагедии, никакой бури около погибающей личности — тихий конец мира, тихий провал, — та вторая смерть, от которой нет воскресения.

Итак, две необходимые предпосылки для торжества социализма — уничтожение Бога и уничтожение личности. Надо разрушить в человечестве идею не только о Боге, но и о личности. Одно вытекает из другого, потому что утверждение Бога в человечестве есть утверждение богочеловечества, абсолютной Божественной личности — богочеловека. Социалистическая Вавилонская башня строится на костях убитого Бога и убитого человека. Богоубийство — человекоубийство.

«Человек есть особь вида», — определяет Луначарский. В таком определении человеческая личность, так же как у Базарова, «не принижается, но просто отсутствует». Для того чтобы отождествить человека единственного, человека-личность с безличным всечеловеком, «особью вида», надо уничтожить личность: ведь муравей есть тоже особь вида; для муравья личность ничто, муравейник — все; для человека — человечество, для муравья муравейник — Бог.

Леббок в своих наблюдениях над муравьями, чтобы отличить одного от другого, отмечал их разноцветными крапинками. Для Базарова и Луначарского личности Сократа, Гете, Канта, Франциска Ассизского — такие разноцветные крапинки на безличных особях вида.

«Здесь, скажут нам, есть великая опасность, — предупреждает Луначарский, — опасность подчинения личности вашему Левиафану, вашему новому богу-коллективу». Знает кошка, чье мясо съела. Но делает вид, что не знает. «Что значит подчинение личности?» — удивляется Луначарский. И выходит, разумеется, что подчинение личности ничего не значит, потому что сама личность ничего не значит.

И уж, конечно, на вопрос о смерти как об уничтожении личности единственный ответ — «бессмертие рода», т. е. абсолютное человекоубийство, окончательное поглощение самой идеи личности как чего-то условного в идее безличного рода как абсолюта. Но это не ответ, а глухота к вопросу. Да и что уж тут спрашивать о смерти, когда и в жизни личность «просто отсутствует».

Религиозное принятие смерти как уничтожения личности есть религиозное принятие безличности. «Всякий узнает, — говорит черт Ивана Карамазова, — что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как Бог». Как Бог или зверь? Ведь и зверь не знает, что такое смерть. Можно принять или отвергнуть это бого-звериное бессмертие, но спорить о нем нельзя, как о всяком откровении. Недаром говорит Базаров о «пафосе» — пафос значит религиозный восторг: пафос безличности для Базарова, Луначарского, Горького и есть религиозный восторг социал-демократии.

О, конечно, бессознательно! Потому-то с этим так трудно бороться, что это пока еще слишком бессознательно.

IV

Доныне революционное освобождение человечества начиналось с утверждения человеческой личности. Но «мавр исполнил свой долг, мавр может удалиться». Социал-демократия как религия хочет начать освобождение с отрицания личности. Тут опасность предельного мистического рабства. Самодержавие «нового бога» — коллектива — злейшее из всех самодержавий.

Обожествленный Коллектив становится некоторым Великим Существом, Grand Etre (по О. Конту), некоторой сверхчеловеческой личностью, а все отдельные человеческие «я» — безличными клеточками этого тела.

Какое же это тело, какое лицо? Что, если не Божеское и не человеческое, а звериное? Что, если центральная монада этого нового тела — не кто иной, как древний Цезарь Божественный или новый великий Азеф, великий Хам?

«Расхаживая по царским чертогам в Вавилоне, царь сказал: это ли не величественный Вавилон, который построил я в доме царства моего и в славу моего величия?..»

«Еще речь сия была в устах царя, как был с неба голос: тебе говорят, царь Навуходоносор, — царство твое отошло от тебя.

И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями».

«Сердце человеческое отнимется от него, и дастся ему сердце звериное».

Это сказано о социализме — «богостроитель», строитель Вавилонской башни.

Но о нем же сказано: «Царство твое останется при тебе, когда познаешь власть небесную».

Не отнимется у социализма сердце человеческое и не дастся ему сердце звериное только в том случае, если познает он власть небесную, познает, что «Всевышний владычествует над царством человеческим».

Истинное богостроительство есть богочеловечество. Камень, который отвергли строители, сделается главою угла. Этот камень — Богочеловек Христос. И строится на нем не Вавилонская башня, а вселенская Церковь — Царство Божие на земле, в котором исполнится и религиозная правда социализма.

V

Социал-демократия — железный молот; новое религиозное сознание — хрупкое стекло; стоило, казалось, молоту прикоснуться к стеклу, чтобы разбить его вдребезги.

Но вот опустился он всей тяжестью, ударил, а стекло не разбилось.

Откровение личности — не стекло, а сталь нового религиозного сознания. Спор идет о Боге в человеческой личности — о Богочеловеке, о Христе.

Посчитайтесь же со Христом, антихристиане; посчитайтесь же с Богочеловеком, человекобоги.

Кто не за Меня, тот против Меня. — Будьте же за или против. Не махайте молотом в пустоте, бейте прямо в цель.

А мы вам скажем спасибо за то, что вы куете наш меч.

Так тяжкий млат, Дробя стекло, кует булат.

АРАКЧЕЕВ И ФОТИЙ

I

Что такое Аракчеев?

«Просто фрунтовый солдат», — сказал о нем Пушкин.

Но это не так просто. Весь петербургский период русской истории создал Аракчеева, получил в нем то, чего хотел.

Без лести предан — в этом гербе целая религия.

«Что мне до отечества! Скажите, не в опасности ли государь?» — воскликнул он в двенадцатом году перед вступлением Наполеона в Россию.

Провались отечество, да здравствует царь; не быть всем, быть одному — такова религия.

Дух небытия, дух человекоубийственной казенщины воплотился в Аракчееве до такой степени, что почти не видно на нем лица человеческого, как на гоголевском Вие: «лицо было на нем железное».

Железное лицо Аракчеева — лицо единовластия. Нет Аракчеева, есть аракчеевщина — бессмертное начало. Всего ужаснее в нем это нечеловеческое, нездешнее, «виево».

Когда он умирал, Николай I прислал к нему в Грузино своего лейб-медика Вилие, который предписал больному, кроме лекарств, полное спокойствие; но однажды утром застал его с железным аршином в руке, которым умирающий наказывал провинившегося мальчика-садовника, «производя ему равномерные удары по носу».

Равномерные, «единообразные». «Я люблю единообразие во всем», — говорил Александр I. Александр говорил, Аракчеев делал.

Может быть, мальчик с окровавленным носом не чувствовал боли, окаменев от ужаса перед железным лицом этого железного автомата, «великого мертвеца» гоголевской «Страшной мести»: «Хочет подняться выросший в земле великий, великий мертвец».

И доныне весь русский народ — не этот ли бедный мальчик, которого бессмертный Аракчеев бьет железным аршином по носу?

В государстве — Аракчеев; в церкви — Фотий. Казенщина государственная и казенщина церковная. За обеими — единый дух небытия, единая религия: всякая власть от Бога. У Аракчеева — власть, у Фотия — Бог; у Аракчеева — земля, у Фотия — небо; у Аракчеева — плоть, у Фотия — дух.

Ему орудием духовным — Проклятье, меч, и крест, и кнут.

Соединение Аракчеева с Фотием — соединение кнута с крестом. И это соединение совершается в лице благословенного.

Однажды Фотию было видение: «видел он себя в царских палатах, стоящего перед царем; Фотий, объяв царя за выю, во ухо тихо поведал ему, како, где, от кого и колико церковь православная обидима есть; царь же дал манием Фотию ведать, что постарается исправить все».

В том же видении является Аракчеев: по одну сторону царя — Фотий, по другую — Аракчеев.

В посмертных бумагах Фотия находится записка об Аракчееве: «Всяческая познавая, познал, что гр. Аракчеев всем сердцем Бога любит, царю предан, верен, правдив, православную церковь истинно любит. Он есть правое око царя, столп отечества, и таковые люди веками родятся. В нем кроме добра я ничего не видел. Ему можно все поверить, и с Божию помощью все может делать. За что спаси его Боже на многие лета для церкви и отечества!»

В 1829 году Пушкин писал к торвальдсеновскому бюсту Александра I:

Недаром лик сей двуязычен, Таков и был сей властелин: К противочувствиям привычен, В лице и в жизни арлекин.

Это жестоко и несправедливо, это — оскорбление не царского величества, а страдания человеческого. Пусть арлекин, но ведь раненный насмерть, истекающий кровью. Двуязычность, двусмысленность, искажающая этот лик, — предсмертная судорога. И он скрывает ее, трагикомический Янус, двумя лицами, двумя масками: одна, обращенная к земле — Аракчеев, другая — к небу — Фотий.

II

«Полуфанатик, полуплут», — сказал Пушкин о Фотии. И это несправедливо: фанатик, но не плут.

Не из плутовства же постился так, что желудок «в ореховую скорлупу сжимался»; удручал себя веригами из медных крестов: «вся грудь моя — едина рана; правый сосец внутрь от огня изгнил; стою еще на ногах иногда, но слаб, как тень». Изнурил себя до того, что дрожал в постоянном ознобе и среди лета носил шубу.

Не из плутовства «был в бедах, болезнях, ранах, биениях, потоплениях многократно».

Сын мужика, сельского причетника, сам до конца дней мужик в рясе, вступает в бой против масонов и мистиков «с Илииною ревностью», точь-в-точь как рыцарь печального образа — против призрачных гигантов и ветряных мельниц.

Никому неведомый корпусный законоучитель «в церкви, в классах, на дорогах, в келье и где случай был ему небоязненно глас свой, яко трубу, возвышал, посреди великого града С.-Петербурга, дабы огласить тайны беззакония, вразумить царя, властей и всех к покаянию».

От государя и министра духовных дел, «глаголемого патриарха», князя Голицына, до последнего синодального чиновника — все ему врага. Но «дух ревности разжег его, и он, яко штурмом, хотел взять крепость вражию».

Покупал еретические книги, только что вышедшие из типографии, и публично при всех учениках в корпусе «предавал раздиранию и огню, произнося: анафема!»

В домах, где бывали тайные собрания масонов и мистиков, подкупленные слуги проламывали стены под потолком и просверливали дырочки, сквозь которые Фотий, будучи невидим, сам видел и слушал все, что делалось внизу.

Впоследствии, уже войдя в силу, вместе с обер-полицеймейстером Гладковым, учредил духовно-полицейский сыск. Один сыщик, выманив корректурные листы еретической книги пастора Госнера из типографии, представил их обер-полицеймейстеру, тот — Магницкому, Магницкий — Аракчееву, Аракчеев — государю. Вот маленькое начало Великой Инквизиции.

Но это впоследствии, а в первое время, за недостатком помощи полицейской, приходилось надеяться на помощь Божию, чудо Божие — или сатанинское.

«Сатана подсылал к нему духа злого, который внушал тайно, что он — Илия пророк новый, а посему некое бы чудо сотворил или хотя перешел по воде, яко по суху, противу самого дворца через реку Неву».

Митрополит вызвал его «на испытание, в уме ли он». Кажется, в самом деле, начиналось у Фотия сумасшествие. Вообразил, что масоны хотят его извести. Однажды в глухую полночь прибежал из корпуса к о. Иннокентию, ректору семинарии, босиком, в одной рубашке, выскочив в окно, при помощи кадетов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад