Карл пространно рассказывал кузине о восторге, с каким народ воспринял ее вступление на престол, и о блистательной судьбе, которая ей предстоит, точно и в немногих словах обрисовал ей ситуацию в королевстве и, продолжая расточать хвалы ее королевской мудрости, весьма ловко подсказал, какие улучшения необходимо самым срочным образом произвести в стране; в его речи было столько жара и в то же время столько сдержанности, что очень скоро ему удалось развеять дурное впечатление, которое произвело его нежданное появление. Несмотря на заблуждения юности, развращенной достойным сожаления воспитанием, Иоанна по своей природе была чутка ко всему благородному и великому; возвышавшаяся над сверстниками и представительницами своего пола, когда дело касалось счастья подданных, она забыла о своем особом положении и слушала герцога Дураццо с живейшим интересом и самым благожелательным вниманием. И тогда он решился намекнуть на опасности, что грозят юной королеве, он пространно толковал о том, как трудно отличить тех, кто подлинно предан, от льстивых негодяев и людей, преследующих одни свои корыстные интересы, упирал на неблагодарность тех, кто более всего осыпан милостями и кому оказывается наибольшее доверие. Иоанна, только что получившая весьма горестное подтверждение справедливости его слов, вздохнула и после секундной паузы ответила:
– Да поможет мне Бог, которого я призываю в свидетели своих праведных и справедливых намерений, разоблачить предателей и узнать, кто мой истинный друг! Я знаю, бремя, которое возложено на меня, безмерно тяжко, и ничуть не переоцениваю свои силы, но многолетний опыт советников, которым мой дед доверил опеку надо мной, помощь всех родственников и в особенности ваша, кузен, чистая и сердечная дружба, надеюсь, помогут мне исполнить мой долг.
– Мое искреннейшее желание – чтобы вы, прекрасная моя кузина, смогли добиться успеха, и я не хочу, внушая подозрения и сомнения, омрачать минуты, которые всецело должны быть отданы счастью. Не хочу примешивать ко всеобщему ликованию и к поздравлениям вас с титулом королевы бесплодные сетования на слепую судьбу, посадившую рядом с женщиной, которой мы все поклоняемся, рядом с вами, кузина, от одного-единственного взгляда которой любой мужчина испытывает райское блаженство, чужеземца, недостойного владеть вашим сердцем и неспособного разделить с вами трон.
– Вы забываете, Карл, – промолвила королева, вскинув руку, как бы запрещая ему говорить, – вы забываете, что Андрей – мой муж и что такова воля нашего деда, призвавшего его царствовать вместе со мной.
– Никогда не быть ему королем Неаполя! – возмущенно воскликнул герцог. – Поверьте, скорей содрогнется весь город, народ поднимется, как один, и колокола наших церквей прозвонят к новой Сицилийской вечерне[13], чем неаполитанцы допустят, чтобы ими правила горстка пьяных дикарей-венгров, лицемерный и уродливый монах и принц, которого ненавидят настолько же, насколько любят вас.
– Но в чем его упрекают? В чем его вина?
– В чем его вина? В чем его упрекают? Народ упрекает его в том, что он не способен править, груб, дик. Дворяне упрекают его в том, что он нарушает их привилегии и открыто покровительствует людям темного происхождения, а я, государыня, – понизив голос, произнес герцог, – упрекаю его в том, что он делает вас несчастной.
Иоанна вздрогнула, словно чья-то грубая рука прикоснулась к ее ране, но, скрывая чувства под внешним спокойствием, спросила самым равнодушным тоном:
– Мне кажется, Карл, вы бредите. Что дает вам право считать меня несчастной?
– Кузина, не старайтесь оправдывать его, – отвечал ей Карл. – Вы погубите себя, но его не спасете.
Королева пристально взглянула на герцога, словно пытаясь прочесть, что кроется в глубинах его души, и понять смысл его слов, однако, не в силах принять на веру ужасную мысль, блеснувшую у нее в мозгу, сделала вид, будто вполне верит в дружественность кузена, и, чтобы проникнуть в его замыслы, непринужденно бросила:
– Хорошо, Карл, предположим, я несчастлива. Какое средство можете вы предложить, чтобы переменить мою судьбу?
– И вы, кузина, еще спрашиваете? Да разве не все средства хороши, когда вы страдаете и речь идет о том, чтобы отомстить за вас?
– Боюсь, никакие средства помочь тут не могут. Андрей так просто не откажется от своих притязаний, у него есть сторонники, а в случае открытого разрыва брат его, король Венгерский, может объявить нам войну и опустошить королевство.
Герцог Дураццо чуть заметно усмехнулся, и лицо его обрело зловещее выражение.
– Кузина, вы не поняли меня.
– В таком случае объяснитесь прямо, – предложила королева, прикладывая чудовищные усилия, чтобы скрыть конвульсивную дрожь, пробежавшую по всему ее телу.
– Иоанна, вы чувствуете этот кинжал? – спросил Карл, взяв руку королевы и прижав ее к своей груди.
– Чувствую, – побледнев, ответила Иоанна.
– Одно ваше слово, и…
– И что же?
– И завтра вы будете свободны.
– Убийство! – вскричала королева, отпрянув в ужасе. – Значит, я не ошиблась! Вы предлагаете мне убийство!
– Без него не обойтись, – спокойно подтвердил герцог. – Сегодня вам предлагаю его я, но однажды вы сами отдадите приказ совершить его.
– Довольно, несчастный! Не знаю, чего в вас больше – подлости или дерзости. Подлости, так как вы предлагаете мне преступный план, будучи уверены, что я вас не выдам, а дерзости, ибо, предлагая мне его, вы не проверили, нет ли тут свидетеля, который слышит нас.
– Государыня, как вы понимаете, я вам открылся и не могу уйти от вас, пока не узнаю, должен ли я считать себя вашим другом или врагом.
– Прочь! – вскричала Иоанна, повелительно указывая Карлу на дверь. – Вы оскорбляете свою королеву!
– Вы забываете, кузина, что однажды я могу получить права на ваше королевство.
– Не принуждайте меня велеть выставить вас, – предупредила Иоанна, делая шаг к двери.
– Умерьте свой гнев, прекрасная кузина, я покидаю вас, но только запомните: я протянул вам руку, а вы ее оттолкнули. И еще усвойте хорошенько то, что я вам говорю в этот решающий миг: сегодня я – преступник, но, быть может, придет день, когда я стану судьей.
Карл неспешно удалился и, дважды обернувшись, повторил с угрожающим жестом свое мрачное пророчество. Иоанна закрыла лицо руками и долго стояла, погруженная в горестные мысли, но скоро над всеми чувствами в ней возобладал гнев, она позвала донну Кончу и отдала ей приказ никого ни под каким предлогом больше не впускать.
Запрет этот не распространялся на графа д’Артуа, поскольку, как помнит читатель, он находился в соседней комнате.
Тем временем спустилась ночь, и в самом шумном городе вселенной на всем его протяжении от мола до Мерджелино, от Капуанского замка до холма Св. Эльма тысячеустые крики сменила глубокая тишина. Карл Дураццо, бросив последний мстительный взгляд на Кастельнуово, покинул площадь Корреджие, углубился в лабиринт темных извилистых улочек, разбегавшихся в разных направлениях по старому городу, и через четверть часа ходьбы то замедленной, то стремительной, что свидетельствовало о его крайнем возбуждении, прибыл в свой герцогский дворец, расположенный в Маре рядом с церковью Сан-Джованни. Отдав угрюмым и суровым тоном несколько приказаний одному из пажей и вручив ему свой меч и плащ, Карл заперся в своих покоях, даже не поднявшись к матери, которая одна, исполненная печали, оплакивала неблагодарность сына и в отместку ему, как всякая мать, молила за него Бога.
Герцог Дураццо метался по комнате, как лев в клетке, и, снедаемый нетерпением, считал минуты; он вызвал слугу и повторил приказания, но тут два глухих удара в дверь возвестили, что человек, которого он так ждал, наконец пришел. Карл поспешно открыл. Вошел человек лет пятидесяти, с головы до ног одетый в черное, и, почтительно поклонившись, тщательно затворил за собою дверь. Карл бросился в кресло и взглянул на пришельца, который стоял перед ним, опустив глаза и скрестив на груди руки, и всем своим видом выражал глубочайшее почтение и готовность исполнить любой приказ. Герцог обратился к нему, медленно и веско произнося каждое слово:
– Мессир Никколó ди Мелаццо, вы еще не забыли об услуге, которую я некогда оказал вам?
При этих словах человек вздрогнул, словно услыхав голос сатаны, требующего его душу, поднял на герцога испуганный взгляд и хрипло спросил:
– Ваша светлость, чем я заслужил подобный упрек?
– Это не упрек, милейший нотариус, это просто вопрос.
– Неужели ваша светлость сомневается в моей вечной благодарности? Да как бы я смог забыть благодеяния вашей светлости? Но даже если бы я до такой степени утратил рассудок и память, разве моя жена и сын не служили бы мне ежедневно постоянным напоминанием, что мы обязаны вам всем – состоянием, жизнью, вестью? Я оказался виновен в подлом деянии, – понизив голос, продолжал нотариус, – в подлоге, за который не только следовала смертная казнь мне, но и конфискация всего имущества, разорение моей семьи, нищета и бесчестье моего единственного сына, того самого сына, которому я, несчастный, хотел чудовищным преступлением обеспечить блистательное будущее, и у вас в руках были свидетельства этого преступления…
– Они до сих пор у меня…
– Но вы же не погубите меня, ваша светлость, – умоляюще произнес нотариус. – Я у ваших ног, возьмите мою жизнь, я снесу любые пытки и умру без единого стона, только спасите моего сына, ведь до сих пор вы столь милосердно щадили его. Сжальтесь над его матерью, сжальтесь, ваша светлость!
– Успокойся, – произнес Карл, делая ему знак подняться, – речь вовсе не идет о твоей жизни. Быть может, когда-нибудь и до этого дело дойдет. То, что я сейчас от тебя потребую, куда легче и проще.
– Я готов, ваша светлость.
– Первым делом, – насмешливо-игривым тоном объявил герцог, – ты составишь по всей форме мой брачный контракт.
– Сию секунду приступаю, ваша светлость.
– В первом пункте ты запишешь, что моя жена приносит мне в приданое графство Альба, бальяж Грати и Джордано со всеми замками, феодами и землями, которые к ним относятся.
– Но, ваша светлость… – в крайнем замешательстве пробормотал нотариус.
– Ты увидел тут какое-то затруднение, мессир Никколо?
– Боже меня избави, ваша светлость, но…
– Так в чем же дело?
– С позволения вашей светлости, в Неаполе только одна особа обладает приданым, которое велит мне записать ваша светлость.
– Ну и что?
– И эта особа, – пробормотал нотариус в полной растерянности, – сестра королевы.
– Ну так впиши в контракт имя Марии Анжуйской.
– Но, – робко заметил мессир Никколо, – девица, с которой ваша светлость желает заключить брак, как мне кажется, в завещании блаженной памяти короля, нашего государя, предназначена в жены либо венгерскому королю, либо внуку короля Франции.
– Что ж, мне понятно твое недоумение, милейший мой нотариус, но из этого ты можешь заключить, что воля дядьев не всегда совпадает с волей племянников.
– В таком случае я осмелюсь… если ваша светлость позволит мне высказать мое мнение, я почтительнейше умоляю вашу светлость принять во внимание, что речь идет о похищении несовершеннолетней.
– Мессир Никколо, с каких это пор ты стал таким щепетильным?
Высказанное недоумение сопровождалось столь грозным взглядом, что бедняга нотариус сжался и едва нашел в себе силы ответить:
– Через час контракт будет готов.
– Итак, по первому пункту мы пришли к согласию, – заметил обычным своим тоном Карл. – А вот тебе второе мое поручение. Ты, как мне кажется, знаком, и достаточно близко, со слугой герцога Калабрийского.
– С Томмазо Паче? Это мой лучший друг.
– Превосходно. Ну так слушай меня и запомни: от твоего умения хранить тайну зависит благополучие или гибель твоей семьи. Против супруга королевы скоро составится заговор, заговорщики обязательно подкупят слугу Андрея, которого ты называешь своим лучшим другом. Не оставляй его ни на миг, постарайся стать его тенью и день за днем, час за часом извещай меня о развитии заговора и об именах заговорщиков.
– Это все, что ваша светлость мне велит?
– Все.
Нотариус почтительно откланялся и ушел, дабы незамедлительно исполнить полученные приказы. А Карл остаток ночи писал письмо своему дяде кардиналу Перигорскому, одному из самых влиятельных прелатов при Авиньонском дворе; Карл просил кардинала, прежде всего, употребить все свое влияние, чтобы воспрепятствовать Клименту VI[14] подписать буллу о коронации Андрея, а закончил письмо настоятельнейшей просьбой добиться для него у папы позволения на брак с сестрой королевы.
– Мы еще посмотрим, кузина, – шептал он, запечатывая письмо, – кто из нас лучше понимает свои интересы. Вы не захотели иметь меня другом, что ж, я стану вашим врагом. Покойтесь в объятиях своих любовников, но я разбужу вас, когда пробьет час. Однажды я, быть может, стану герцогом Калабрийским, а это, как вам известно, прелестная кузина, титул наследника престола.
Уже на другой день все обратили внимание, что отношение Карла к Андрею совершенно изменилось; герцог Дураццо выказывал ему живейшее расположение, искусно угождал его вкусам, сумел уверить брата Роберта, что ничуть не противится коронации Андрея и что самое пламенное его желание увидеть волю дяди исполненной, а если и создалось впечатление, будто он действовал в противоположном направлении, то целью этих его поступков было всего лишь успокоить народ, который мог возмутиться и восстать против венгров. Он весьма решительно объявил, что всей душой ненавидит тех, кто окружает королеву и сбивает ее с толку своими советами, и обязался объединить свои усилия с усилиями брата Роберта, дабы всеми доступными средствами, какие им предоставит судьба, низвергнуть фаворитов Иоанны. Хотя доминиканец не слишком поверил в искренность нового союзника, он тем не менее с радостью согласился на поддержку, которая могла оказаться весьма полезной для его воспитанника, а такую резкую перемену в настроении Карла связал с его внезапной ссорой с кузиной; монах решил использовать злопамятность герцога Дураццо. Как бы то ни было, через несколько дней Карл до такой степени завоевал сердце Андрея, что они стали просто-напросто неразлучны. Ежели Андрей собирался на охоту, а ее он предпочитал всем другим развлечениям, Карл настойчиво предлагал ему свою свору и своих соколов; ежели Андрей выезжал в город, Карл гарцевал рядом с ним. Он потакал любым капризам Андрея, толкал его на бесчинства, разжигал его злобу; одним словом, был то ли добрым, то ли злым гением, внушавшим принцу свои мысли и направлявшим все его действия.
Иоанна очень скоро разгадала этот маневр; впрочем, она ждала чего-нибудь в этом роде. Она могла бы одним-единственным словом погубить Дураццо, однако пренебрегла столь низкой местью и стала третировать кузена с глубочайшим презрением. Двор тоже разделился на две партии: с одной стороны, венгры, руководимые братом Робертом и открыто поддерживаемые Карлом Дураццо; с другой, все неаполитанское дворянство, во главе которого стояли принцы Тарантские. Иоанна, которой вертели вдова великого сенешаля и две ее внучки, графини Терлицци и Морконе, донна Конча и императрица Константинопольская, присоединилась к неаполитанской партии, оспаривавшей права ее супруга. Первой заботой сторонников королевы было вписание во все государственные акты ее имени без присоединения имени Андрея, однако Иоанна, руководствуясь инстинктивным чувством порядочности и справедливости, согласилась на это окончательное проявление своей позиции только после того, как посоветовалась с Андреа д’Изерниа, одним из самых знающих юристов той эпохи, которого равно чтили и за благородный характер, и за глубокую мудрость. Принц, разъяренный тем, что его отстранили ото всех дел, мгновенно ответил жестокостями и деспотизмом. Собственной властью он освобождал узников, всячески выделяя венгров, осыпал почестями и богатствами Джанни Пипино графа Альтамуру, самого опасного и самого ненавистного врага неаполитанских баронов. И тогда графы Сан-Северино, Милето, Бальдзо, Катандзаро, Сан-Анджело и большинство баронов королевства, возмущенные неслыханным да к тому же растущим со дня на день высокомерием любимца Андрея, решили прикончить его, а равно и его покровителя, если тот не перестанет покушаться на их привилегии и пренебрегать их возмущением.
С другой стороны, женщины, окружавшие королеву, подталкивали ее, каждая в своих интересах, поддаться новой страсти, и несчастная Иоанна, покинутая мужем, преданная Робертом Кабанским, не только не пыталась побороть любовь к Бертрану д’Артуа, но и устремилась навстречу ей, потому что в представлениях юной королевы преднамеренно были разрушены все принципы религии и добродетели и душа ее с ранних лет была изуродована пороком, как тела тех злополучных существ, которым жонглеры ломали кости. Ну а Бертран боготворил ее со страстью, превосходящей все пределы; пребывая на вершине блаженства, на какое он не осмеливался надеяться даже в самых дерзких своих мечтах, юный граф почти утратил рассудок. Напрасно его отец Карл д’Артуа, граф Эрский, происходящий по прямой линии от Филиппа Смелого[15], и один из регентов королевства, сурово выговаривал сыну и пытался удержать его на краю пропасти – для Бертрана существовала только любовь к Иоанне и непримиримая ненависть к ее врагам. Часто можно было видеть, как на склоне дня, когда легкий бриз, веющий от Позилиппо или Сорренто, ласкал его волосы, он стоял у одного из окон Кастельнуово, бледный, недвижный, устремив взгляд на площадь, по которой, совершая веселую вечернюю прогулку, в клубах пыли скакали рядом герцог Калабрийский и герцог Дураццо. И тогда брови молодого графа грозно хмурились, светло-голубые глаза его приобретали угрюмое, свирепое выражение, и внезапно мысли о мести, об убийстве на миг искажали его черты; потом вдруг легкая рука ложилась ему на плечо, он вздрагивал, осторожно оборачивался, страшась, как бы божественное видение не отлетело вновь на небо, и видел стоящую за спиной женщину: щеки у нее горели огнем, грудь трепетала, глаза влажно блестели; она пришла рассказать ему, как провела день, и потребовать, чтобы он поцеловал ее – в награду за целодневный труд и разлуку. Этой женщине, которая только что устанавливала законы и вершила суд в кругу строгих судей и суровых министров, было всего лишь пятнадцать лет, а юноше, которого так угнетала ее скорбь и который в отмщение за нее задумал совершить цареубийство, не было и двадцати. Несчастные дети, брошенные на землю, чтобы стать игрушкой жестокой судьбы!
После смерти старого короля прошло два месяца с небольшим, и вот утром в пятницу 28 марта того же 1343 года Филиппа, вдова великого сенешаля, отыскавшая способ добиться прощения за подлую западню, посредством которой старая воспитательница принудила королеву подписать согласие на все просьбы ее сына, так вот, повторяем, Филиппа, бледная, с искаженным лицом, полная непритворного ужаса, вбежала в покои королевы с вестью, посеявшей при дворе тревогу и скорбь: исчезла Мария, юная сестра Иоанны. Обошли все дворы и сады, пытаясь обнаружить хоть какой-то след; обыскали все закоулки дворца, допросили стражей и даже пригрозили применить пытки, чтобы вырвать у них правду, но все было тщетно: никто не видел принцессы, не было найдено ни одного доказательства, которое могло бы свидетельствовать в пользу предположения о ее бегстве или похищении. Иоанна, пораженная нежданным ударом, прибавившим ко всем ее горестям еще одну, поначалу совершенно пала духом; затем, несколько придя в себя от неожиданности, она повела себя, как ведут все несчастные, у которых отчаяние отнимает рассудок: отдавала приказания, которые уже были исполнены, снова и снова повторяла те же самые вопросы и получала те же самые ответы, перемежая эти вопросы бесплодными сожалениями и несправедливыми упреками. Новость вскоре разошлась по городу и вызвала повсеместное удивление; во дворце поднялся ропот, спешно собрались члены регентского совета, во все стороны разослали гонцов, пообещав три тысячи золотых дукатов тому, кто укажет место, где укрывается принцесса, а в отношении солдат, бывших в момент исчезновения в карауле по крепости, немедленно начали следствие.
Бертран д’Артуа отвел королеву в сторону и поделился с нею своими подозрениями, прямо указав, что они падают на Карла Дураццо, но Иоанна поспешила уверить его в неправдоподобии его предположения: во-первых, Карл со дня бурного объяснения с королевой не показывался в Кастельнуово и нарочито расставался с Андреем у подъемного моста всякий раз, когда они вместе бывали в городе; во-вторых, ни разу, даже в прошлом, не было замечено, чтобы молодой герцог хоть слово сказал Марии или обменялся с нею единым взглядом; и, наконец, все дружно свидетельствовали, что накануне происшествия в замок не проникал ни один посторонний, за исключением старичка нотариуса, мессира Никколо ди Мелаццо, полусумасшедшего-полусвятоши, за коего ручался головой Томмазо Паче, камердинер герцога Калабрийского. Бертран склонился перед доводами королевы и принялся строить новые предположения, более или менее правдоподобные, желая поддержать в своей возлюбленной надежду, которой сам он отнюдь не разделял.
Однако спустя месяц после исчезновения девушки, а именно утром в понедельник, 30 апреля, неаполитанский народ был повергнут в смятение странной и неслыханной сценой, исполненной безрассудной дерзости и вынудившей Иоанну и ее друзей от горя перейти к негодованию. Едва колокол церкви Сан-Джованни прозвонил полдень, ворота великолепного дворца Дураццо распахнулись настежь, и из них под звуки труб выехали попарно всадники на конях, убранных роскошными попонами, и со щитами, украшенными гербами герцога; всадники выстроились вокруг дома, дабы воспрепятствовать посторонним нарушить церемонию, которая должна была совершиться на глазах у огромной толпы, внезапно словно по волшебству собравшейся на площади. В глубине двора был воздвигнут алтарь, а на помосте приготовлены две пурпурные бархатные подушки, на которых были вышиты золотом французские лилии и герцогская корона. К помосту приблизился Карл в ослепительном наряде, ведя за руку сестру королевы, принцессу Марию, совсем юную девушку, которой было тогда не более тринадцати лет. Она робко преклонила колена на одной из подушек, затем Карл последовал ее примеру, и старший капеллан дома Дураццо торжественно вопросил молодого герцога, с каким намерением тот склоняется столь смиренно перед одним из служителей Божьих. После этих слов мессир Никколо ди Мелаццо встал слева от алтаря и твердым и внятным голосом прочел сначала акт о заключении брака между Карлом и Марией, а затем папские грамоты, в коих его святейшество папа римский Климент VI своею властью устранял все препятствия к этому союзу – юный возраст невесты, родственные узы между брачующимися – и давал разрешение своему возлюбленному сыну Карлу, герцогу Дураццо и Албании, на бракосочетание с высокородной Марией Анжуйской, сестрой Иоанны, королевы Неаполитанской и Иерусалимской, а также посылал им свое пастырское благословение.
Тогда капеллан взял руку девушки и, вложив ее в руку Карла, стал читать освященные церковью молитвы, после чего Карл, наполовину обернувшись к народу, произнес:
– Вот моя жена перед Богом и людьми.
– И вот мой муж, – дрожа, добавила Мария.
– Да здравствуют герцог и герцогиня Дураццо! – рукоплеща, вскричала толпа.
И новобрачные, немедля вскочив на коней несравненной красоты, торжественно объехали весь город, сопровождаемые кавалерами и пажами, а затем под звуки рукоплесканий и фанфар вернулись к себе во дворец.
Когда эта неслыханная новость достигла слуха королевы, та поначалу испытала огромную радость при мысли, что сестра ее нашлась; а поскольку Бертран д’Артуа был уже готов вскочить на коня и во главе баронов помчаться карать соблазнителя, Иоанна остановила его мановением руки, устремив на него взгляд, проникнутый глубокой печалью.
– Увы, уже поздно, – грустно промолвила она. – Они связаны законным браком, ибо глава церкви, по воле моего пращура возглавляющий и наш дом, дал им на то свое соизволение. Мне только жаль бедную сестру, мне жаль, что она, еще такая юная, стала добычей негодяя, который жертвует ею в угоду своему честолюбию, рассчитывая посредством этого брака завладеть правом на мою корону. О Господи! Что за непостижимый рок тяготеет над Анжуйской королевской ветвью! Отец мой умер молодым в разгаре своих успехов; вскоре моя бедная мать ушла за ним следом; мы с сестрой, последние отпрыски Карла I, не успев еще сделаться взрослыми, угодили в руки низких людей, которые видят в нас лишь средство достичь власти.
Иоанна бессильно опустилась на сиденье, и на ресницах у нее задрожали жгучие слезы.
– Вот уже во второй раз, – с упреком произнес Бертран, – я обнажаю шпагу, чтобы отомстить вашим обидчикам, и во второй раз по вашему приказу снова вкладываю ее в ножны, но помните, Иоанна: в третий раз я не буду столь покорен, потому что месть моя настигнет уже не Роберта Кабанского и не Карла Дураццо; но того, кто является истинным виновником ваших бедствий.
– Умоляю вас, Бертран, не повторяйте за мной таких речей; позвольте мне приходить к вам всякий раз, когда моим умом завладеют эти ужасные мысли, когда в ушах у меня зазвучит эта кровожадная угроза, когда перед моим взором предстанет эта зловещая картина; позвольте мне приходить к вам, мой возлюбленный, чтобы поплакать на вашей груди, чтобы ваше дыхание остудило мой пылающий мозг, а взор оделил меня каплей мужества, которое оживило бы мою поникшую душу. Полноте, я и так уже слишком несчастна, чтобы отравлять свое будущее ядом вечного раскаяния. Лучше толкуйте мне о милосердии и забвении, но не о ненависти, не о мести; укажите мне луч надежды посреди мрака, окружающего меня, и не толкайте меня в пропасть, но поддержите, потому что у меня подгибаются ноги.
Такие размолвки повторялись ежедневно, после каждой новой провинности Андрея или его сторонников, и по мере того, как нападки Бертрана и друзей королевы становились все настойчивее и, надо сказать, все справедливее, Иоанна все с меньшим пылом отражала их. Венгерское засилье становилось все беззаконнее, все несноснее и настолько возмущало умы, что народ глухо роптал, а знать вслух выражала свое недовольство. Солдаты Андрея предавались бесчинствам, каких нельзя было бы стерпеть даже в захваченных городах: они то ссорились в тавернах, то, упившись до полного безобразия, валялись в сточных канавах, а принц не только не порицал их оргий, но и навлекал на себя нарекания участием в них. Бывший его наставник, которому следовало бы, пользуясь своим влиянием, отбить у принца охоту к столь недостойному поведению, толкал Андрея к самым низменным удовольствиям, лишь бы удалить его от дел, и, сам того не подозревая, приближал развязку ужасной драмы, глухо разыгравшейся в Кастельнуово.
Вдова Роберта, донья Санча Арагонская, достойная, святая женщина, которую наши читатели успели, быть может, позабыть так же, как ее семью, видела, что над домом сгущаются тучи Божьего гнева, но не в силах была его предотвратить ни советами, ни молитвами, ни слезами, и, проведя целый год в трауре по королю, своему супругу, приняла постриг в монастыре Санта-Мария-делла-Кроче; она покинула двор, обуреваемый безумными страстями, и, подобно древним пророкам, отряхнув его прах со своих сандалий, удалилась от мира. Отъезд Санчи оказался недобрым предзнаменованием, и вскоре междоусобные распри, дотоле с трудом сдерживаемые, разгорелись на виду у всех; после дальних громовых раскатов гроза внезапно разразилась над городом, и скоро предстояло сверкнуть молнии.
В последний день августа 1344 года Иоанна присягала в верности Америку, кардиналу Сен-Мартен-де-Мон и легату Климента VI, который по-прежнему считал Неаполитанское королевство ленным владением церкви, как было с тех самых пор, когда его предшественники отлучили и низложили Швабский дом[16]. Для этой торжественной церемонии была избрана церковь Санта-Кьяра, место погребения неаполитанских монархов, где справа и слева от главного алтаря, в еще свежих усыпальницах покоились дед и отец юной королевы. Иоанна в королевской мантии, увенчанная короной, принесла клятву верности папскому легату в присутствии своего мужа, который в качестве простого свидетеля стоял позади наравне с другими принцами крови. Среди прелатов, облеченных всеми знаками священнического достоинства и составлявших блестящую свиту авиньонского посла, можно было увидеть архиепископов Пизы, Бари, Капуи и Бриндизи, а также преподобных отцов Уголино, епископа Кастеллы, и Филиппа, епископа Кавайонского, канцлера королевы. Вся неаполитанская и венгерская знать присутствовала при этом акте, которым Андрей столь явным и возмутительным образом отстранялся от трона. При выходе из церкви ожесточение противоборствующих партий прорвалось с такой неизбежностью, противники обменивались столь враждебными взглядами и столь угрожающими речами, что принц, не чувствуя в себе сил сражаться со своими недругами, в тот же вечер написал матери и сообщил ей, что намерен покинуть страну, где с детства испытывал только разочарования и горести.
Тем, кто знает материнское сердце, легко догадаться, что едва Елизавета Польская получила известие об опасности, которой подвергается ее сын, как она немедленно прибыла в Неаполь, где никто не ожидал ее появления. Тотчас же распространился слух, что королева Венгрии приехала, чтобы увезти своего сына, и это неожиданное решение возбудило странные толки и придало воспаленным и смущенным умам новое направление мыслей. Императрица Константинопольская, катанийка, две ее дочери и все придворные, расчеты которых опрокидывал внезапный отъезд Андрея, постарались оказать прибывшей королеве Венгрии самый сердечный, самый почтительный прием, чтобы убедить ее, что одиночество и уныние молодого принца среди столь любезного и преданного двора объясняются лишь его неоправданной недоверчивостью, гордыней и нелюдимостью, присущими его характеру. Иоанна встретила свекровь с таким твердым и законным чувством собственного достоинства, что Елизавета, несмотря на свое предубеждение, не могла не восхищаться серьезностью, благородством и глубиной чувств невестки. Чтобы пребывание в Неаполе доставило знатной чужестранке возможно больше удовольствия, были устроены празднества и турниры, на которых бароны королевства соперничали в роскоши и великолепии. Императрица Константинопольская и катанийка, Карл Дураццо и его молодая жена теплее всех высказали свою приязнь матери принца. Мария, по своей крайней молодости и мягкости характера остававшаяся в стороне от интриг, последовала скорее влечению своего сердца, нежели приказам мужа, и окружила королеву Венгрии такой нежностью и предупредительностью, словно то была ее собственная мать. Но, несмотря на все свидетельства почтения и любви, Елизавета Польская, трепеща за сына, поскольку беспокойство о нем подсказывал ей материнский инстинкт, упорствовала в первоначальном намерении и считала, что Андрей лишь тогда будет в безопасности, когда окажется вдали от этого столь дружественного на первый взгляд, но столь вероломного на самом деле двора.
Казалось, больше всех был удручен этим отъездом и всеми способами старался ему воспрепятствовать брат Роберт. Погруженный в политические комбинации, с ожесточением игрока, близкого к выигрышу, предаваясь своим тайным планам, доминиканец, который видел, что близок к цели, и с помощью хитрости, труда и терпения готов был наконец раздавить своих врагов и установить полное свое господство, вдруг увидел, что мечты его вот-вот развеятся, и собрал все силы, чтобы победить мать своего питомца. Но в сердце Елизаветы опасения звучали громче, нежели все увещевания монаха, и она ограничивалась тем, что на каждый довод брата Роберта возражала, что сын ее уже не будет королем, не будет обладать полной неограниченной властью, а значит, неразумно было бы оставлять его в досягаемости для его недругов. Видя, что все пропало и что он не в силах победить опасения этой женщины, служитель Божий ограничился тем, что попросил у нее еще три дня, а затем, мол, если не придет ответ, на который он рассчитывает, он не только не станет более противиться отъезду Андрея, но сам его проводит и навсегда откажется от плана, который так дорого ему обошелся.
На исходе третьего дня, когда Елизавета решительно готовилась к отъезду, монах вошел к ней с сияющим видом и показал ей письмо с поспешно сломанными печатями.
– Благословен Господь, государыня! – торжествующим голосом вскричал он. – Наконец-то я могу дать вам неопровержимые доказательства своего неустанного усердия и справедливости моих предвидений.
Мать Андрея, с жадностью пробежав глазами пергамент, перевела недоверчивый взгляд на монаха: она не смела дать волю радости, переполнявшей ее сердце.
– Да, государыня, – продолжал монах, поднимая голову, и его безобразное лицо осветилось вдохновением, – да, государыня, вы можете верить своим глазам, коль скоро не пожелали верить моим словам: это не мечта, рожденная чересчур пылким воображением, не галлюцинация чрезмерно доверчивого ума, не предрассудок слишком ограниченной мысли; это план, который был задуман без спешки, составлен с большим тщанием и искусно осуществлен; это плод моих бдений, вседневных раздумий, это дело всей моей жизни. Я знал, что при Авиньонском дворе у вашего сына имеются могущественные недруги; но знал также и то, что в день, когда я именем моего принца возьму на себя священное обязательство отменить законы, которые привели к охлаждению между папой и Робертом, питающим, впрочем, безраздельную приверженность к церкви, – я знал, что в этот день мое предложение не встретит отказа, и приберегал его как последнее средство на черный день. Как видите, государыня, я не ошибся в расчетах, наши недруги посрамлены, и ваш сын восторжествовал.
И, обратясь к Андрею, который вошел в этот миг и, услышав только последние слова, нерешительно застыл на пороге, он добавил:
– Подите сюда, дитя мое, исполнились наши желания: вы – король.
– Король? – повторил Андрей, остолбенев от радости, сомнений и удивления.
– Король Сицилии и Иерусалима. Да, ваше высочество, вам нет нужды читать этот пергамент, из коего мы узнали столь радостную и нежданную весть; взгляните на слезы вашей матушки, которая отворила объятия, дабы прижать вас к груди; взгляните на восторг вашего старого наставника, который склоняется к вашим коленям, чтобы поздравить вас с титулом, который он готов был бы скрепить собственной кровью, если бы и впредь вам продолжали в нем отказывать.
– И все же, – возразила Елизавета, погрузившись в печальные раздумья, – если бы я следовала своим предчувствиям, наши планы касательно отъезда не изменились бы, невзирая на новость, которую вы нам сообщили.
– Нет, матушка, – пылко возразил Андрей, – вы не захотите заставить меня покинуть королевство в ущерб своей чести. Если я излил перед вами горечь и скорбь, коими недруги преисполнили мою молодость, то двигало мною не малодушие, но бессилие, не дававшее мне обрушить на них ужасную и беспощадную месть за все их тайные оскорбления, скрытые обиды, коварные интриги. Не думайте, что руке моей недоставало мощи: нет, но моему челу недоставало короны. Я мог бы раздавить нескольких из этих негодяев, быть может, наиболее дерзостных, быть может, наименее опасных; но я наносил бы удары вслепую, но главари от меня ускользнули бы, но я никогда не добрался бы до сердцевины этого адского заговора. И вот я в тиши задыхался от негодования и стыда. А теперь, когда мои священные права признаны церковью, – вы увидите, матушка, как эти грозные бароны, эти советники королевы, эти хранители королевства повергнутся во прах, потому что ныне им угрожает не шпага, ныне им предлагают не поединок, и не равный обращается к ним, а король бросает им обвинение, закон выносит им приговор, а карает их эшафот.
– О мой возлюбленный сын, – воскликнула королева, заливаясь слезами, – я никогда не сомневаюсь ни в благородстве твоих чувств, ни в справедливости твоих притязаний, но теперь, когда жизнь твоя в опасности, могу ли я склонять слух к другим голосам, кроме голоса тревоги? Могу ли подавать другие советы, кроме тех, какие подсказывает мне любовь?
– Уверяю вас, матушка: если бы руки этих негодяев не дрожали так же, как их сердца, вы уже давно оплакивали бы вашего сына.