— О, вы не убьете его!
— Это шпион, — проинес Диксмер, кроткое спокойное лицо которого вдруг приняло выражение решительности. — Это шпион, и он должен умереть.
— Кто? Он шпион? — сказала Женевьева. — Он шпион? Подите сюда, Диксмер. Мне стоит сказать только одно слово, и я докажу, что вы странным образом ошибаетесь.
Диксмер подошел к окну, Женевьева приблизилась к нему и, наклонившись к его уху, шепотом произнесла несколько слов.
Хозяин-кожевенник живо приподнял голову.
— Он? — сказал Диксмер.
— Он самый, — отвечала Женевьева.
— Ты уверена?
Молодая женщина ничего не отвечала на этот раз, но, оборотившись к Морису, с улыбкой протянула ему руку.
Тогда черты лица Диксмера приняли странное выражение кротости и хладнокровия. Он опустил приклад карабина.
— Ну, это дело другое! — сказал он.
Потом, сделав знак товарищам, чтоб они следовали за ним, он отошел в сторону и сказал им несколько слов, после которых они удалились.
— Спрячьте этот перстень, — проговорила между тем Женевьева, — все его здесь знают.
Морис поспешно снял перстень и сунул в карман жилета.
Спустя некоторое время дверь павильона распахнулась и Диксмер уже без оружия подошел к Морису.
— Виноват, гражданин, — сказал он. — Жалею, что не узнал прежде, скольким я вам обязан! Но жена моя, припоминая услугу, оказанную вами вечером 10 марта, забыла ваше имя. Поэтому мы не знали, с кем имели дело. Не то, поверьте мне, ни минуты не сомневались бы ни в вашей честности, ни в ваших намерениях. Итак, еще раз простите меня.
Морис был изумлен и лишь каким-то чудом сохранил спокойствие. Голова его кружилась, он готов был упасть и прислонился к камину.
— Однако, — сказал он, — за что хотели вы меня убить?
— Тут тайна, гражданин, — сказал Диксмер, — и я вверяю ее вашей чести. Я, как уже известно вам, кожевник и хозяин здешнего заведения. Большая часть кислот, употребляемых мною для выделки кож, запрещена. Контрабандистам, доставляющим мне этот товар, известно, что на них подан донос в главный совет. Видя, что вы собираете справки, я струхнул, контрабандисты еще более меня испугались вашей красной шапки и в особенности вашего решительного взгляда; теперь, не скрою, вы были обречены на смерть.
— Я это очень хорошо знаю, — отвечал Морис, — и вы не новость открываете мне. Я слышал ваше совещание.
— Я уже просил у вас прощения, — подхватил Диксмер с трогательным простодушием. — Поймите же и то, что благодаря беспорядкам наших времен я и мой товарищ Моран скопили огромное состояние. Мы подрядились поставлять в армию ранцы, и каждый день их выделывается у нас от полутора до двух тысяч. Благодаря благодетельному порядку вещей нашего времени муниципальное правление, очень озабоченное другими проблемами, не имеет времени точно проверять наши счета; итак, надо сознаться, что мы в мутной воде рыбу удим, тем более что приготовленные материалы, которые, как я уже сказал вам, мы добываем контрабандным путем, дают нам барыш до двухсот процентов.
— Черт возьми, — сказал Морис, — мне кажется, что это довольно честный барыш, и я понимаю ваше опасение, чтоб донос с моей стороны не прекратил его; но теперь, узнав меня, вы успокоились, не так ли?
— Теперь, — сказал Диксмер, — я даже не прошу вашего честного слова.
Потом положил ему руку на плечо и устремил взгляд с двусмысленной улыбкой.
— Послушайте, — сказал он, — теперь мы, можно сказать, на дружеской ноге. Скажите, зачем вы забрели сюда, молодой человек? Само собой разумеется, — прибавил кожевенный заводчик, — ежели вы захотите молчать, это в вашей воле.
— Мне кажется, я вам уже сказал, — проговорил Морис.
— Да, женщина, — сказал кожевенник, — я знаю, что-то вы говорили о женщине!
— Извините меня, гражданин, — сказал Морис, — я понимаю, что должен все объяснить. Извольте видеть. Я отыскивал женщину, которая прошлым вечером под маской сказала мне, что проживает в здешнем квартале. Мне не известно ни ее имя, ни ее сословие, ни ее адрес. Знаю только одно, что я влюблен в нее, как безумный, и что она невысокого роста…
Женевьева была высокого роста.
— …что она блондинка, что она очень осторожна!..
Женевьева была черноволосая, с большими задумчивыми глазами.
— …одним словом, гризетка, — продолжал Морис, — и я, желая понравиться ей, нарядился в это простонародное платье.
— Вот теперь все ясно! — сказал Диксмер, и взгляд его показал, что он искренне поверил.
Женевьева покраснела и, почувствовав жар в лице, отвернулась.
— Бедный гражданин Лендэ, — со смехом сказал Диксмер, — какие ужасные минуты заставили мы вас пережить! А между тем вы последний, кому хотел бы я причинить зло; такому доброму патриоту… брату!.. Но, право же, я думал, что какой-нибудь злонамеренный воспользовался вашим именем.
— Оставим этот разговор, — сказал Морис, понявший, что уже пора расставаться, — покажите мне дорогу и забудем о случившемся.
— Показать дорогу! — вскричал Диксмер. — Вас отпустить! Нет, нет! Я, или лучше сказать, мой товарищ и я, угощаем сегодня ужином добрых приятелей, которые только что хотели удавить вас. Я намерен пригласить вас поужинать с нами, чтобы вы убедились — они не настолько люты, как кажутся.
— Но, — сказал Морис вне себя от радости, что может провести еще несколько часов близ Женевьевы, — право, не знаю… можно ли мне принять… ваш…
— Как, можно ли вам принять? — сказал Диксмер. — Кажется, что можно. Все они истинные патриоты, как вы, а притом я только тогда поверю, что вы простили меня, когда вы отведаете моего хлеба и соли.
Женевьева молчала. Морис терзался.
— Я боюсь вас обеспокоить, гражданин, — проговорил молодой человек. — Этот наряд… само лицо мое… расстроенное…
Женевьева с робостью взглянула на него.
— Мы приглашаем вас от чистого сердца, — сказала она.
— С удовольствием, гражданка, — отвечал Морис, поклонившись.
— Так я пойду успокою наших собеседников, — сказал кожевенный заводчик. — Погрейтесь покамест, любезный друг. Жена, займи его!
Он вышел. Морис и Женевьева остались одни.
— Ах, сударь, — сказала молодая женщина, тщетно стараясь придать своему голосу выражение упрека. — Вы изменили вашему слову.
— Как, сударыня, — вскрикнул Морис, — я вас скомпрометировал? О, в таком случае, простите меня, я отсюда навсегда удалюсь.
— Боже мой, — вскрикнула она, вставая, — вы ранены в грудь, вся ваша рубашка в крови!
В самом деле, на тонкой и белой рубашке Мориса, составляющей такую разительную противоположность с его грубой одеждой, расплылось красное пятно, которое уже засохло.
— О, не беспокойтесь, сударыня, — сказал молодой человек. — Один из контрабандистов уколол меня кинжалом.
Женевьева побледнела и протянула ему руку.
— Простите меня, — проговорила она, — за все, что вам сделали. Вы мне спасли жизнь, а я чуть не стала причиной вашей смерти.
— Разве я не достаточно вознагражден тем, что отыскал вас? Надеюсь, вы ни минуты не думали, что я не вас, а кого-нибудь другого искал?
— Пойдемте со мной, — прервала Женевьева, — я вам дам чистое белье… Наши гости не должны вас видеть в таком положении… Это был бы для них слишком жестокий упрек.
— Я вам причиняю хлопоты, — со вздохом возразил Морис.
— Нисколько, я исполню долг.
И прибавила:
— И даже исполню его с удовольствием.
Тогда Женевьева отвела Мориса в просторную комнату, убранную с такой роскошью и вкусом, которых он не мог ожидать в доме кожевенного заводчика. Правда, что этот кожевенник казался миллионером.
Потом она растворила все шкафы.
— Возьмите все, что вам нужно, будьте как дома.
И она удалилась.
Когда Морис вошел, он нашел Диксмера, который уже возвратился.
— Идемте, идемте за стол, ожидают только вас.
IX. Ужин
Когда Морис вошел с Диксмером и Женевьевой в столовую, находившуюся в той части строения, куда привели его сначала, ужин уже был на столе, но зал еще был пуст.
Один за другим вошли шестеро мужчин.
Все они были приятной наружности, большей частью молоды, одеты по моде тогдашнего времени; двое или трое из них были даже в карманьолках и красных шапках.
Диксмер представил им Мориса, перечисляя все его звания и качества.
Потом обратился к Морису.
— Вы видите здесь, гражданин Лендэ, — сказал он, — всех помогающих мне в торговле. Благодаря временам, в которые мы живем, благодаря нынешним порядкам, при которых сравнялись все состояния, все мы живем как равные; каждый день обед и ужин соединяет нас здесь, и я очень рад, что вам угодно разделить с нами семейную трапезу. За стол, граждане, за стол…
— А гражданин Моран, — робко произнесла Женевьева, — разве мы не подождем его?
— В самом деле! — отвечал Диксмер. — Гражданин Моран, о котором я говорил вам, гражданин Лендэ, совладелец кожевни. На нем лежит вся нравственная часть дома, если так можно выразиться; он ведает делопроизводством, в его руках касса, проверка фактур, прием и передача денег; поэтому, из-за того, что занят больше всех, он иногда запаздывает. Но я велю ему сказать.
В эту минуту растворилась дверь, и вошел гражданин Моран.
Это был человек невысокого роста, черноволосый, с густыми бровями, в зеленых очках, которые обычно носят люди, утомившие зрение за работой. Очки эти скрывали черные глаза, но не препятствовали им сверкать. По первому произнесенному им слову Морис узнал тот тихий и вместе с тем повелительный голос, который постоянно держался кротких мер в смуте, жертвой которой он оказался. На нем была темного цвета одежда с большими пуговицами, белый шелковый жилет, во время ужина он все время поправлял очень тонкие манжеты рубашки рукой, белизне и нежности которой удивлялся Морис, конечно же, потому, что она принадлежала торговцу юфтяным товаром.
Сели за стол. Гражданин Моран поместился по правую, а Морис по левую сторону Женевьевы. Диксмер сел напротив жены; прочие собеседники расселись как попало за продолговатый стол.
Ужин был изысканный. Диксмер ел как труженик и угощал с большим простодушием. Мастеровые или те, которые казались ими, вторили ему во всем. Гражданин Моран говорил мало, ел еще меньше, почти ничего не пил и изредка смеялся. Морис, увлеченный, может быть, воспоминаниями, подсказанными его голосом, вскоре почувствовал к нему живейшее влечение; он никак не мог понять, сколько Морану лет, и это сомнение тревожило. Иногда тот казался лет сорока или сорока пяти, а иногда молодым человеком.
Диксмер, садясь за стол, счел себя обязанным объяснить собеседникам, почему посторонний допущен в их тесный круг. Он объяснил это как человек прямой, не любивший лгать. По-видимому, не много надо было, чтоб вразумить товарищей, ибо вопреки всей той неловкости, с которой приглашен был кожевенником молодой человек речь, Диксмера всех удовлетворила.
Морис взглянул на него с удивлением.
«Право, — думал он, — мне кажется, что я сам себя обманываю. Тот ли это самый человек, который с огненным взором, с угрозами преследовал меня с карабином в руке и хотел убить четверть часа назад? В это время я бы счел его или за героя, или за разбойника. Черт возьми, как любовь к кожевенному ремеслу меняет человека!»
Хотя Морис был занят этими наблюдениями, сердце его сильно волновали то скорбь, то радость, так что он сам не мог разгадать, в каком состоянии находится его душа. Наконец, он был рядом с той незнакомкой, которую так долго искал; он не обманулся в своих догадках, она носила нежное для слуха имя. Он был в упоении, чувствуя ее близ себя, он ловил каждое ее слово, звуки голоса потрясли тайные глубины его сердца; но это сердце сокрушалось от того, что видело.
Женевьева была та же, что и в первый раз, когда он ее увидел; сновидения бурной ночи почти не изменили действительности. Это была та же изящная женщина с томным взором, с высоким челом; с ней как будто случилось то, что нередко случалось в последние годы, предшествовавшие этому достопамятному 93-му году. Это была, вероятно, юная девица знатного рода, вынужденная из-за тягот, выпавших на долю дворянства, вступить в брак с разночинцем или торговцем. Диксмер казался честным человеком, он был бесспорно богат, обращение его с Женевьевой доказывало, что он старался устроить счастье своей жены. Но это добродушие, это богатство, эта изысканная внимательность разве могли заполнить огромное расстояние, которое существовало между женой и мужем, между юной поэтической девушкой с возвышенными чувствами, одаренной красотой, и простолюдином, посвятившим себя ремеслу, подсчету барышей? Какими же чувствами Женевьева заполняла эту пропасть? Увы, случайность высказывала это Морису — любовью. И он должен был вернуться к прежнему мнению об этой женщине, то есть, что в тот вечер, когда он встретился с нею, она возвращалась с какого-нибудь любовного свидания.
Мысль, что Женевьева любит кого-то, терзала сердце Мориса.
Тогда он стал вздыхать, сожалея, что пришел испить еще сильнейшую дозу того яда, что зовут любовью.
Но внимая этому нежному, чистому, звучному голосу, вопрошая этот светлый взор, который, казалось, не страшился, что через него можно было проникнуть в ее душу, Морис возвращался к мысли, что невозможно представить подобное существо в роли обманщицы; и тогда его осадила горестная мысль, что этот стан и все остальные прелести принадлежат добряку с честной улыбкой, простодушными шутками и никогда другому принадлежать не будут.
Заговорили о политике. Иначе и быть не могло. О чем говорить в такую эпоху, когда политика примешивалась ко всему? Ее рисовали на тарелках, ею покрывали стены, о ней беспрестанно кричали и объявляли на улицах.
Вдруг один из собеседников, до сих пор молчавший, спросил о заключенных о Тампле.
Услышав этот голос, Морис невольно вздрогнул. Он узнал любителя крайних мер, который уколол его кинжалом и потом требовал смертной казни.
Однако этот человек, честный кожевенник, как уверял Диксмер, скоро развеселил Мориса своими патриотическими высказываниями и самыми революционными принципами. Морис в известных случаях не отказался бы от сильных мер, которые в то время были в большом ходу. Он не убил бы человека, если бы тот показался ему шпионом, но зазвал бы его в сад и там, дав ему саблю, сразился с ним, как на поединке, без пощады и милости. Вот как поступил бы Морис. Но он скоро понял, что нельзя же требовать от простого кожевенника таких поступков, как от себя.
Любитель крайних мер, по-видимому, и в частной жизни не расставался с жестокой теорией, которой следовал в политических проблемах. Говоря о Тампле, он удивлялся, что надзор за пленниками поручен бессменному совету, который легко подкупить, и городским чиновникам, которых уже не раз соблазняли.
— Да, их соблазняли, — сказал гражданин Моран, — но надо сознаться, что до сих пор во всех случаях поведение городских чиновников вполне оправдало доверие к ним нации; история скажет, что не один Робеспьер заслужил прозвище бескорыстного.
— Разумеется, согласен, — отвечал любитель крайних мер, — но нелепо было бы заключить, что беда никогда не может случиться только потому, что она еще не случилась. Вот, например, национальная гвардия… Роты разных частей города поочередно направляются охранять Тампль и при этом не делается никакого отбора. А ведь может оказаться в отряде, состоящем из двадцати или двадцати пяти человек, десяток решительных молодцов… Они выберут ночку, перережут часовых и освободят пленных.
— Ну, — сказал Морис, — ты знаешь, гражданин, что это средство очень плохое. Его хотели пустить в дело три недели или с месяц назад, и попытка не удалась.
— Правда, — возразил Моран, — но почему не удалась? Потому что один из аристократов, составлявших патруль, поступил непростительно: сказал кому-то «сударь»!
— И еще потому, — прибавил Морис, желавший доказать надежность парижской полиции, — и еще потому, что уже знали о появлении кавалера Мезон Ружа в Париже.
— Да… — пробормотал Диксмер.
— Разве знали, что Мезон Руж был здесь? — хладнокровно спросил Моран. — Может быть, знали и то, как он пробрался сюда?
— Разумеется.
— Бесподобно! — сказал Моран, наклонясь вперед и всматриваясь в Мориса. — Мне бы очень хотелось знать об этом. Но вы, гражданин, должны все знать как секретарь одной из важнейших секций Парижской коммуны.