— Очень хорошо, — сказал Диксмер, — дом мне подходит. Отсчитайте гражданину девятнадцать с половиной тысяч ливров и дайте ему расписаться.
Владелец дома тщательно сосчитал деньги и подписал.
— Тебе известно, гражданин, — сказал Диксмер, — что главным условием было сдать мне дом сегодня же вечером, чтобы завтра я мог поставить мастеровых.
— Что и будет исполнено, гражданин. Ты можешь забрать ключи. Сегодня в восемь часов вечера дом будет очищен.
— Да, виноват, — сказал Диксмер, — ты, кажется, сказал, гражданин нотариус, что есть также выход на улицу Порт-Фуан?
— Как же, гражданин, — сказал хозяин. — Но я велел его заделать, потому что имел лишь одного прислужника, и бедняга из сил выбивался, наблюдая сразу за двумя выходами. Впрочем, дверь так заделана, что за какие-то два часа можно ее снова открыть. Хотите удостовериться, граждане?
— Спасибо, зачем же, — подхватил Диксмер. — Этот выход мне не нужен.
И оба они удалились, заставив владельца дать в третий раз обещание очистить дом к восьми часам вечера.
В десять часов они возвратились: за ними на некотором расстоянии шли пять или шесть рабочих, на которых посреди царствовавшей тогда в Париже смуты никто не обратил внимания.
Сперва оба они вошли. Бывший хозяин сдержал свое слово; дом был совершенно очищен.
Тщательно затворили ставни, высекли огонь и засветили свечи, которые Моран принес в своем кармане.
Вошли пять или шесть человек один за другим.
Это были обычные гости хозяина кожевни, те же контрабандисты, которые однажды вечером намеревались убить Мориса и с тех пор стали его друзьями.
Заперли все двери и сошли в подвал.
Подвал, которым так пренебрегали днем, теперь, вечером, оказался самой важной частью дома.
Заткнули все отверстия, через которые мог бы проникнуть любопытный взор.
Потом Моран мигом поставил пустую кадку и на листе бумаги стал чертить карандашом.
Пока он чертил эти линии, товарищи его вместе с Диксмером вышли из дома, проследовали по улице Кордери и на повороте на улицу Бос остановились перед закрытой каретой.
В карете сидел человек, который молча раздал каждому инструменты: одному лопату, другому лом, третьему заступ, четвертому кирки. Каждый скрыл выданное ему орудие под плащ. Потом все вернулись в дом, а карета исчезла.
Моран кончил свою работу.
Он пошел к одному из углов подвала.
— Вот здесь, — сказал он, — копайте.
И «работники спасения» немедленно принялись за работу.
Положение затворниц Тампельской тюрьмы становилось все более и более затруднительным и несносным. Но королева, принцесса Елизавета и дочь королевы снова исполнились надежды. Из числа муниципалов Тулан и Лепитр проявили сострадание, участие к августейшим заключенным. Сначала мало избалованные этими признаками симпатии несчастные женщины были недоверчивы; но можно ли не доверять, когда надеешься? Притом какая судьба ожидала королеву, разлученную тюрьмой со своим сыном, разлученную смертью со своим мужем? Ежели ей назначила судьба идти подобно ему на эшафот? Она уже давно ожидала этой участи и смирилась наконец с мыслью о смерти.
В первый раз, как пришла очередь дежурить Тулану и Лепитру, королева спросила их, если правда, что они принимают участие в ее судьбе, то не могут ли они передать ей подробности смерти короля? Это было грустное испытание, которому подвергли их симпатию. Лепитр присутствовал при совершении казни, и он исполнил приказание королевы.
Королева просила доставить ей журналы, в которых описывалось совершение казни. Лепитр обещал принести их в следующее дежурство, которое повторялось каждые три недели.
При жизни короля в Тампле было только трое дежурных: один дежурил днем, а двое ночью. Тулан и Лепитр схитрили, чтобы вместе быть дежурными ночью.
Время дежурства определялось жеребьевкой: надписывали на одной записке «день», а на двух других — «ночь». Каждый вынимал записку из шляпы; случайность сводила караульных на ночь.
Всякий раз, как Лепитр и Тулан были в карауле, они надписывали «день» на всех трех записках и предлагали шляпу тому муниципалу, которому желали данной службы. Тот опускал руку в импровизированную урну и вынимал из нее, разумеется, записку, на которой было написано «день». Тулан и Лепитр уничтожали прочие две, сетуя на судьбу, осуждавшую их на несносное бремя нести службу ночью.
Когда королева стала уверена в этих двух надсмотрщиках, то свела их с кавалером де Мезон Ружем, и тогда была задумана попытка бегства.
Королева и принцесса Елизавета, переодетые муниципальными офицерами и снабженные паспортами, которые обещали им доставить, должны были спасаться бегством. Что же касается двух детей, то замечено было, что зажигавший лампы в Тампльской тюрьме всегда приводит с собой двух детей — ровесников юной принцессы и юного принца. Предполагалось, что Тюржи, о котором мы еще не упоминали, оденется в одежду ламповщика и уведет принцессу и дофина.
Расскажем в нескольких словах, кто такой был Тюржи.
Тюржи был заслуженный столовый дворецкий короля, приведенный из Тюильрийского дворца в Тампль с некоторой частью придворных, ибо вначале король имел при себе довольно пристойный штат прислуги. В первый месяц содержание этой прислуги стоило нации от 30 до 40 тысяч франков.
Но как легко понять, подобная щедрость не могла продолжаться. Общественное правление положило этому предел. Отказали официантам, столовым дворецким и поварам. Оставлен был один прислужник; этим прислужником был Тюржи.
Таким образом Тюржи самой судьбой становился посредником между заключенными и их сторонниками; он мог выходить со двора, следовательно, относить записки и приносить ответы.
Вообще эти записки были свернуты в виде пробки для графинов с миндальным молоком, которые доставлялись королеве и принцессе Елизавете. Они были записаны лимонным соком, и буквы оставались невидимыми, пока бумагу не нагревали над огнем.
Все было готово к побегу, но однажды Тизон прикурил трубку одной из пробок. По мере того, как сгорала бумага, проявились целые строки. Он погасил полуистлевшую бумагу и отнес ее в Тампльский совет; здесь поднесли ее к огню, но ничего не могли заключить из нескольких слов, не имевших никакой связи; другая частица бумаги была обращена в пепел. Одно только узнали — почерк королевы.
При допросе Тизон донес, что ему показалось, будто бы со стороны Лепитра и Тулана проявлялось некоторое участие к заключенным. Оба были выданы муниципальному правлению и уже не могли войти в Тампль.
Оставался Тюржи.
Но недоверие было возбуждено в высшей степени; никогда не оставляли его одного при принцессах. Общение со сторонниками, находящимися вне тюрьмы, стало невозможным.
Однажды, впрочем, принцесса Елизавета отдала Тюржи ножик с золотой ручкой, которым она обыкновенно разрезала плоды, и попросила его вычистить. Тюржи смекнул, в чем дело, и, вычищая ножик, вынул из ручки лезвие. В ручке находилась записка.
Эта записка заключала целую азбуку условных знаков.
Тюржи возвратил ножик принцессе Елизавете, но находившийся тут же муниципал вырвал его из ее рук, рассмотрел ножик, отделив, в свою очередь, лезвие от ручки. К счастью, записки уже не было. Тем не менее муниципал отобрал ножик.
В то же самое время неутомимый кавалер де Мезон Руж задумал еще одну попытку, которая должна была исполниться посредством дома, только что купленного Диксмером.
Однако со временем заключенные потеряли всякую надежду. В этот день королева, испуганная раздававшимися на улице криками, доходившими и до нее, и узнав из этих криков, что дело идет об осуждении жирондистов, последней опоры умеренности, пришла в безнадежное уныние. С гибелью жирондистов королевская семья не имела уже никого в Конвенте, кто бы защитил ее.
В семь часов подали ужин; муниципалы осмотрели по обыкновению каждое блюдо, развернули одну за другой салфетки, ощупали хлеб — один вилкой, другой пальцами, разрезали макароны, раскололи орехи — все это из опасения, чтобы не попала как-нибудь к заключенным записка; потом, приняв все эти предосторожности, пригласили королеву и принцесс сесть за стол:
— Вдова Капета, теперь ты можешь есть.
Королева покачала головой в знак, что не желает кушать.
Но в эту минуту принцесса подошла, как будто желая поцеловать свою мать, и шепнула:
— Сядьте за стол, ваше величество; мне кажется, что Тюржи подает знаки.
Королева вздрогнула и приподняла голову. Тюржи стоял перед нею с салфеткой под левой мышкой и проводил правой рукой по глазу.
Она тотчас встала и заняла свое обычное место за столом.
Оба муниципала присутствовали во время ужина; им велено было ни на минуту не оставлять принцесс с Тюржи.
Ноги королевы и принцессы Елизаветы столкнулись под столом, и они пожимали друг друга.
Так как королева находилась напротив Тюржи, то ни один из знаков прислужника не ускользнул от нее. Притом же все движения его были так естественны, что не могли внушить и не внушали никакого недоверия муниципалам.
После ужина убрали со стола с теми же предосторожностями, как и при сервировке; мельчайшие крошки хлеба были собраны и рассмотрены, после чего Тюржи вышел первым, потом муниципалы; но жена Тизона осталась.
Эта женщина сделалась свирепой с тех пор, как разлучили ее с дочерью, судьба которой была ей совершенно неизвестна. Всякий раз как королева обнимала дочь, она впадала в неистовство, походившее на безумие; поэтому королева, понимая это страдальческое чувство матери, не раз останавливала себя в ту минуту, когда думала дать себе это утешение, единственное, которое оставалось у нее — прижать к груди свою дочь.
Тизон пришел за своей женой, но последняя тут же объявила, что уйдет только тогда, когда вдова Капета уляжется спать.
Тогда принцесса Елизавета простилась с королевой и пошла в свою комнату.
Королева разделась и легла, а за нею и принцесса. Тогда жена Тизона взяла свечу и вышла.
Муниципалы уже улеглись в свои постели, находившиеся в коридоре.
Луна, эта бледная посетительница заключенных, пропускала сквозь отверстия в ставнях косой луч свой, проходивший от окна до ступеней кровати королевы.
Некоторое время все было спокойно и тихо в комнате.
Потом медленно открылась дверь: прошла тень по лучу света и приблизилась к изголовью постели. Это была принцесса Елизавета.
— Вы видели? — шепотом сказала она.
— Да, — ответила королева.
— И вы поняли?
— Так хорошо, что поверить не могу.
— Постойте, повторите знаки.
— Сначала он провел по правому глазу, чтобы показать, что есть новость. Потом он перенес салфетку из-под левой руки под правую, это означает, что заботятся о нашем освобождении. Потом он поднял свою руку ко лбу в знак того, что помощь, о которой он нас извещает, идет из Франции, а не из заграницы. Потом, когда ему сказали не забыть принести завтра заказанное вами молоко, он сделал два узла на своем платке.
— Стало быть, это опять кавалер де Мезон Руж. Благородное сердце!
— Это он, — сказала Елизавета.
— Спишь ли ты, дочь моя? — спросила королева.
— Нет, матушка, — отвечала та.
— Поди, помолись, знаешь за кого?
Принцесса Елизавета бесшумно добралась до своей комнаты, и в течение пяти минут слышен был голос юной принцессы, обращавшейся среди ночной тишины к богу.
Это было именно в ту минуту, когда по сигналу Морана раздались первые удары лома в подвале дома на улице Кордери.
XVIII. Облака
После первых, таких упоительных, взглядов Морис не ожидал такой встречи от Женевьевы: он надеялся, что его вознаградят за потерянное или, по крайней мере, за то, что ему казалось потерянным; он надеялся на свидание наедине.
Но у Женевьевы был свой обдуманный план; она была твердо уверена, что не доставит ему случая остаться с нею наедине, тем более что она припоминала, как опасны эти свидания с глазу на глаз.
Морис надеялся на следующий день; но Женевьеву пришла навестить родственница, без сомнения, заранее ею предупрежденная. Нечего было сказать на этот раз, Женевьева могла быть и не виновата.
При прощании Морису было поручено проводить родственницу, которая жила на улице де Фоссэ-сен-Виктор.
Морис удалился надувшись, но Женевьева улыбнулась ему, и Морис счел эту улыбку за обещание.
Увы! Морис ошибался. На следующий день, 2 июня, день ужасный, когда свершилось падение жирондистов, Морис спровадил своего друга Лорена, который непременно хотел увести его в Конвент, и отложил все, чтобы идти повидаться со своей приятельницей. У Богини Свободы была жестокая соперница — Женевьева.
Морис застал Женевьеву в ее маленькой гостиной. Женевьеву, исполненную прелести и предупредительности; но при ней находилась молоденькая горничная с трехцветной кокардой на голове, которая сидела, не вставая с места, у окна и вышивала метки на платках.
Морис насупил брови; Женевьева заметила, что олимпиец не в духе; она удвоила свое внимание, но так как любезность ее не простерлась до того, чтобы удалить молодую прислужницу, Морис вышел из терпения и отправился домой часом ранее обычного.
Все это могло быть случайным. Морис вооружился терпением. При том же в этот вечер положение дел было столь ужасно, что, хотя Морис с некоторого времени жил, не касаясь политики, известия дошли и до него. Нужно было свершиться падению целой партии, царившей во Франции десять месяцев, чтобы хоть на мгновение отвлечь его от любви.
На другой день, предвидя такое же поведение со стороны Женевьевы, Морис придумал план: через десять минут после своего прихода, увидев, что горничная, пометив дюжину платков, принялась метить шесть дюжин салфеток, Морис вынул часы, встал, поклонился Женевьеве и, ни слова не говоря, вышел.
Скажем еще более: выходя, он ни разу не обернулся.
Женевьева встала, чтобы проводить его взором по саду, но, вдруг побледнев и став в каком-то оцепенении и нервическом страхе, опустилась на стул, пораженная результатом своей дипломатии.
В эту минуту вошел Диксмер.
— Морис ушел? — вскричал он удивленно.
— Да, — проговорила Женевьева.
— Да он только что пришел!
— С четверть часа, не более.
— Стало быть, он вернется?
— Не думаю.
— Оставь нас, Мюгэ[4], — сказал Диксмер.
Горничная избрала именем название цветка из ненависти к имени Марии, которое имела несчастье носить как австриячка.
Выполняя волю хозяина, она встала и вышла.