Я подошла к зеркалу. Из него смотрела на меня побледневшая девушка, с тонкой осиной талией, в невероятно нарядном платье и с глазами, готовыми одновременно засмеяться и заплакать.
Я покружилась перед зеркалом. Вот оно, платье моих далеких детских снов! Но что-то мешало мне радоваться.
Я еще и еще раз повернулась перед зеркалом и неожиданно поймала себя на мысли: наверно, мне следует поцеловать ее за это? Эта мысль показалась мне такой пугающей и нелепой, что я только смогла еще раз с шуршанием покрутиться перед зеркалом, слезы, казалось, были готовы одержать верх. Наверное, я продолжала бы вертеться перед зеркалом как волчок, если бы мачеха не спросила:
— Ну, нравится?
— Красиво, — ответила я, — только что с ним делать? — Тут я увидела в зеркале папино лицо и поняла, что он совсем не доволен мной. Но мачеха и бровью не повела и торопливо пояснила:
— Понятно, что ты не знаешь. Видишь ли, это вечернее платье для молодой девушки, такой, как ты. Дело в том, что мы с твоим отцом решили в субботу устроить небольшой семейный вечер. Пригласили избранных гостей. Для большого количества гостей здесь слишком тесно. Некоторые вещи нам так и так придется вынести. Это мы устроим. Я уже придумала, как все это будет. Во всяком случае, место для танцев мы освободим. Не правда ли, тебе ведь хочется потанцевать? Хватит хмуриться. Смех красит любую женщину.
Веселиться и танцевать?! В комнате, где совсем недавно страдала и умирала моя бабушка! Я не понимала, почему они не могли оставить меня пожить у тети Эльзы.
— Ты ведь любишь танцевать? — допытывалась мачеха. Она стояла теперь рядом со мной перед зеркалом. — Ах, да что тут спрашивать. Все девушки любят танцевать. Я ведь тоже была девушкой, и совсем не так давно.
Тут она быстро, через плечо, взглянула на моего отца.
Когда мы вот так, вдвоем, стояли перед зеркалом, она такая сияющая, почему-то очень счастливая, готовая танцевать и смеяться, а я бледная, равнодушная и хмурая, то, по правде говоря, она была больше похожа на юную девушку, чем я. Так я ей и сказала:
— Но вы и сейчас, как девушка.
Она звонко рассмеялась, словно мои слова доставили ей большое удовольствие, и закружила меня по комнате. Мне пришлось прибегнуть к маленькой лжи, сказав, что пострадавшая во время автомобильной аварии нога все еще дает себя знать. Она тотчас оставила меня и, смеясь, прыгнула к отцу на колени. Так началась наша новая, совместная жизнь.
Пожалуй, я была бы даже рада, если бы смогла в чем-то упрекнуть мою мачеху. Тогда я не чувствовала бы себя таким неблагодарным и несправедливым щенком. Но мне было решительно не в чем ее упрекнуть.
Везде и во всем она желала мне только добра. И при этом удивительно точно знала, что именно для меня хорошо. Во всяком случае, она была уверена, что знает это гораздо лучше, чем отец. Они то и дело спорили об этом. Отец, например, считал, что мне совсем не обязательно выходить к гостям, которые бывали у нас дома довольно часто. Тем более, что мне они не доставляли никакого удовольствия. Но мачеха утверждала обратное. Во-первых, я сама не знаю, чего хочу. Во-вторых, смена обстановки мне совершенно необходима, потому что до сих пор я жила в особых условиях.
Ох, уж эти «особые условия»! Как назойливо часто о них велись разговоры, и как я их возненавидела. Да, именно возненавидела. Я не стану искать более мягких слов для определения чувства, охватывавшего меня всякий раз, когда мачеха Гина начинала словно бы извиняться за меня перед своими гостями или даже перед отцом: мол, такой уж я человек, и виной тому особые условия, в которых я выросла. А я все больше замыкалась в себе.
Труднее всего было в тех случаях, когда я, получив от нее подарок, не выражала бурного восторга и тут же не бросалась к ней на шею. А на первых порах я получала подарки очень часто. Но я ни разу не сумела поблагодарить ее так, как следовало и было бы естественно.
Таким образом, сложилось совершенно ненормальное положение: я стала бояться мачехиных подарков. Чем красивее и дороже они были, тем больше.
Кстати, моя мачеха никогда, никого и ничего не осуждала. Просто рассказывала, как всегда легко и быстро, как было бы лучше и правильнее поступить в том или ином случае и как бы она сама хорошо разобралась в той или иной обстановке. Иногда создавалось впечатление, что она раскрыла какую-то большую всемирную ошибку, а секрет ее исправления держит про себя. Нередко в таком тоне она обсуждала даже шаги правительства. И если я пыталась ей возражать, она делала испуганное лицо и говорила с наигранной уступчивостью: «Разве я сказала что-то неправильно? Ну, конечно же, ты, как комсомолка, разбираешься в этих делах лучше. Где уж нам с папой все это понимать». Последнюю фразу она обязательно добавляла, даже если папа и не присутствовал при нашем разговоре.
Ко мне мачеха не придиралась. Она меня только хвалила. Хвалила даже за такие ничтожные, а иногда просто неуместные поступки, что волей-неволей появлялось чувство, будто со мной не все в порядке. Она хвалила меня даже за тройки, которые я опять стала получать. А ведь если человека хвалят за тройки, значит, считают, что при его способностях естественно было бы получать двойки.
И воспоминание о бабушкином ворчании и скупых похвалах становилось для меня с каждым днем все дороже. Моя мачеха никогда не ворчала. Для этого она была слишком веселым человеком.
Единственное, чем мачеха привлекала, была работа. Сама она была очень деятельна. Постоянно чем-нибудь занималась. Часто несколькими делами сразу. В те времена я постигла особое искусство: заканчивать дела, которые я не начинала. Кстати, платья нам обеим мачеха шила сама. Она делала это замечательно. Потому, наверно, ее подруги, и подруги ее подруг так надоедали ей своими нарядами. Отцу это вовсе не нравилось. Но мачеха только смеялась и утверждала:
— Лишняя копейка всегда пригодится, в особенности, если в доме две взрослые женщины, которые хотят быть элегантными.
Я все-таки не настолько глупа, чтобы не понять этого намека. Поэтому я изо всех сил старалась не выражать недовольство, когда мачеха без конца обращалась ко мне:
— Кадри, извини, что я тебе мешаю, но не будешь ли ты так добра и не отнесешь ли, не сделаешь ли, не подашь ли, не положишь ли, не принесешь ли, не сбегаешь ли и т. д. и т. д. и т. д...
Нередко сотни таких крошечных, незначительных и сверхвежливых просьб настолько вплотную следовали одна за другой, что мне приходилось самой выбирать самую важную из них. а остальные выполнять в порядке их неотложности. Я не могла рисковать невыполнением какого-нибудь из ее поручений потому, что у мачехи была исключительная память и тогда мне пришлось бы смотреть в ее большие удивленные глаза и выслушивать такие замечания: «Я считала нормальным, что ты сама понимаешь, насколько...» или что-нибудь в этом роде. Я старалась по возможности угадать, что именно моя мачеха считает совершенно нормальным, и иногда мне это даже удавалось.
Однако как бы я ни торопилась, времени у меня все равно не хватало, особенно на школьные дела.
Бывало, например, только прибегу из булочной, а меня уже посылают за уксусом или мне приходится быть такой любезной и забегать к одной из ее приятельниц сообщить о примерке, и я чувствовала себя, как китайские воробьи, которых заставляли все время летать и не давали ни секунды отдохнуть, пока они, измученные усталостью, замертво не падали на землю. Такого намерения у моей мачехи по отношению ко мне, конечно, не было. Совсем наоборот. Она просто хотела пробудить меня к жизни, чтобы, как она постоянно уверяла отца, я не была таким «засушенным в книге цветком, из которого выжаты все соки».
Вот мне и вводили эти когда-то выжатые соки, причем так усердно, что в результате получилось что-то похожее на отравление.
Если случалось, что мачеха бывала недовольна мною, она никогда не говорила этого мне, а только отцу и обычно тихо и по секрету, так что я узнавала об этом всегда задним числом, из папиных слов.
Но однажды я случайно услышала их разговор, сыгравший в моей дальнейшей жизни решающую роль.
Однажды ночью меня разбудил взволнованный шепот мачехи. «С ней это совершенно невозможно. Она такая скрытная и угрюмая девочка и к тому же очень упрямая. Она просто терпеть меня не может — ив этом все дело».
Даже спросонья я сразу поняла, кто это скрытное и угрюмое существо.
— Гина, ну что ты фантазируешь! Как ты можешь такое говорить. Наоборот, у нее очень верное, любящее сердце. Я же тебе рассказывал, как самоотверженно и трогательно она ухаживала за бабушкой. Не всякий взрослый справился бы с этим, а ведь она почти ребенок. Будь немного снисходительнее и постарайся ее понять. Смерть бабушки потрясла ее. А теперь эта новая совершенно необычная для нее обстановка. Наберись терпения. Дай ей освоиться. Вот увидишь, скоро она станет прежней, и вы прекрасно поладите.
Так говорил обо мне папа. Но на мачеху его слова подействовали не так, как на меня, и я услышала ее торопливый, еще более раздраженный шепот:
— Знаю, знаю! Все та же старая песня. Наберись терпенья. Дай время. Уж я ли не была терпелива, я ли не давала времени? Разве я не все сделала, чтобы помочь ей преодолеть все это? Но она просто не хочет. Это злость, упрямство, месть, поверь мне. Разве я не одела ее, как куклу? Что, по-твоему, еще нужно девушке? А она? Подаришь ей новое платье, она наденет его с таким видом, словно я сшила ей посконную рубаху и среди зимы послала в лес за земляникой. Ну скажи, в чем моя вина?
— Гина, Гиночка, кто же тебя в чем-нибудь обвиняет, — как ребенка, уговаривал ее отец.
— Не хватает еще, чтобы ты стал меня обвинять, — шепот мачехи становился все громче и громче. Я слышала, как отец попросил ее говорить тише. Голоса смолкли, а затем опять послышался шепот, но настолько тихий, что я могла расслышать только свое имя.
И вдруг мачеха заговорила громче:
— И для нее это самое лучшее.
— Но ведь у нее здесь друзья, одноклассники. Я по себе знаю, как трудно привыкать к новым людям, — возразил отец.
Меня словно обдало жаром. Сердце сжалось в предчувствии беды.
— Какое это имеет значение? Друзья? А там у нее их не будет? Как я поняла из ее разговоров, несколько лет назад она их сменила, и очень успешно. В молодости человек привыкает к новой обстановке гораздо быстрее, чем старые люди, а иногда такая перемена идет только на пользу. И я убеждена, что ей особенно. Сейчас, по-моему, это самый лучший выход, поверь мне. У тебя явно превратное представление о школе-интернате. А я о ней слышала немало отзывов, и только хороших.
— Пойми же, я не имею ничего против школ-интернатов вообще, но это не для Кадри. Как ты не понимаешь таких простых вещей. Ты сама только что утверждала, что она не может привыкнуть к тебе и тут же настаиваешь на том, что в школе она сможет быстро освоиться. Ей нужна материнская забота и ласка, то, чего ей не хватает в жизни.
Мачеха не дала отцу договорить:
— Не смеши меня. Что за диво эта твоя Кадри. В конце концов, ведь это не какой-то там детдом. На каникулы, естественно, она сможет приезжать домой. Тогда, может быть, научится ценить дом. И откуда у тебя в этом вопросе такая близорукость! Я этого от тебя просто не ожидала. А я? Разве я желаю ей зла? Можешь ли ты меня упрекнуть в том, что я когда-нибудь, хоть в чем-нибудь пожелала ей зла? Знаешь, что я тебе скажу; если бы мне самой пришлось снова пойти в школу, я обязательно выбрала бы школу-интернат. В наше время это единственно разумная возможность привыкнуть заниматься...
На этот раз отец не дал мачехе договорить:
— Оставим этот спор. Он ни к чему не приведет. Разве что к ссоре. Оставим школу-интернат в покое. Несомненно, это единственно правильный тип школы будущего, но в данном случае дело совсем не в этом. Все было сделано так, как ты хотела. Моим единственным условием была Кадри. Помнишь, тогда мы обо всем договорились. Ты была согласна. Почему ты теперь изменила свое отношение?
— Теперь, теперь! — в голосе мачехи появились плаксивые нотки, — теперь обстоятельства изменились, а такую строптивую девчонку я не могла себе даже представить. Ты видишь только ее ранимую душу — а я что, не человек? Мое сердце может выдержать такую обстановку? Ты считаешь, что у меня нет нервов, не так ли? Другие мужчины в такое время оберегают своих жен, а ты вместо этого нянчишься и носишься со взрослой девицей, как с ребенком.
— А когда в доме появится малыш? Как ты себе это представляешь? Хорошо, я уж не говорю о том, что здесь будет очень тесно. Я говорю о том, что у твоей доченьки разовьется новый комплекс. Сейчас она ревнует ко мне, а тогда будет тем более ревновать к нашему малышу. Я предвижу это совершенно ясно. Надо смотреть на вещи прямо и надо думать о будущем.
У меня бешено колотилось сердце, и в памяти мелькнули слова бабушки:
— Кто подслушивает, у того колет сердце.
Ой, как колет! Так больно, что хочется стонать. Не могла я, что ли и этой ночью спать как убитая, ведь это и предполагали отец и мачеха. А тут вдруг меня разбудил шепот. Этого только недоставало! Лучше бы я ничего этого не узнала! Я заставляла себя лежать тихо и даже дышать, как во сне. Хотя от всей души хотела только одного — вскочить и. совсем убежать отсюда. Только прочь! Подальше!
А почему? Потому, что меня хотели прогнать по-. дальше отсюда, а я совсем не хотела этого. Не хотела потерять и ту крошечную частицу дома, которая до сих пор у меня все-таки была. Этого я боялась больше всего, и теперь это пришло. Ужаснее всего, что я начинала понимать: мачеха тоже была во многом права.
Я в самом деле гадкая, неблагодарная девчонка и, может быть, у меня и правда есть какие-то «комплексы», или как там мачеха говорила.
Но ведь и у гадких, неблагодарных девчонок есть слезы, и на следующий вечер, когда мачехи и отца не было дома, я лила их на крышку старинного бабушкиного сундука так отчаянно, что мой маленький сказочный гномик, старый добрый домовой, который жил еще в бабушкины дни, окончательно утонул в этих слезах.
Чем же еще объяснить, что с тех пор мне никак не удавалось заслужить похвалу мачехи. Именно теперь, когда я этого действительно добивалась, мачеха стала хмуриться. Казалось, тем больше, чем сильнее я старалась ей угодить. Безусловно, со своей точки зрения она была права, раз она видела меня такой, как говорила отцу, но она хмурилась не только при мне, но и с отцом.
Понемногу я начала понимать, что и отцу нелегко.
Я жалела его. Но это не делало меня ни расторопнее, ни лучше.
Однажды, когда мы были с мачехой вдвоем, у нас случайно зашел разговор об Урмасе. Я рассказала, сколько у Урмаса сестер и братьев, и как они все друг о друге заботятся и как чудесно, когда такая дружная семья. Мне вдруг захотелось быть с мачехой откровенной и поговорить с ней о том, что больше всего щемило сердце. Начала, заикаясь:
— Я... я тоже очень хотела бы иметь маленькую сестренку или брата...
Моя смелость исчезла под взглядом мачехи. Она спросила:
— Значит, ты уже поняла это?
Я до сих пор не совсем понимаю, что она при этом подразумевала. Но мне вспомнился подслушанный той ночью разговор, я почувствовала уколы в сердце и покраснела.
Мачеха продолжала:
— Ты, оказывается, хитрее, чем я думала, — на этот раз ее голос совсем не напоминал щебетания маленьких птиц на телефонных проводах.
И вдруг я поняла, что проиграла. Да, иначе я не умею этого назвать. Словно я все время боролась и вот теперь окончательно проиграла.
Проиграла именно тогда, когда мне так хотелось уступить.
Вот я и стала ученицей школы-интерната. Конечно, на самом деле все было гораздо труднее, чем я пишу.
О, с моим отъездом было достаточно забот. Все были против. Прежде всего, отец и сначала Анне тоже, и, наконец, Урмас! В глубине души больше всего против была я сама, но никому об этом не говорила.
Однажды, возвратясь из кино, я принялась расхваливать фильм, в котором говорилось о школе-интернате, и заявила, что мне тоже хотелось бы учиться в такой школе. Начав этот разговор, я уже не могла отступить. Каждый день я возвращалась к этой теме. Я настолько вошла в эту подсказанную отчаянием роль, что порой начинала верить, будто школа-интернат единственное место, где я хотела бы учиться и жить. Но разыгрывать эту комедию я отваживалась только дома. В школе я скрывала все до последней минуты.
Единственным человеком, с самого начала согласившимся со мной, была мачеха. Хотя никогда, во всяком случае при мне, она ни одним словом меня не поддержала. Можно было подумать, что этот ночной разговор между нею и отцом я придумала сама. Тем более, что по отношению ко мне она стала снова почти по-прежнему приветливой.
Все решилось благодаря тому, что тетя Эльза сразу поняла меня. Я почти уверена, что тетя Эльза — самый чуткий человек на свете. Она поняла, пожалуй, даже то, о чем я так и не сказала.
Под влиянием тети Эльзы в конце концов уступил и отец.
Когда я увидела, как радостно стало после этого у нас дома, как мачеха вновь стала выбегать в переднюю встречать возвращавшегося с работы отца, я тоже обрадовалась и почти забыла, что самой мне скоро придется покинуть этот счастливый дом.
Но самое плохое было впереди. Я ведь была не только дочерью своего отца и падчерицей мачехи. Я была еще и школьницей, и другом Урмаса и Анне. Анне довольно быстро поняла меня, когда я откровенно все ей рассказала, и мы решили, что будем переписываться и дружить по-прежнему.
Но остальным одноклассникам, в особенности же Урмасу, я почему-то не решалась ничего сказать. День ото дня откладывала разговор. Пока, наконец, не настала самая последняя минута.
Мы были на острове Сааремаа. Вокруг небо, море и каменистый берег, поросший можжевельником. Мы сидели вокруг потрескивающего костра и пели. Мысль о разлуке причиняла мне острую боль и я не заметила, как глаза наполнились слезами. Вдруг Имби воскликнула:
— Кадри, что с тобой? Почему ты плачешь? И тогда я рассказала, что меня угнетает. О, какой тут поднялся шум! Хорошо еще, что учительница уже знала об этом. Она пришла мне на помощь. А потом наши песни стали тихими и грустными.
Когда мы потушили в костре последние угольки и стали расходиться, ко мне подошел Урмас и, тихонько потянув меня за рукав, позвал:
— Кадри, пойдем, погуляем немножко!
Я молча пошла за ним. Никто не остановил нас и не вызвался пойти с нами. Мы подошли к самому морю. Море затихло настолько, что это можно было слышать и видеть. Тишина охватила все вокруг. Казалось, она проникла и в мое сердце. Вечернее небо погасило краски, луна вставала над теплыми, мягкими сумерками.
Мы с Урмасом молчали. Перепрыгивали с камня на камень как два единственных живых существа на краю земли. На последнем большом камне я остановилась. Лицом к лицу со своей давней мечтой. Теперь она снова вернулась ко мне. Трудно описать, что это такое. В детстве я называла это беспомощным словом — лебедь мечты. Казалось, он, радостно трепеща, снова раскрывает в моем сердце крылья, гордые и могучие крылья. Те, что в долгом, мучительном сне когда-то сжались и поникли. Светлое чувство охватило меня. На мгновение я забыла об Урмасе, стоявшем за моей спиной. Но он напомнил о себе прерывистым вздохом. Урмас! Я хотела как-то передать ему то, что чувст- вовала. Очень хотела поговорить о том далеком дне в начале нашей дружбы, когда мы провожали глазами стаю улетающих лебедей, но... не знала, как начать. Хотела поблагодарить его за дружбу, высказать все, что передумала о нем. Мне вспомнилось, что Урмас понравился даже моей бабушке. Больная, лежа в постели, она не раз заговаривала о нем и спрашивала, как поживает Урмас.
Однажды бабушка сказала:
— У тебя, Кадри, законы сердца превыше всего. В этом ты пошла в свою покойную мать. Таким людям трудно на свете. Как ты будешь жить? За кого когда-нибудь замуж выйдешь? Мои глаза этого уже не увидят. А как бы я хотела, чтобы рядом с тобой был настоящий человек. Такой, как этот Урмас. Нечего отнекиваться! Ты уже не маленькая. А я-то знаю людей и жизнь. Вот из таких мальчишек, что умеют разделить материнские беды и осмеливаются вступиться за слабого, вот из них-то и вырастают настоящие люди....
Тогда бабушкины слова заставили меня покраснеть от досады и в то же время рассмешили. Ведь я же незнала, что уже через неделю бабушки не станет. А она продолжала:
— Так оно и бывает. Смолоду один смех да веселье. Со смехом гонитесь за большим счастьем, смеясь, выходите замуж, а жизнь — дело серьезное...
Там, на морском камне, вдвоем с Урмасом я думала о бабушкиных словах. Море делало эти слова значительными, а лунный свет — прекрасными. Именно теперь, именно здесь, мне хотелось что-то из них передать Урмасу. Хотелось сказать ему на прощанье что-то тихое, что сохранилось бы навсегда. Но Урмас опередил меня:
— Кадри!
Это было неожиданно резко. Я повернулась к лунному свету и к Урмасу. Пусть он сам скажет эти слова мне на прощанье, как напутствие. Я ждала. Даже дыханье затаила.
— Кадри, почему ты солгала?
Та-ак?! Я шлепнулась на камень, так что нога соскользнула по колено в воду.
— Что такое? Урмас, в чем дело?
Вылила из тенниски воду и, открыв рот, снизу вверх смотрела в очень сердитое, почти злое лицо Урмаса. Вот тебе и «законы сердца» и «лебедь мечты»!
— Ну, конечно же, солгала. Ясно! Все время притворялась. Кадри, сама-то ты понимаешь, что ты делаешь? Выходит, тебе на все наплевать. Одни какие-то капризы. Надоест на одном месте, мчишься в другое. Для тебя, выходит, пустяки — уехать отсюда? Интересно ведь, заманчиво. Разнообразие в однообразной, серой жизни, не так ли?
Ага-а! Так вот в чем дело. Волей-неволей пришлось рассказать Урмасу о том ночном шепоте и еще о многом другом. Но теперь я и сама увидела все это в новом свете. Вся эта история мне больше не представлялась такой оскорбительной и несправедливой. Не знаю, кто мне помог — море, лунный свет или Урмас? Ведь с Урмасом даже алгебра кажется легче.
А Урмас слушал меня и бросал в воду камушки. Нельзя сказать, что выражение его лица заметно смягчилось. Когда я кончила свой рассказ, он все еще бросал камушки.
— Знаешь, что я тебе скажу! Читай поменьше сказок и не воображай всякой ерунды. Тоже мне, забитая Золушка! А рта раскрыть не умеешь. Все молчишь и уступаешь. Так тобой всегда будут помыкать, неужели ты этого не понимаешь? На твоем месте я прежде всего постарался бы все выяснить, а не стал бы разыгрывать из себя великомученика. Если ты с чем-то не согласна, тогда заяви, что не согласна. А если ты действительно находишь, что твоя мачеха права и если так уж хочешь уступить, то надо было это сделать сразу. Пока она еще старалась быть с тобой доброй. Знаешь, что я сейчас подумал: пожалуй, мачеха должна была с самого начала задать тебе хорошую трепку, и не было бы никаких фокусов.