Это роман о них, об этих высокопоставленных и лукавых засранцах. Это роман обо мне.
Так всегда выходит, что каждый роман немножко и о том, кто его пишет. Я написал двенадцать романов, десяток повестей и рассказов, сотни статей, очерков, эссе, стихотворений — написал по всем правилам высокой классической и разухабистой поставангардной литературы. По всем канонам. Потому что я сам создаю эти каноны и правила. Потому что я сам классик и авангардист. Все прочие просто пишут… нет, не буду обижать идущих по стопам, все они немножко и мои дети… нерадивые, бестолковые, самовлюблённые… но мои, увы. Я зубр, динозавр русской словесности, невымирающий динозавр-классик и зубр сверхреализма. И потому я получил право на этот один нелепый и бестолковый криминальный роман — роман-абракадабру.
Это так.
Это роман…
А это я.
Мне не очень повезло с профессией. Я писатель. Везде и всегда. От Бога. И ещё историк… но это уже в другой, в настоящей жизни, где отдельные чудаки пока интересуются историей всего этого нелепого сонма неудачников, называющегося человечеством. Да-да, именно нелепого и бестолкового сборища олухов и дураков, которых за грехи их отправили на нелепую и бестолковую планету, на Землю — в каторжные работы, попросту говоря, сослали на галеры всем скопом, без права переписки…
Увы, но в жизни № 8 я только писатель, и немного поэт, и ещё немного странник, я забываю про свои изыскания и серьёзные — очень серьезные — труды, и я пишу книги: всякие романы, повести, иногда стихи — пишу от полной безысходности. Почему? Потому что жизнь № 8 тоже каторга, только особая, это каторга в каторге. Каторга в квадрате. И как нечто, выходящее за пределы реального, остепененное, она больше, чем каторга, — она свобода неизреченная и полнейшая, какую на воле и осознать невозможно!
И не думайте сомневаться! Всё так, всё истинно так! Не нами положено, не нам и менять. Вот я и странствую по этой странной жизни, по всем её измерениям и временам. И пишу! Пишу, наживая себе кучу врагов.
Пишу как дышу. А они не дают мне дышать.
Ещё я пишу, потому что люблю писать и умею это делать лучше всех прочих. На этой нелепой и бестолковой планете таких как я, писателей от Бога, и было то всего с дюжину, не более. Пишу, хотя это и каторга. Ничего не поделаешь. Свобода требует жертв. Кого может принести в жертву бедный поэт? Только самого себя.
Пейте мою кровь. Ешьте моё тело.
Горные лыжи, ночь, свет по трассе, охранка… тысячи верных «быков» расшибают лбы, ломают хребты, не отстают… дело государственное! Дельфины в бассейне… Портреты в кабинетах… Державшие с вертикалью… Демократия, блин… Дед-повар и «Закон об экстремизме»… Писатели в тюрьмах… Олигархи на свободе… За хищение в особо крупных размерах — канал на ТВ и место в Думе… НАТО под Питером… Партнеры без галстуков и трусов… Немецкие лицеи… Турецкие бордели… Новый порядок… У преступников нет национальности… Аллах акбар! Сколько тысячелетий надо поливать свою землю кровью и потом, чтобы три толстяка сдали её в утиль… Альтернативы нет… Уряя-а! Вова едет по лыжне, а мы по уши в говне… Просто демократия… просто кратия… просто кря-кря…
Матёрый человечище с глыбистым лбом философа мерил камеру-палату плюгавенькими шажочками, не вынимая больших пальцев рук из-за подтяжек и картаво бормоча себе под нос:
— Да-с, проорали! всё проорали!
Доходя до угла, обитого, как, впрочем, и стены и потолок, толстым серым войлоком, он резво подпрыгивал вверх, пытаясь дотянуться до края портрета, сорвать его… и не допрыгивал. Лишь изредка он повисал, вцепившись в край рамы, намертво пришурупленной к стене, и висел час, другой, третий, мелко суча ножками, дёргаясь и лукаво улыбаясь.
Полгода назад приходили дюжие небритые санитары. Это они сменили содержимое стальной рамы, выдрав изнутри какого-то седого одутловатого мужика с красным носом и мелкими злобными глазками, и вставив нового — лысоватого, с лягушачьим ртом и водянистым нездешним взором. Был он чем-то похож и на лоботряса Бухарчика, и на ренегата Каутского, и на иудушку Троцкого, коли того побрить наголо, помыть в бане и хорошенечко протрезвить, и даже на суетливого домового из заокеанского фильма про Гарри Поттера. Просто очень похож! Но матёрый человечище знал, что это он сам в молодости, ещё без усов и бородки, но уже шустрый и настырный, а подпись под портретом — его новый партийный псевдоним…
И потому, вися и суча ножками, он орал:
— Только не делайте из нас икону!
Патлатая старуха с коровьими базедовыми глазищами, сидевшая в другом углу, крестилась на портрет-икону и шептала как молитву: «всё путём! всё путём!» На ней была майка с такой же надписью, в руке она держала голубенький флажок то ли с коалой, то ли с гризли. Старуха ёрзала, чесалась, скреблась под мышками… Клубы седой перхоти вздымались ввысь и оседали на майке и флажке, когда старуха осеняла себя большим пятиконечным знамением.
Пела она тонюсенько, заунывно, но истово:
Матёрый человечище умилялся, плакал, размазывая сопли по жилетке, по галстуку в замусоленный горошек, и твердил что-то своё про иконы, интеллигенцию, говно и эмпириокритицизм… И было в палате благостно и лепо.
«Тихо, тихо лети, пуля моя, в ночи — ласковым мотыльком и не тужи ни о ком»
Амбулолюдия. Черный человек, народные террористы и Охота на президентов
Кеша приехал ко мне на огромном лимузине — раньше я такие видел только у президентия Россиянии и в Нью-Йорк-сити у толстых чёрных афроамериканских негров-мафиози. У негров лимузин был белый, у президентия чёрный, а у Кеши — перламутровый с прозеленью. Кеша был круче. Приехал он с двумя мордоворотами-охранниками. Но я этих быков в дом не пустил, не хрена тут свои порядки наводить.
Они поглядели на Кешу — мол, мочить его (меня) или в багажник и на правёж.
Кеша послал обоих вниз и одновременно на хер.
И сразу утратил весь лоск.
— Всё, мне кранты, — сказал он.
А я вспомнил, как в юности мы угоняли с ним машины — задрипанные «москвичи» и «победы», чтобы просто покататься, а потом бросить. Один раз даже угнали какой-то паршивенький грузовик с фанерной дверью. Он стоял почему-то во дворе. Вечером. В темноте. Раньше такого не бывало. Грузовик сам напросился. Когда мы допили последнюю бутыль «солнцедара», уже преследуемые милицейским «уралом» с коляской, грузовик пришлось бросить. Кеша первым выскочил из кабины — это было где-то на Кабельной улице — и прохрипел, задыхаясь: «Всё, мне кранты!» Он сломал ногу. В голеностопном суставе. Легавые тогда чуть не сцапали нас. Я еле успел дотащить Кешу до забора. Мы перевалились за него и притихли в кустах. Мы висели на волоске. Но тогда у Кеши не было столь обреченного лица.
— Застрелись, — посоветовал я.
Он усмехнулся. Отпил водки прямо из бутылки, из горлышка. Поглядел на меня умудрённо, будто был втрое старше, будто это он, а не я писал философские романы и исторические трактаты.
— Ты же знаешь, чем я занимаюсь.
— Знаю, — ответил я. — Ты мне мешаешь добить статью в субботний номер!
Ну, конечно же я лукавил. Мне самому порой очень хотелось заниматься тем же, мочить всякую сволочь, только не по заказу, не через себя, а как вольному художнику, по собственному выбору, уж я бы отвел душу.
— Они заказали старика Охуельцина! — прямо сказал Кеша. — Очень серьёзные люди заказали! Или он, говорят, или ты… понял?
— Какие люди? Говори точно…
Кеша скривился. Побледнел. Водка из бутылки полилась на мой ковёр… Он стал похож на обречённого, на смертника под топором палача. Или на гения, выпившего стакан яда.
Лик его стал одухотворенным и печальным.
— Он был один… Вчера после полночи, карета чёрная… нет, тачка, мерседес… была гроза, — Кешин голос дрожал, — и этот человек, весь в чёрном… он мне не назвался! я даже и лица не разобрал! это конец! я знаю это кто! — он схватился обеими руками за голову, сжал виски. — О, чёрный человек! о, чёрный человек…
Допился, подумал я про себя. Но я тоже кое-что знал, а именно, что расспрашивать у психов про их призраков никак нельзя, иначе призраки начинают материализовы-ваться. Лучше другое…
— Старика Охуельцина?! — уточнил я.
Это было невозможно. Охуельцин устраивал всех. Олигархов и патриархов, бомжей и ди-джеев, демократов и пидормотов, коммунистов и глобалистов, братву и прокуроров, либералов и бабуинов, банкиров и челноков, абсолютно всех… может быть, кроме патриотов. Но патриотов у нас в Россиянии не было, чай не Израиль! И даже не Палестина.
— Так прямо и заказали… самого президентия?
— Имен-фамилий он не называл, — пояснил Кеша, и совсем сумрачно добавил: — сказал лишь, генерального убрать! Всучил аванс… и тут же в ночь уехал! как провалился! и гроза прошла!
— Уехал в ночь он! А заказ оставил?! — переспросил я.
— Оставил! И пути обратно нет!
Кеша сел на ковёр и зарыдал. Я впервые видел его рыдающим. Да, пути назад у него не было, как и у меня, как и у Заокеании после 11 сентября, когда мир изменился[7] и поделился на «до» и «после». Мы все менялись. Неизменным оставался один Заказчик.
И это было круто.
Кто сказал, что мы живём в обществе потребления? Мы живём в Обществе Истребления.
Зерна сыпятся во все прорехи… Но мешок не пустеет. На мешке печатью чёрная восьмёрка… («большая», хе-хе!). Когда мешок качает из стороны в сторону, она превращается в знак бесконечности, в эдакую тоскливую и занудную ленту Мёбиуса… В прореху я вижу рог дьявола. Диа-Вола — бога Ваала, Бела, Велеса и Волоса. Это он князь мира сего. Он незрим, как гравитация.
Он правит жизнью.
А Бог просто отдыхает.
Он уже сделал своё дело.
Зёрна летят в прорехи… в пустоту, где нет никакого рая и никакого ада, нет гурий и эдемов, серафимов и кущ… где нет ничего, даже пустоты.
Увы…
Нынче не то, что при проклятом тоталитаризме, когда была тишь да гладь, пустые лагеря и Божья благодать. Нынче мочат на каждом шагу: в основном у подъездов, в подъездах и в сортирах. По десятку на день. А то и по три. Демократия! Не захочешь, а кого-нибудь пришьёшь… Кого-нибудь? А почему кого-нибудь? Может, перед тем, как пришить, немного мозгами пораскинуть… Ай, да чёрный человек! ай, да сукин сын!
Ведь в России нашей непутевой пока до виновника всех бед доберутся, перемочат половину неповинного народонаселения… да и то не доберутся. Это только во-ланды всякие встречные-поперечные, с которыми не надо заговаривать, наперёд знают, кому какой кирпич на голову спихнуть… А мы всё больше в соседе главного вражи-ну видим. Калечим ближнего своего почем зря, чтоб дальние боялись. А дальние не боятся, а смеются… над убогими дураками.
Вот и Кеша опять звонил, каялся:
— Стыдно, сам себя уважать перестаю, Юра! — плакался он мне. — По мелочевке работаю… на неделе двух губернаторов списал да банкира, блин! меня уже тошнит от этих банкиров! Не хотел… противно руки марать, да пацаны уговорили, у них семьи, тяжело без работы…
— А губернаторов за что? — спросил я, хотя мне было плевать и на одних мародёров, и на других.
— Одного рыбная шобла слила, другого таможенники. Оба, сучары, не по чину долю с хабара драли…
— Так ты б заодно и шоблы-ёблы эти слил, остохренели они всем, не меньше отцов народа! — я знал, что говорил, я знал, что когда какого-нибудь «народноизбранного» бугра сливают, веселится и ликует всё народонаселение — праздник! бальзам на душу!
— Слил, — грустно признался Кеша, — только опять на сходняке будут пинать, мол, заказчиков скоро не останется… не принято у нас, Юра, кур резать, что золотые яйца несут. Я б и о пузанов руки не поганил, да бабульки с дедульками письма шлют: один, сучонок, всех поморозил на севере, другой азерам храм под казино сдал… пришлось наказать. Они ж иначе не понимают. Слыхал, небось, намедни у чеченов бизнес-центр спалили? Моё дело. Сейчас людишек всё международными террористами пугают, чтоб вконец охмурить, забить и обобрать. А я, Юра, народный террорист… Я за народ…
Кеша говорил правду: со всей Россиянии писали ему горестные послания-жалобы, больше, чем в Кремль и прокурорам, добрая весть шла о Кеше по стране великой, никому кроме него не нужной.
Глазунов писал его портрет, а Клыков лепил статую.
— Богоугодное дело делаешь, — сказал я, — это тебе зачтётся. А про главное, небось, забыл?
Кеша засопел в трубку.
Я его хорошо понимал. Так бывает. Когда поднавалит-ся нечто огромное, тяжкое и давящее, так хочется расслоиться по частям, на мелкое и суетное.
— Схемы строю, — наконец ответил он.
Но меня, старого ловца душ человеческих, не так просто было провести. В жизни всегда планы лопались, конструкции рушились и дело делать приходилось вне схем.
— Кеша, готовиться и прожекты лепить можно всю жизнь, — начал я зачитывать ему моральный кодекс строителя хрустальных замков и городов солнца, — а проще, как говаривал один знатный покойничек из парижского Пантеона, ввязаться в драку, а там поглядеть, кому рога вперёд сшибут… Кстати, как твои видения?
— Каждую ночь приходит… — признался Кеша.
— Пьёшь?
— На хлеб мажу!
— И что говорит?
— Помалкивает. Стоит в углу… и помалкивает. А у меня душа рыдает и трещит по швам… весь в слезах просыпаюсь. Из Швейцарии самого дорогого психотерапевта присылали… восемь сеансов!
— Ну и что?
— Нашим оказался. Петров, Моисей Соломоныч…
— Да, я не про него! Что нашёл? Диагноз какой?! Кеша засопел. Обычно он сопел и кряхтел, когда не мог
решиться, говорить или нет. Торопить его не стоило. И я молчал, уже догадываясь, что он скажет.