– Конечно, это все гадость. И кончится какой-нибудь гадостью, я чувствую. Я ведь этого прохвоста с детства знаю. Он и учителем-то был малограмотным. Но матушка всегда считала его безнадежно влюбленным романтиком, прощала убогость, а он за ее спиной без конца червонцы у отца сшибал. А отец никогда об этом не говорил. Не хотел, так сказать, разрушать замок грез…
И Петя оказался прав.
Разговор о деньгах произошел у Михаила Борисовича и Елены Петровны день на третий ее пребывания у него на даче. Не понимая еще, что происходит, Елена Петровна стала улавливать неприятные перемены в его отношении к ней. Во-первых, он стал раздражителен и постоянно указывал ей, что она все делает не то. Она не так двигалась, не так ела, не туда бросала использованные салфетки в его уличном деревенском, тесном Елене Петровне туалете.
– Миша, я старая, – говорила Елена Петровна с мягкой улыбкой, как бы извиняясь за это. – Не сердись, голубчик.
Голубчик, однако, поглядывал на нее злобно, иногда цедил прости, устал, нервы. От чего он так устает, Елена Петровна не знала.
Понимала, конечно, что он просто очень любит самого себя невесть за какие достоинства, и удивлялась самой себе, что долгие годы не могла разгадать в предупредительном Мише сребролюбивого и черствого человека. И считала дни, когда ее от него заберут. От разочарования в Мише и от стыда за себя и за свою доверчивость она даже иногда украдкой плакала, хотя очень редко давала волю слезам. Теперь она ждала от Михаила, как стала она его про себя называть, чего угодно. Но все-таки не угадала, каким позором все кончится.
Однажды он вошел на веранду с перевернутым лицом и дрожащими от сдерживаемой злости губами. И раздельно спросил:
– Ты пользовалась туалетом?
Елена Петровна растерялась и сказала, что да, наверное, пользовалась. Скорее всего…
– А ты знаешь, что я его рано утром мыл?
– Да, там было чисто, – сказала Елена Петровна, краснея, уже предчувствуя что-то постыдное.
– Так зачем же ты его обосрала?!! – неистово завопил Михаил
Борисович. – Старая дура, маразматичка… Нет, у меня сейчас будет инсульт, – пообещал он кому-то невидимому.
Елена Петровна поднялась с дивана, на котором сидела, шагнула вперед, отодвинула скорбного Михаила Борисовича, вышла на крыльцо.
Потом произнесла твердо:
– Позвони Лизе.
– Да пожалуйста! Только на хрен ты ей нужна!..
Но взял трубку сотового телефона и позвонил.
Забирать Елену Петровну приехал ее новый зять. Она уже сложила свой чемоданчик и терпеливо просидела на крыльце больше двух часов. С
Михаилом Борисовичем больше не сказала ни слова.
Когда зять приехал и погудел у ворот, она поднялась на ноги. Зять взял чемодан в одну руку, другой поддерживал тещу.
– Вы ничего не забыли, Елена Петровна? – спросил он предупредительно.
– Ничего, – сказала она и стала тяжело протискиваться на переднее место, рядом с водительским.
Но Лиза обнаружила-таки, что у Михаила Борисовича осталась маленькая микроволновая печь, которую тот у Лизы выпросил. За этой самой печью определили съездить Петю, как он ни упирался: ни сама Лиза, ни ее муж не могли отпроситься с работы. Петя позвонил мне:
– Слушай, поехали вместе. Я не могу видеть этого пакостника. Я с этой скотиной что-нибудь сделаю…
Мне эта поездка была очень некстати, впрочем, что я уже не однажды оказывал Пете услуги, когда он попадал в щекотливые ситуации, а он по этой части был мастак. Но Петя заверил, что мы уложимся в полтора часа, туда – днем, когда еще люди не едут на дачу, а обратно как раз тогда, когда никто не едет в Москву. Все это была пропаганда: мы больше часа стояли в пробке при пересечении Ярославского шоссе и кольцевой дороги. Однако, как оказалось, Петя очень правильно сделал, что уговорил меня поехать с ним.
Петя позвонил Михаилу Борисовичу с дороги, предупредил, тот, наверное, что-то возражал, но Петя сказал жестко:
– Поговорим на месте.
Естественно, Петя на этой даче никогда не был, и мы долго искали нужный дом. Потом Михаил Борисович долго не открывал, пытаясь разговаривать с нами, стоя за закрытыми воротами. Петя объяснил ему, что перемахнуть через забор нам ничего не стоит. Тот, видно, что-то прикинул – нас все-таки было двое относительно молодых мужчин, а он одинокий старик. И открыл. Но сразу же заявил, что удерживает эту самую печь за проживание. Вот тут-то пригодился я.
Я оттеснил Петю, не давая ему больше рта открыть. Спросил, в какую цену в сутки оценивает Михаил Борисович постой в его разрушенной, старой даче. Он стал плести что-то о том, что у нас в Валентиновке в месяц комнату с верандой сдают за шестьсот долларов.
– Вот и считайте, – сказал он.
Я достал стодолларовую бумажку.
– Сдача будет?
Старый идиот вынул из штанов потертое портмоне и стал копаться в рублях.
– Несите печку.
Не знаю, отчего он меня послушался, наверное, возбудился от вида стодолларовой купюры, поплелся за печкой, попросив нас подождать у ворот. Когда он вернулся, я взял печку, осмотрел, спросил – работает ли. Он заверил, что как новая. Я передал печку Пете, спрятал купюру в карман и закрыл ворота перед носом у Михаила Борисовича. Он завизжал, но не сразу смог ворота открыть, а когда выбежал на улицу, мы уже тронулись. Под колеса Михаил Борисович благоразумно не полез.
Только кричал:
– Значит, она задаром жила, задаром?
Когда мы чуть отъехали, Петя попросил меня сесть за руль. А сам вынул припасенную фляжечку. Руки у него ходили ходуном.
Елена Петровна умерла ровно на двадцатый день после своего возвращения к Лизе. Умерла в нанятой квартире на чужой кровати.
Сделанного Лизой евроремонта она так и не увидела. Последнюю неделю была в беспамятстве, иногда, очнувшись, неразборчиво звала мужа, плакала, ходила под себя. Лизу она не узнавала…
На кремацию тела матери Петя не пришел.
Провинциалки – это омут
Вспоминая об этой истории, Елена Петровна всякий раз смотрела на сына не без удивления и сожаления. А вспоминала она об этом часто, даже перед самой смертью. Так у них в семье это и обозначалось -
алка. Это имя произносилось как нарицательное, как говорят
бородино или ватерлоо, не имея в виду лишь географическое название или историческое событие, но нечто неизмеримо большее, перевернувшее жизнь народов и оставившее след в памяти поколений.
Наверное, у нее так никогда и не уместилось в голове, как такое вообще могло произойти не просто в ее семье, в самом мире Камневых.
И дело даже не в сословных предрассудках, которые Елене Петровне были, не скрою, свойственны, а в простой житейской логике. Она не могла понять, как их Петя с такой непостижимой легкостью преодолел границы мира, в котором вырос и в котором был воспитан, и освоился в существовании ему не просто чуждом, но враждебном. Елене Петровне, весьма смутно представлявшей себе бытие и прозябание за окнами ее квартиры, внешняя уличная жизнь казалась, разумеется, низкой, грубой и грязной, каковой, впрочем, по большей части и была. Ей как-то не приходило в голову, что Петя в отрочестве не**только**читал английские книжки, валяясь на тахте или развалившись в кресле, пил семейный чай, играл с отцом в шахматы по вечерам, сверялся у
Брокгауза с Ефроном, рассматривал семейные альбомы, мусолил страницы тяжеленных дореволюционных, с папиросными прокладками, томов репродукций передвижников, но гонял в футбол во дворе отнюдь не с профессорскими детьми и бегал за девчонками отнюдь не самого строгого воспитания и с представлениями о морали, скажем деликатно, облегченными. И уж вовсе не могло прийти ей в голову, что у примерного Пети уже в ранней молодости могла проявиться, кроме наклонности к бунту против родительской опеки и вообще против всяческой благопристойности, и тяга к простым удовольствиям и грубоватым радостям жизни. А если бы Елене Петровне сказали, что, вполне возможно, даже у ее мужа в юности бывали не всегда высоконравственные, а и порочные поползновения, скажем, интерес к домработницам или продавщицам хлебобулочных изделий, она рассмеялась бы и сказала, что это хорошая шутка. Однако Елена Петровна была женщина сильная и здравомыслящая, со здоровым юмором и умела выходить из самых затруднительных положений достойно. Что мы сейчас и увидим…
Это случилось с Петей на первом курсе факультета журналистики, куда он поступил, скажу к слову, обманным путем. Дело в том, что в своей специальной английской школе Петя вовремя не вступил в комсомол. Нет, не из каких-то принципиальных соображений, а именно что по наклонности к протесту против общепринятого. Уже в ранней юности он относился скептически к советской идеологии, но не до такой степени, чтобы играть в подполье, идти на площадь или на улицах клеить листовки. Петя всего лишь разделял общее фрондерство, присущее его среде. И пренебрег комсомолом только потому, что такое мероприятие, как комсомольское собрание, казалось ему не просто идиотизмом, а верхом дурного вкуса. Это был даже не нигилизм, – юношеский индивидуализм. К тому же Петя все-таки был очень юн и никакой жизненной программы, конечно же, не имел. Впрочем, эта его наклонность к бунтарству с годами не совсем исчезла, и много позже, когда все вокруг вдруг стали православными, Петя, крещенный в шесть лет своей нянькой, вдруг покинул церковь по причине того, что клир занимается не Богом, а интригами. Короче говоря, Пете пришлось дать первую в его жизни взятку комсомольскому вожаку школы, купив на сэкономленные из карманных расходов деньги бутылку французского коньяка – как раз тогда, впервые за послевоенные годы, в продаже появился Мартель в красивых матово блестящих черных коробках. Ему был выписан фальшивый комсомольский билет, и фокус этот благополучно удался. Удался по той простой причине, что никому не могло прийти в голову, как может советский школьник не состоять в комсомоле и при этом переться на заведомо идеологический факультет.
Так или иначе Петя переступил университетский порог. И очень скоро обнаружил, что научить здесь ничему новому его не смогут. Что ему было ходить на скучнейшие лекции профессора Западова по русской литературе восемнадцатого столетия, когда даже Ломоносова Петя мог цитировать обширными кусками:
Монарх наш преходя Онежских крутость гор
Свой проницательный кругом возводит взор, – хоть предпочитал начало следующего века:
Не лес завывает, не волны кипят
Под сильным крылом непогоды:
То люди выходят из Киевских врат, – не говоря уж об Анакреонтических песнях или балладах Жуковского, каковое знание передалось ему от деда, с отличием окончившего некогда Александровский лицей, через отца и от бабки-смолянки, то есть досталось по наследству.
Не удивительно, что общительный Петя все больше ошивался в университетской курилке и очень скоро перезнакомился не только с сокурсниками, но и со студентами постарше. И оказался, разумеется, в гостях в общежитии зоны В Московского университета на Ленинских горах. Там жили иногородние старшекурсники и аспиранты филологического и журналистского факультетов. То есть не столько жили или, упаси Господи, учились, но пьянствовали, напропалую трахались и ночами играли в преферанс.
Вообще говоря, в общежитии Пете делать было нечего. Совершенно такой же точки зрения придерживалось и университетское начальство: посторонних в общежитие старались не пускать. Но Петя, парень крупный, выглядевший старше своих лет, легкомысленный, веселый и нахальный, покупал в гастрономе университета батон белого хлеба и смело шел мимо вахтеров и членов добровольного студенческого
оперативного отряда, откусывая от батона на ходу. Прием срабатывал безотказно, потому что обитатели общежития были вечно голодны, тогда как их посетители на ходу не ели. Петя был желанным гостем. Его то и дело заманивали в общежитие старшие соученики по факультету – расписать пульку. По молодому тщеславию ему льстила дружба старших товарищей. И его, профессорского сынка, нещадно обдирали, обували, как было принято говорить, поскольку играл он из рук вон плохо и был типичным лохом.
В своей зоне обитатели жили по двое в тесных блоках из двух комнатушек с общим душем и туалетом. При тогдашней коммунальности московского быта это было очень даже неплохо. Нехитрую свою пищу студенты готовили на общей кухне в конце коридора, смежной с общей же гладильней. В тот роковой для семьи Камневых вечер Петя слонялся по коридорам общежития, поскольку его дружков по преферансу на тот момент не оказалось дома. И забрел зачем-то в пустую гладильню. Там
Петя застал дивную картину: на гладильном столе лежала опрокинутая на спину спящая красавица с задранной чуть не до пупа юбкой, в приспущенных трусах, и глаз было не отвести от ее зрелых, блестящих и влажных, крупных ляжек. Разбуженная посторонним присутствием, она, не открывая глаз и не одергивая юбки, неразборчиво попросила помочь ей добраться до ее комнаты. Когда девица, в дрезину пьяная, встала на ноги, то сделалось ясно, что без посторонней помощи до своей комнаты она и впрямь не добралась бы. Они нашли-таки ее жилище и отомкнули дверь, красавица, выпущенная Петей из рук, запорхала, ударяясь о косяки и углы, пока не повалилась на постель, шепнув иди ко мне, и тут же опять отрубилась. Ломая голову над тем, как эта дама оказалась в гладильной комнате, Петя присел на краешек кресла.
Конечно, ей же стало плохо, сообразил он. И остался.
Была эта дама, как скоро выяснилось, удалой девахой с Урала, из-под
Свердловска, что ли, из городка с удмуртским или башкирским названием, типа Ревда или Тавда, вокруг которого уютно расположились лагеря с осужденными уголовниками. Училась она на последнем курсе смежного с Петиным филологического факультета и уже писала дипломную работу о творчестве своего земляка, пермского старообрядца
Решетникова, пригретого некогда Некрасовым и умершего в Петербурге от запоя после того, как он получил в Современнике несусветный для фабричного крестьянина гонорар за роман Подлиповцы. Он умер от скоротечной чахотки, простудившись на сырой лавке, на которой ночевал, выйдя из кабака. Совсем как Эдгар По. Но это к слову.
Петину пассию я, конечно, никогда не видел, все это было задолго до нашего с ним знакомства. Так что всю последовавшую за этой встречей в гладильном помещении историю, довольно темную и тщательно скрываемую в семье Камневых, я знаю даже не от Пети, а из третьих рук, от Петиных соучениц. Потому что это Петино приключение в рамках факультета журналистики было скандальным, впрочем, эти стены и не такое видели. Реконструируя, можно нарисовать следующую картину.
Лиза, которой было тогда десять лет, уверяла позже, что Петина избранница была ничего себе. Полагаю, это была нахальная провинциальная бабенка со смазливой мордашкой и с короткими, кривыми ногами, но это лишь догадки. Так или иначе, но семнадцатилетний Петя втюрился в двадцатидвухлетнюю провинциальную девицу, которой страсть как не хотелось после пяти развеселых лет, проведенных в общежитии
МГУ и в московских кабаках, отправляться обратно на Урал в качестве школьной учительницы литературы: студенткой она была нерадивой, и аспирантура ей не светила.
Девушку звали Альбина Васильевна Посторонних. Теперь представьте себе на минуточку милый уральский городок Ревда. Это такая впадина посреди будто опаленной взрывом метеорита рыжей тайги, уставленная бараками и навсегда затянутая ядовитым и вонючим смогом, который производит единственный в этом месте градообразующий комбинат, изготовлявший какой-нибудь керамзит. И в этом городке, в барачной комнате, отведенной в видах размножения молодому комсомольскому вожаку цеха обжига Василию Посторонних, скуластому человеку уральской наружности, рождается резвая девочка килограмма на два с половиной, что по местным истощенным меркам считалось совсем неплохо. Девочка выживает. И ребром встает вопрос, как ее назвать. И здесь нужно напрячь фантазию, чтобы сообразить, каким образом
Василию Посторонних и его молодой деревенской жене Марии залетает в пролетарские их головы заморское имя Альбина, и в святцах-то не значащееся, – впрочем, молодые были атеистами. На этот вопрос у меня нет ответа. Очевидно, это можно объяснить лишь тягой товарища
Посторонних к культуре и его занятиями самообразованием. Потому что пока его товарищи с получки пили самогон с пивом, Василий
Посторонних читал книги. Не читал даже, но работал с ними. Он так и говорил, мол, сейчас прорабатываю Максима Горького. Повышенный, по сравнению с его окружением, культурный уровень Василия
Посторонних позволил ему подняться по партийной лестнице, и ко времени обучения его дочери не где-нибудь, а в самом Московском университете, куда ее приняли за отличные оценки в аттестате и пролетарское происхождение, он был уже вторым секретарем райкома партии. Элитой, как говорят нынче. Вот таких-то голубых кровей девушка и охомутала Петю, который к тому времени не достиг даже совершеннолетия.
И здесь я попытаюсь вообразить по возможности, каким был Петя, только-только получивший аттестат зрелости в своей специальной школе, в свои семнадцать лет. В те годы немногие юноши нашего поколения и интеллигентского воспитания с юности собирались заделаться писателями. Скорее это было стремление, свойственное провинциальным офицерским или номенклатурным детям, что на первый взгляд странно. Но только на первый: получая в детстве в семье хороший корм из добротных пайковых продуктов, военные и партийные дети в то же время были лишены пищи духовной, и те из них, кто тянулся к культуре – инстинктивно, были своего рода самородками, избранными в своей среде. То есть в их обстоятельствах счастливо сходились несколько условий: возможность не заботиться о хлебе насущном и сознание своей исключительности, что отчасти было следствием социальных и провинциальных комплексов, то есть болезненно обостренное тщеславие, что для писательства, думается, абсолютно необходимо. В интеллигентских же, тем более дворянских, семьях послевоенные дети жили не только в относительной холе, но в атмосфере естественного творчества: все сочиняли, рисовали, танцевали и играли на фортепьяно, то есть самодеятельные занятия искусством были столь же обыкновенны, как привычка держать за едой нож в правой руке. Поэтому в этом кругу отпрыски если и писали стихи, то не всерьез, походя и на случай, а, выбирая профессию, устремлялись, как правило, на стезю академическую. Так что Петя был, скорее, исключением в своем кругу, когда размечтался о таком разночинном и дамском нынче ремесле, как писательство, и он подался не на филологический, не в МГИМО и даже не в Иняз, как многие его школьные дружки, но именно на журналистику. В те наивные годы отчего-то считалось, что журналистика и беллетристика вещи весьма близкие, по сути дела – одно и то же. К тому же он еще в школе сочинил целый цикл рассказов, который красиво назывался Записки на клочках цветной бумаги.
И вот он, Петя Камнев, идет по московским бульварам, жадно вдыхает бензинные запахи июньского города, отплевываясь от тополиного пуха.
На носу вступительные экзамены, но Петя о них не думает; он небрежен и восторжен, он носит с собою записную книжечку и карандашик, он записывает почти детскими каракулями свои невинные впечатления типа
проплыло облако, поджаренное снизу. В нем странно сочетается несколько хулиганистый авантюризм с восхищенной восприимчивостью.
Как пишут о таком типе в романах: у него была внешность юного мачо, но душа ребенка. Впрочем, романтичен он не без доли здорового цинизма, однако фантазер, мечтает о том, какие талантливые книги он напишет. Он наизусть знает несколько рассказов Хэмингуэя, но отчего-то еще не читал Жизнь Арсеньева. Много рассуждает о прозе, о деталях и ритме, правда, еще не задумывается, детали чего, собственно, он будет описывать. Литература видится ему приключением сродни морскому путешествию, а сам автор – непременно герой и баловень женщин. То есть в воображаемой фигуре писателя, каким собирается стать Петя, есть нечто отчетливо гумилевское, что-то от охотника на львов в саванне, вот только Гумилева он пока еще плохо знает и путает саванну с сафари. Впрочем, если будете в
Брабанте Петя помнит со школьной скамьи, а также:
И взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт, – но точно не знает, где находится этот самый Брабант с его кружевами и никогда еще не пробовал кьянти. Он пока что не влюблен и свободен.
Короче, Петя Камнев был по всем статьям счастливой находкой для
Альбины Васильевны Посторонних. Ибо она уж совсем отчаялась составить себе московскую партию. Единственный жених-москвич Сережа, с которым она упорно спала два года без использования средств контрацепции и который уже познакомил ее с мамой-терапевтом – остальные все были случайные общежитские, – этой зимой в последний момент сорвался с крючка и неожиданно, подлец, женился на бывшей однокласснице.
Дальнейшая реконструкция событий для нас легка, но огорчительна.
Вот, скажем, несколько невероятное обстоятельство: юный Петя, будучи
лохом отнюдь не только в преферансе, искренне поверил, что Альбина
Васильевна была невинна, потому что после первого соития она стыдливо предъявила ему простыню в кровавых разводах – скорее всего подгадала их соединение к своим месячным. Факт лишения Альбины им,
Петей, девственности на него сильно подействовал: он почувствовал мужскую гордость и взрослую ответственность за судьбу девушки.
Впрочем, надо отдать Пете должное, ему хватило ума на первых порах не оповещать родителей о большой и светлой, первой в жизни, если не считать необязательных одноклассниц, его любви. Вторым неверным шагом по дорожке в омут стало посещение родного дома суженой – отцу он наврал, что идет в турпоход. Альбина Васильевна отвезла Петю к родителям, которые в те годы уже перебрались из Ревды в Курганскую область, так, кажется. Можно лишь догадываться, что делал Петя на
Урале в доме секретаря райкома: катался на тройках с бубенцами, закусывал пирогом с визигой щи, сваренные из на его глазах выловленного во дворе и казненного путем усекновения головы петуха, пил водку, а также принял в дар от будущего тестя, чуть придурковатого худого злого мужика со свекольно красными щеками, шапку-ушанку из выловленной в местном болоте ондатры. Что ни день, будучи к вечеру не в состоянии самостоятельно выходить из-за обильного стола, Петя бывал укладываем на пуховые перины рядом с
Альбиной Васильевной. Будущая теща, толстая, хитроватая и суетливая напоказ, наливавшая Пете водки уже за завтраком, приговаривала со свойственной простонародным теткам притворной сладостью, всегда скрывающей какой-нибудь мелкий расчет, что, мол, заглянула утречком за занавеску, а вы там спите, ровно ангелочки… Шапку, впрочем, по возвращении в Москву у Пети украли в университетском гардеробе, что отчего-то поселило в Пете еще большее чувство обязанности. Еще бы, совратил девушку, неблагодарно потерял подарок ее отца, врученный от чистого сердца, – ясное дело, при таком раскладе порядочный человек должен жениться. И здесь Петя, поскольку он не мог по возрасту вступить в брак без разрешения родителей, был вынужден взять тайм аут в ожидании дня совершеннолетия, который должен был воспоследовать только в конце апреля. К тому же, поскольку он был влюблен и привязался к Альбине Васильевне, как приблудная собачонка, форменное предложение руки и сердца он уже произнес, сидя пьяным за курганским столом.
Но Альбина Васильевна Посторонних ждать не могла. У нее не было времени на ожидания, поскольку уже в марте должна была состояться предзащита диплома и произойти предварительное распределение.
Получить так называемый свободный диплом ей, провинциалке, возможно было, только выйдя замуж. К тому ж она уже обожглась на одном москвиче-подлеце. Короче говоря, Альбине Васильевне
Посторонних нужно было форсировать события. И она решилась на отчаянный шаг, который был весьма рискованным, но, как ей казалось, единственно необходимым в ее положении. В один прекрасный день она заявилась в семейство Камневых, не оповестив об этом Петю, и объявила Елене Петровне, что ждет ребенка от ее сына.
Должно быть, это была сцена, каковую способна была бы передать на холсте только кисть какого-нибудь Федотова. Елена Петровна, справившись с некоторой, понятной в этом случае, оторопелостью, предложила гостье чаю с бисквитом и между делом поинтересовалась,