Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Григорий Яковлевич Бакланов

Свой человек

Глава I

Дом этот, двухэтажный, с полукруглым крыльцом и белыми колоннами, пережил трех хозяев. И каждый, вселившись, начинал что-то перестраивать внутри, что-то пристраивал снаружи, изгоняя дух прежних хозяев и утверждаясь прочно. Оттого, с какой стороны ни поглядеть, дом ни одной своей частью не походил на другую.

Года за три до смерти Сталина въехал сюда академик Елагин. Шепотом передавали, что он-то и есть автор предпоследнего гениального сталинского теоретического труда, который, как писалось в ту пору, открыл новые горизонты. За свои заслуги, оставшиеся безымянными, был Елагин произведен из членов-корреспондентов в полные академики и купил дом в престижном загородном поселке. Еще говорили, что другой дом, на Николиной горе, ему подарен, потому, мол, не всегда живет он здесь, но точно никто не знал, а кооперативные расходы он нес исправно, все, что причиталось, платил в срок.

При Елагине заложено было это полукруглое крыльцо, пробили парадный вход, вместо обычной двери вставили двухстворчатые, а полукруглый, с белыми резными балясинами и белыми перилами, балкон подперли две белые колонны, как два стража стали они при входе. Летними вечерами, когда в хвою сосен опускалось солнце, любил Елагин, нога на ногу, сидеть в домашних тапочках на балконе, поклоном на поклон отвечать жителям поселка, прогуливавшимся по улице внизу. Сладостен был вечерний воздух, который вдыхал он на своем балконе, сладок покой и тишина. Сбылось-таки, сбылось несбыточное, давнее видение далеких, отошедших лет. В ту пору он, молодой отец, и перепуганная до слез жена привезли в коляске четырехмесячного, беспрерывно поносившего сына к профессору. Случилось это за городом, летом, в воскресный день, когда помощи ждать неоткуда, а ребенок погибал на глазах. И как они метались двое, как бегали вокруг глухого забора, стучались, кричали несмело — замшелая калитка лесной дачи вросла навечно. А когда все же из хвойного мрака впустили их, показалось, попали в иной мир: сухо, тепло, открытый солнцу и свету участок, огромная клумба роз — чайные, пунцовые, черные, еще какие-то невиданные — все это пахло до сладости на губах. И белые окна свежевыкрашенной маслом зеленой бревенчатой дачи. А над двумя белыми колоннами, на полукруглом балконе, меж двух могучих голубых елей умиротворенно, как скворец в скворечнике, грелся на вечернем солнце старичок-профессор. Казалось, ничто в тот момент не могло их интересовать, ребенка бы только спасти, а вот запомнилось и вспоминалось не раз, и чем дальше, тем ярче стояло перед глазами: клумба, дача с белыми окнами, а какой воздух легкий, нигде больше такого не вдыхал.

Целая жизнь минула, пока сбылось: такой же балкон, так же покачивается тапочка на пальцах ноги. Внизу, в ванночке, выставленной на солнце, перезрелая незамужняя дочь в очках с толстыми стеклами пускает на воду желтых утят, а давно бы пора ей собственных детей нарожать, купать их. На радостные взвизги дочери подымается улыбающееся в седых волосах, набрякшее от наклонного положения лицо жены из клумбы роз, откуда чаще возвышается ее обширный зад. А по дорожкам, обсаженным флоксами девятнадцати сортов, прогуливается в задумчивости сын, делая жесты руками: сам с собой разговаривает. Весь он — и внешность, и солидность, и походка — вылитый доктор наук, не меньше. «Все, все при нем!» — восхищалась домработница Феклуша, она одна только и восхищалась. И приходило на ум кем-то сказанное: природа, потрудившись на гениев, отдыхает в их потомках. В четыре года сын уже бегло читал, когда съезжались гости, выходил с книгой, и все умилялись. В шесть начал проявлять склонность к наукам, и вот он тридцатитрехлетний — возраст Христа! — облысевший, похожий на пятидесятилетнего, а все еще проявляет склонность к наукам и подает надежды… Елагин вздыхал, отворачивался и опять вздыхал: не так, не так все задумывалось. Как жить без него будут? Временами, себе в том не признаваясь, он испытывал физическую брезгливость к сыну: к его покатой полной спине, к плоскостопной походке, будто лапами пришлепывает, а не ногами.

После своего негласного научного подвига и всего, что следом снизошло, он враз как-то ослабел духом. Его не радовало подобострастие коллег, не в радость было, что жители поселка смотрят на него с завистливым восхищением, кланяются, ниже пригибая шею, а если он за руку поздоровается, отходят от него, будто награжденные. Как только он поселился здесь, некоторые разбежались знакомиться, приглашать в гости, сблизиться домами. Знали бы они, как до сердечного обморока пугают его малейшие намеки на то, что сопричастен великому сталинскому свершению. Слишком хорошо была ему известна судьба авторов некоторых других гениальных сталинских трудов: не только сами исчезли, имена их стерлись навеки. И, бывало, проснувшись ночью, леденел, ждал. А несчастная привычка оглядываться, которая появилась с тех пор… И это при его величественной внешности.

Всю жизнь, занимаясь вопросами отвлеченными, он любил при случае писать и говорить о народе-языкотворце, но представлял себе народ в роли доброй молочницы Клаши, которая по утрам привозит на велосипеде молоко к ним на дачу, переливает тяжелую желтоватую струю из большого бидона в их бидон, стоящий на порожке: «И-и пейтя-а, и деткам парное…» И все это с ясной улыбкой на круглом заветренном лице.

Но однажды, когда бутили фундамент под гараж (очень ему само это слово понравилось: бутили), увидел он, как рабочие вместо камней спихивают в траншею свежевывороченный, весь в мокрой глине пень срезанного дерева, поддели ломами и вот-вот обрушат его. Елагин возмутился, вышел на балкон, как был — в тяжелом верблюжьем халате с шелковыми шнурами, вышел крикнуть сверху: «Послушайте, что же вы делаете? Есть ли совесть у вас?..» И тут услышал внизу визгливый, так что вначале и не узнал его, ликующий Клашин голос: «За одну лошадь, за две коровы да пару овец раскулачивали в нашей деревне, ссылали с детишками за Урал, а теперь и машины у их, и дома каменные, двухэтажные и — не кулаки!..»

Повесив кошелку с бидонами на руль велосипеда, она не то чтобы пристыдить рабочих, как должна была бы, по понятиям Елагина, она зло радовалась, Клаша, столько лет носившая им молоко. И еще он лицо ее увидал в этот момент. И смутился, струсил, позорно отступил в глубь комнаты, не крикнув, не сказав ничего. И пень обрушили в траншею, в чем он не признался жене. А когда после первой же зимы трещина пошла по стене гаража, вместе с женой изумлялся: с чего бы? Так хорошо, так добросовестно работали… Впервые в тот раз ощутил он свою беззащитность, всю непрочность своего положения, если — не дай бог! — что-то произойдет. И из двух сил милей показалась та, что карала беспощадно, но и защищала избранных, под ее покров устремился оробевшей душой.

А уже кончалась эпоха, но мертвый все еще держал души живых, помыслить люди не смели, что время, в котором они живут, — прошлое, задержавшееся искусственно, оно представлялось им и настоящим, и вечным, другого будущего для себя не видели. И кто бы поверил, что вскоре свершится немыслимое, разверзнется тайное: по организациям, на партийных собраниях начнут оглашать списками имена недавно еще неприкосновенных лиц, предадут гласности, как в закрытых заведениях развлекались власть имущие с молодыми девицами и актрисами — зачем, к чему это, ну зачем? Ведь так подрываются сами устои. И будет вынужден академик Елагин жалко оправдываться перед коллегами (особенно любопытствовали старики), заверять, что не грешен, мол, единственно сладкий крем от торта слизывал с голого плеча красавицы актрисы, ровесницы его дочери, крем — да, а на большее не посягал, ибо, во-первых, не способен, что жена может засвидетельствовать… Тут он, конечно, грешил на себя. Эти опытные, умелые девочки открыли ему, что он вполне еще способен. Впервые за свою в неведении прожитую жизнь, целиком и безраздельно отданную академической науке, узнал он многое и о многом пожалел. И на сына стал смотреть с превосходством.

Когда Евгений Степанович Усватов покупал этот дом, став четвертым по счету владельцем, Елагина уже не было в живых: обширный инфаркт избавил его от любознательности коллег, от дальнейших разбирательств. Покупал Евгений Степанович дом перед реформой, на старые деньги, и после не раз приходил сын Елагина, вовсе уже облезлый, но манерами и солидностью — профессор. Вбил себе в дурную свою голову, что, мол, что-то ему недоплатили, что еще ему причитается, должны… Деньги, полученные за дачу, попали у них под реформу, потратить вовремя толком не сумели, и вот считал теперь этот сыночек, что должны ему каким-то образом компенсировать это, устроить хотя бы на хорошее место его и сестру: «Вы человек нашего круга…» Его отпихивали, а он вновь и вновь лез к привычной кормушке, возле которой подрастал с детства, и вдруг почему-то перед ним она захлопнулась, когда прежние знакомые сохраняют посты, да еще столько новых людей кормится. По справедливости им тоже должны бы что-то выделить, дать, а их оттирают…

В одно из очередных посещений Евгений Степанович, уже ненавидя этот тупой взгляд, которым упирался в него младший Елагин, тем сильней ненавидя, что действительно недоплатил, задарма взял дом, такой теперь втридорога продать можно, подвел Елагина к крыльцу, откуда нанятые солдаты строительного батальона выгребали какие-то сгнившие чурки.

— Вот, вот что я у вас купил! — кричал Евгений Степанович, крепкий еще в ту пору, сорокалетний, а солдаты, голые по пояс, в рукавицах и с ломами в руках, охотно смеялись над лысым очкариком. — На легкие деньги закладывалось! А я не ворую. Глина под Москвой на полтора метра промерзает, а тут и на полметра не вырыто. Еще смеет приходить!..

А ночью, проснувшись внезапно, услышал Евгений Степанович, как кто-то ходит по дому. Полная луна стояла за окном, вискозная штора светилась и искрилась, черная тень еловой лапы махала по ней. Со сна да и от страха не враз сообразил, что это его сердце бухает в подушку, удары сердца отдаются в ушах. И заново увиделось, как подталкивал он Елагина к черной разрытой яме, как изгонял его с участка, мелькнула в последний раз в калитке понурая спина, лысый затылок… И что-то для себя во всем этом почудилось. Но при дневном свете смешны бывают ночные страхи.

Заново, на полную глубину, на все полтора метра заложен был фундамент под крыльцо, которое каждую зиму вспучивало и отламывало от дома, обновили растрескавшиеся колонны, полностью перестелили полы на первом этаже, каждую доску с исподу промазывали антисептикой, и раз, и другой раз, и наконец в пустых комнатах, где настежь были распахнуты свежеокрашенные окна, пахло масляной краской и гуляли сквознячки, хозяином прошелся Евгений Степанович по новым полам, попрыгал на них (он был один, никто со стороны этого не видел), вновь прошелся, вновь попрыгал — хорошо пригнано, ни одна доска не зашевелилась, не скрипнула под ногой.

На другой год обнесли участок сплошным забором. Проезжал как-то Евгений Степанович мимо стройки, разговорился с прорабом. «Да есть тут, привезли как раз бетонные столбы, лежат не по назначению…» И поставлен был забор на бетонных столбах. И новоселье, а теперь и свое шестидесятилетие, и награждение орденом справлял Евгений Степанович за городом, на даче, на вольном воздухе.

Глава II

Общество съехалось самое престижное. Помимо людей одного с Евгением Степановичем ранга, был космонавт с женой, был известный шахматист, он приехал на белой английской машине «лендровер», все с интересом разглядывали ее. Был писатель, автор нашумевших в последнее время романов. Был исполнитель авторских песен с гитарой и почти таким же, как у Высоцкого, хриплым голосом.

Скромно держались, сознавая свое могущество, деловые, торговые люди, ворочавшие состояниями. Не без их участия обеспечивались многие удобства жизни и шумные застолья, и этот стол не обошли они своим вниманием. В дальнейшем один из них, произнося тост, предложил тихим голосом, который, однако, всеми был услышан, выпить за тех, кто «все обеспечивает».

Юбиляра, Евгения Степановича, поздравляли с орденом, хотя официально об этом еще не было объявлено. Орден был желанный, именно тот, которого Евгений Степанович ждал и — что греха таить! — приложил к тому немало усилий, ибо скромность, как сказал известный поэт, — самый верный путь к забвению. Евгений же Степанович, тоже не лишенный дара мыслить образами, определял это по-своему: служащему человеку не напомнить о себе вовремя — все равно что потерять скорость на водных лыжах, сразу начинаешь погружаться и тонуть. Это сравнение он где-то вычитал, но оно так ему понравилось, так впору пришлось, что сразу и совершенно естественно посчитал его своим.

Теперь, когда тревоги, связанные с награждением, остались позади, возникла, как нередко бывает, некоторая неудовлетворенность, определенный дискомфорт в душе. А тут еще и Елена, со свойственной ей твердостью выражений, возьми и скажи: «Меньше бы ушами хлопал, и тебе бы не такую железку отстегнули». И перечисляла безжалостно: этот, этот, этот — что, больше тебя заслужили? Но Евгений Степанович смирил себя, не хотелось в такой день самому себе портить настроение.

Впрочем, во всех его делах и начинаниях она была верной помощницей, советы ее он ценил. Когда защищал кандидатскую диссертацию, Елена обзвонила по телефону и «левых» и «правых». «Левым» она говорила: «Как вы не понимаете, он ваш. Из тактических соображений не может показывать это явно. Вы посмотрите, как они действуют, как переманивают к себе людей, как заполняют все пустующие экологические ниши. А вы отталкиваете. Если вы не поддержите, правые затопчут его копытами…» И «правым» она говорила: «Он же ваш, ваш, надо его поддержать. Левые сговорились растоптать его, мне рассказали…» И его поддержали и «левые», и «правые».

С полудня массивные сварные ворота с завитушками поверху, окрашенные в голубой цвет, были распахнуты во двор, а на улице вдоль забора, в тени стояли машины, в некоторых дремали шоферы. На другой же стороне улицы на гребне кювета, куда с участка доносило запах жарящихся шашлыков и дым березовых углей, сидели студенты автодорожного института, из рук в руки передавали пакеты молока, бутылки воды.

Как-то, возвращаясь с работы в загородную прохладу — день в Москве был раскаленный, — попал Евгений Степанович в пробку: стелили асфальт на шоссе, в сизом чаду елозили многотонные катки, асфальт был черный, жирный, хорошего качества. Евгений Степанович давно намеревался заасфальтировать въезд в дачу, он созвонился с кем следует, и ему пообещали прислать машину-другую асфальта и «человечков пяток» студентов, «бойцов стройотряда», как на армейский манер именовали их в летнюю пору.

Но, как всегда у нас, что-то где-то не состыковалось, хотя вот же космические корабли стыкуются на орбите, что-то где-то не сработало вовремя, не сконтактировалось, и вместо четверга прислали в субботу (тут и гости названы, тут и асфальт стелят — все враз), но уже ничего нельзя было отменить, и Елена Васильевна, смягчая улыбкой, говорила гостям: «Пожалуйста, не обращайте внимания на наши эскапады…» Слово «эскапады» означало не совсем то и даже вовсе не то, но из гостей понимали его смысл немногие, а оно звучало и, как все непонятное, воспринималось как должное.

Студенты, одетые разномастно — кто в протертых джинсах, кто в тренировочных штанах, кто в пляжной кепке, а кто и вовсе нечто из газеты соорудив на голову, все в оранжевых, выгоревших на солнце жилетах, в которых они отрабатывали на шоссе свой третий, трудовой, семестр, откуда и перекинуты были на более важный объект: асфальтировать въезд в дачу, — ждали вторую машину асфальта, били друг у друга комаров на потных спинах и, вдыхая запахи жарящегося шашлыка, запивали их молоком из пакетов, а легковые машины все подъезжали и подъезжали.

Жарить шашлык пригласили шурина, брата Елены Васильевны, человека нетрезвой жизни. Его не жаловали в их доме, проще сказать, на порог не пускали, но шашлыки он жарил непревзойденно. Евгений Степанович строжайше запретил подносить ему, но тем не менее несколько раз — «Ну, как дела?» — подходил и всматривался. С багровым от жара углей сальным лицом, то и дело подхватывая клок волос, падавших с лысины на ухо, шурин обмахивал фанеркой выложенные рядком шашлыки, кропил их, а шофер еще и еще подавал нанизанную на шампуры, серую от маринада баранину, два полных таза стояли на траве. Шашлыки истекали жиром, жир капал на угли, сизый чад распространялся под соснами по участку, вся улица пахла шашлыками, а на столы, составленные на террасе, выносилось и ставилось, выносилось и ставилось, и пышная хозяйка с огромной, черной, черней воронова крыла, прической, уложенной на голове, выходила извиняться перед гостями, что, мол, не все готово. Ждали Басалаева, все знали, что без него не начнут.

Гости разбрелись по участку, стояли вокруг белой машины, на которой приехал знаменитый шахматист. Рубчатый след ее остался в воротах по свежему асфальту («Ничего, ничего, загладят», — успокоил хозяин). Как о чем-то вполне доступном и понятном в их кругу, шахматист рассказывал, что брал машину в Англии прямо на предприятии, минус тэкс, налог, а так бы она обошлась ему не в три, а в четыре с половиной тысячи фунтов. Паундов. Он охотно влезал внутрь, передвигал рычаги, и кузов подымался. «Очень удобно, если вдруг завязли в грязи. Она для сельских дорог, для ихних колхозничков. Правда, у них дороги!..» И у Евгения Степановича, который переходил от группы к группе гостей, мелькнула шаловливая мысль: в прежние бы, не в столь отдаленные времена такой бы разговор… Происходят в жизни, происходят перемены, да к лучшему ли?

Гости были все одного круга, разговор шел самый интересный: о планируемых назначениях и перемещениях по служебной лестнице, о том, что носится в воздухе. Только отставной полковник, с которым Евгений Степанович, как выяснилось, служил в одной армии, не чувствовал себя здесь своим. Каждый раз, когда на него обращали внимание, он с готовностью глуховатого человека улыбался напряженной улыбкой, но внимание обращали не на него, а на пять рядов ярких наградных планок на его сером пиджаке. Сам же он, совершенно заурядной внешности, да еще и малого роста, вызывал скорей недоумение. Тут были люди и телосложением, и видом всем куда более подходящие под эти пять рядов боевых наград.

Выйдя на пенсию, полковник посвятил себя ветеранским делам, мечтал создать хотя бы маленький музей их армии, выпустить книгу о боевом пути, который был им прослежен с большой точностью. И по ходу этих разысканий обнаружилось, что в числе здравствующих, можно сказать, выдающихся людей служил некоторое время в их армии и Евгений Степанович Усватов, занимающий ныне столь ответственный пост.

С папочкой документов, надеясь заинтересовать идеей музея, он робко позвонил у дверей. Была у него еще и своя тайная мысль, свой интерес: старший его сын вознамерился поступить во внешнеторговую академию, так, кажется, она называлась, решил пойти по этой стезе, а верней сказать, невестка решила не быть дурой, изменить жизненный статус, и полковник, за всю свою жизнь и за две войны — финскую и Отечественную — как-то не сумевший завести нужные знакомства, но очень любивший своих внуков, пошел к Усватову на прием, с папочкой стоял просителем под дверями, захватив на всякий случай прельщающий список товаров, как их теперь называли, повышенного спроса, на которые записывали ветеранов. Но встречен был холодно. Евгению Степановичу не требовалась ни стенка «Орфей» отечественного производства, ценою в одну тысячу пятьдесят рублей, ни холодильник «Минск», ни даже машина «Москвич» — он имел доступ к «товарам повышенного спроса». В дальнейшем, в своем кругу, Елена Васильевна пересказывала все это как анекдот, и особый успех имела стенка «Орфей» отечественного производства, про нее кто-то воскликнул, смеясь: «Сделана ночью из сэкономленных материалов!..»

Но правильно говорится: ненужных людей нет, а есть люди, которые не нужны до поры до времени. И когда полковник, побуждаемый невесткой и сыном, предпринял вторую попытку, он был встречен радушно и даже приглашен за город, чего уж вовсе никак не смел ожидать. Польщенный, обескураженный, он срочно отправился в военторг, поскольку обнаружился досадный непорядок — у него не хватало двух наградных планок, упустил как-то в последнее время, недосмотрел, — и там по списку ему подобрали и на общей колодке смонтировали по четыре в ряд пять рядов его боевых, военного времени, и послевоенных наград, полученных к датам.

И вот с драгоценным подарком — газетой их дивизии, таких только две сохранилось в его архиве — он приехал электричкой, долго шел от станции по жаре, по песку, искал, расспрашивал и явился раньше всех, поскольку боялся быть неточным. Как раз в это время стелили асфальт в воротах, ему указали калитку с другого угла участка.

Супруга Усватова Елена Васильевна («Простите, как?» — нацелил он свое ухо, за которым был у него розовый, как вставная челюсть, маленький слуховой аппарат. Она назвалась вновь, но как уж не расслышал с первого раза — Васильевна? Власьевна? — осталась неуверенность, и переспрашивать больше не решился, избегал называть ее по имени-отчеству), так вот супруга Усватова, поразившая его огромной прической, была крайне любезна. «Однополчанин Евгения Степановича, — представляла его гостям. — Вместе прошли весь фронт». Он улыбался напряженной улыбкой, держа в уме походатайствовать за сына, взглядом растерянным выбирал, к кому бы лучше обратиться, кто поймет. Все это были люди могущественные, с широкими возможностями, что им стоит? Ведь подтолкнуть только, а там и пойдет, и пойдет…

Евгений Степанович издали приветствовал его взмахом руки, а Елена Васильевна, чаруя улыбкой, разъяснила, в чем состоит главное его предназначение: «Вы, конечно, расскажете гостям о Евгении Степановиче на фронте. Всем будет очень интересно послушать». Полковник смешался: «Мы же даже не в одном полку…» Но большие воловьи ласковые глаза Елены Васильевны похолодели. «Нет, нет, вам есть что порассказать».

От шелкового прикосновения ее руки остался запах французских духов на ладони и полнейшая растерянность в душе. Но, может, так надо? По телевизору увешанные наградами фронтовики, старые, заслуженные люди, свезенные из разных городов, удостоверяли боевое прошлое Леонида Ильича, чуть из вырывали друг у друга право повспоминать, и такие рассказывали подробности, что ему, воевавшему, слушать было стыдно. Когда к двадцать первой годовщине Победы удостоили Леонида Ильича Брежнева звания Героя Советского Союза, тем самым в его лице как бы возвысив всех фронтовиков, ехал полковник в троллейбусе, и вдруг подвыпивший мужчина, по всему видно, окопник, громко, на весь троллейбус, не боясь: «Он что, до этих пор в блиндаже сидел? Только сейчас его обнаружили?..»

Полковник и сам считал, что неловко все это, не стоило бы, придя к власти, польщаться, но чтобы так, при всех, про Генерального секретаря, про Верховного Главнокомандующего…

Глава III

На большой застекленной террасе, светлой от свежеструганной вагонки, которой недавно обшили и потолок, и простенки, и сплошную стену, шумно сидели гости за сосновыми, под старину, столами из толстых досок. Было уже и съедено, и выпито немало, и лица потны и оживленны, а все вносилось и ставилось, вносилось и ставилось. Пироги пекла Ангелина Матвеевна, большая мастерица своего дела, в доме ее звали Евангелиша, гостям представляли — «наша гостья», но за стол не сажали. Вносила же пироги под восторженные возгласы и разрезала их, и поздравления принимала сама хозяйка.

Умением жены организовать все так, чтобы само все делалось и все были довольны и оставалось только принимать поздравления, Евгений Степанович не уставал восхищаться. Сколько ни сменялось исторических формаций, сколько бы ни являлось миру всяких сократов и гегелей, а была, есть и будет в жизни все та же простая и вечная комбинация: ездока и лошади. Либо ты едешь, либо ездят на тебе. Так уж лучше в седле, чем под седлом.

— Ну, ты, Еленушка Васильевна, скажу тебе со всей большевистской прямотой, и мастери-ица! — тяжело дышал перегрузившийся едой Басалаев, почетнейший из гостей. — И налучился я, и нагрибился, а уж пироги-и!.. И где ты эти грибки маринованные до сей поры сберегла?

— В холодильнике, в фаянсовом бочоночке, как знала!

— Хороши-и! Придется меня нынче подъемным краном приподымать.

Тут, шашлыками на шампурах вперед, вбежал с участка шурин, уже не красный от жара углей, а синий, запаленный. Чуть обугленное, с дымком, сочное мясо капало жиром.

— Ему-то налей, — с привычкой говорить при человеке, как в отсутствие его, хозяйски распорядился Басалаев. Но Евгений Степанович выждал, пока шурин, захватив в руку освободившиеся, позванивающие шампуры, убежал.

— Нельзя…

Временами он оглядывал гостей за столом. Все это были люди, достигшие положения в жизни, жива была бы мать, прослезилась бы умиленно: «Какие люди собрались у тебя, Женя!..» Они и шутили, и смеялись, но временами на разных лицах вдруг проступало одно и то же, знакомое ему выражение непреклонности: «Нет!» Он по себе это выражение знал, мышцами лица чувствовал.

С царственной улыбкой Елена Васильевна пошла вокруг стола, загадочно предвещая нечто, и остановилась за спиной забытого всеми среди разговоров полковника, мягко положила ему на плечи свои широкие ладони.

— А сейчас Андрей Федорович что-то расскажет нам.

«Сергей Федотович», — хотел было он поправить и даже дернулся, но слишком блестящим было общество, сробел, не решился заострять внимание на себе.

— Я вам сейчас раскрою секрет: Андрей Федорович — однополчанин Евгения Степановича. Вместе, можно сказать, прошли дорогами войны, вместе брали Берлин…

И опять полковник дернулся, хотел сказать, что их Третий Украинский фронт южней шел, но мягкие руки с вишневым маникюром надавили ему на плечи.

— Сейчас, сейчас, дорогой Андрей Федорович. Знаю, видела, хотите попросить слова, поделиться…

— Просим, просим! — зааплодировали дамы. И он встал, как приговоренный. Если бы не благое дело — надежда все-таки выхлопотать музей их армии в память павших и живых — да если бы сын с невесткой не побуждали, не стал бы он срамиться на старости лет. «Вместе Берлин брали…»

— Я, конечно, не смогу так описать в живописном состоянии, я только хочу сказать, мы южней шли. Будапешт… Медаль еще учреждена… Вена… Тоже тяжелые были бои.

— Но и — Берлин! — настаивала Елена Васильевна. — Я иногда слушаю, как они вспоминают вдвоем… Вот подлинные ненаписанные романы!

И ярким ногтем погрозила писателю, тот принял упрек, покаянно прижал ладонь к сердцу.

— Да, литература в долгу перед народом, надо это признать…

И полковник, окончательно произведенный из Сергея Федотовича в Андрея Федоровича, понял: отступать некуда. И рассказал про давний бой под Староглинской, в котором был он тяжело ранен, а после посмертно награжден, а знали бы, что жив, ему того ордена не видать, так он считал. Немцев они тогда не пропустили, это правда, но и своих полегло столько, что не подвиги он за собой числил, а за погибших корил себя. Вот этот бой и отдал он сейчас Усватову, от себя подарил, видно, так уж требовалось: позвали коня на свадьбу — значит, воду возить.

— Браво, браво! — зашумели, зааплодировали все.

— Нет, каков скромник наш Евгений Степанович!

— А мы ничего не знали.

— И не узнали бы!

И Басалаев сказал:

— Кто воевал, тот про себя не очень-то и рассказывает. А то приходят некоторые, требуют, стучат себя в грудь: мы, мол, мешками кровь проливали… А где мы воевали, мы молчим. Бывало, автомат в руки и — впереди всех.

Евгений Степанович, довольный, скромно отводил от себя славу:

— Не будем переоценивать мою роль. Сергей Федотович представил тот бой, будто чуть ли не один я…

— Не скромничай, не скромничай!

— Вот как выясняется, через столько лет.

— Это хорошо, живой свидетель нашелся.

— Я все же должен сказать со всей определенностью, что Сергей Федотович несколько умалил свою роль, а он тоже в том бою… Но не будем вдаваться в подробности.

— Нет, почему же! — требовала Елена Васильевна. — Подробности очень интересны. Подробности, подробности!

И она первая зааплодировала своими от природы крупными, для работы созданными, но уже холеными, надушенными и мягкими руками. И дамы поддержали, и, возможно, пришлось бы полковнику еще и подробности вымучивать из себя, но Евгений Степанович дальнейшее славословие пресек и отмел.

— Я просто поражаюсь другой раз, сама себе не верю, что он воевал с оружием в руках, так он в жизни бывает раним, — говорила Елена Васильевна растроганным голосом. — У нас тут береза стояла засохшая, надо было ее спилить. Я позвала рабочих. Когда она падала на землю, он не смог этого видеть, ушел в другой конец двора. «Ты слышала, как она застонала? Она стонала, как живая…» Вы не поверите, у него слезы были на глазах, я, женщина, и то так не переживала.

Но тут Басалаев, упираясь ногой под столом, а рукой — в лежанку, на которой сидел у стены, завозился, поднял себя тяжко.

— Я долгую речь произносить не буду, минуток эдак в сорок пять уложусь, если мне будет дано слово.

Слово ему дали, и Евгений Степанович, пока все шумели одобрительно, успел перешептаться с женой:

— Шофера Басалаева надо покормить.

— Их там вон сколько! Стоят вместе, курят.

— Отозвать в сторонку. Евангелише скажи. И проверь! Ненакормленный шофер — неуважение к хозяину. Басалаев может поинтересоваться.

—…Были мы как-то с Антониной моей Никаноровной — вон она сидит, не даст соврать, — были мы в театре. В ложе… А смотрели мы пьесу. И кто ж, вы бы думали, автор? Усватов. Евгений вот наш Степанович. Занимать такую должность и еще в свободное от работы время… Это, я вам доложу, дело непростое, пусть товарищ писатель, присутствующий здесь, на меня не обидится.

Писатель не обиделся, с полным пониманием кивал.

— Так что же мы свои таланты не ценим? А чтоб в гении у нас пробиться, так это надо прежде умереть. Помер раньше времени — гений! А возьмем хоть того же Шекспира. Ну, задал он вопрос: «Быть или не быть?» Так мы на этот вопрос отвечаем однозначно: быть!

— Бы-ыть! — закричали гости и зааплодировали.

И со стопкой в руке Басалаев расцеловался с Евгением Степановичем.

— Живи! Живи и созидай!

И Евгений Степанович расчувствовался и прослезился, хоть знал, что врет Басалаев, врет, а все равно как-то верилось.

Вот тут согбенно вбежал на террасу шурин, придерживая на себе целлофановую пленку, внес очередные шашлыки, прикрывая своим телом. И такой жар шел от его тела, что пленка вся побелела, запотела, а сверху с нее текло. Теперь только и заметили за шумом и гамом голосов, что дождь хлынул. А шашлыки уже никто не способен был есть, уже глаза им не радовались.

Дождь после тягостного зноя, давившего весь день, хлынул крупный, с градом. Белые градины били по стеклам, скакали по жестяным отливам подоконника. При закрытых окнах стало душно. Сверкали молнии, почти невидимые в дожде, но один раз так треснуло над самой террасой, так осветилось, что женщины закричали.

Охлажденные дождем, стекла террасы запотели от тепла, которым изнутри дышал дом и распаренные тела переевших людей. Где-то над кровлей, в дожде, а может, и над дождем пролетали самолеты, гудение возникало сквозь застольный шум и отдалялось, возникало и отдалялось. А потом, приблизясь, зарычало во дворе, и, протерев запотелое стеклышко, Евгений Степанович увидел: разгружается въехавший в ворота самосвал, выше, выше встает кузов, с него сползает рассыпчатая гора черного асфальта, вся в пару от дождя, и две фигурки в оранжевых жилетах припрыгивают, приплясывают вокруг нее с лопатами в руках.

Когда дождь стих, распахнули окна, и такой благодатью, таким легким дыханием повеяло из сада, от мокрой зелени, что все на террасе ожили, вытирали платками лица и шеи. Евгений Степанович выбежал глянуть хозяйским глазом, что делается. Мокрые от дождя студенты разносили лопатами и прикатывали жирный асфальт катком, впрягшись в него. И он опять увидел ту студентку, ту молодую женщину, которую отметил еще раньше. Она сидела тогда на траве, спустив в кювет ноги в подсученных до колен тренировочных штанах, стройные, золотистые от загара ноги, пила из пакета молоко, запрокидывая голову. Губы ее были в молоке, и она с таким вкусом жизни отхлебывала, какого он давно уже в себе не знал. И он позавидовал этой молодой жизни, потянуло к ней.

Она почувствовала взгляд, мельком, как на чуждое, доисторическое нечто, глянула тогда на него и отпила из треугольного пакета, передала его парню. Напрасно, напрасно она так глянула, он еще многим способен обрадовать, многое показать в жизни, чего она, бедняжка, и не повидает, жизнь прожив.

И сейчас, выйдя, он прежде всего ее увидал. Опершись подмышкой на лопату-грабарку с длинной рукояткой, перекрестив загорелые ноги, стояла она, чуть изогнувшись, и так хорош, так красив был изгиб молодого ее тела, так хороша была она вся на его глаза, разгоряченные несколькими стопками водки и вином! Королева в лохмотьях! Как можно, чтобы такая — в автодорожном? Почему в каком-то автодорожном? Во ВГИК ее. В ГИТИС. В МГИМО! Ах, не знает она своей судьбы.

— Где вы прятались от дождя? Как же так, надо было сказать… — мелко засуетился он. И — студентам, парням: — Туда, туда лопаток пяток асфальта подкиньте, там впадина. И — прикатать.

Он суетился так близко, что запах пота ее уловил от мокрой одежды, от ее молодого тела. Ему ударило в голову. Подогретый вином, он видел себя сейчас перед ней не шестидесятилетним стариком с крашеными волосами и не очень удачно, несмотря на большие возможности, вставленной нижней челюстью, от которой происходили определенные трудности при жевании, а вполне еще молодцом.

И тут заметил он метавшуюся по улице незнакомую женщину, мгновенно почувствовал опасность, исходившую от нее. Она металась от машины к машине, лицо ее было то ли в дожде, то ли в слезах, возможно, дачница чья-то, здесь и дачи сдавали овдовевшие семьи, хотя он, Евгений Степанович, всегда был против этого, в поселке не должно быть посторонних лиц. Она перебегала от шофера к шоферу, упрашивала, что-то у нее случилось, и проходивший мимо грибник в старой соломенной шляпе, дочерна пропотелой, в высоких резиновых сапогах, постоял с корзиной за спиной, с ведром в руке, сказал враждебно и громко:

— Да вон их сколько машин без дела стоит!

И ткнул палкой во двор, но Евгений Степанович уже поспешно ретировался.

Глава IV



Поделиться книгой:

На главную
Назад