— Но послушайте, сэр, если он на самом деле такой, то почему же он заходит покровительство и защиту здесь на берегу?
— А вот почему, мистер Мэннеринг: людям нужны чай и водка, а сюда они таким путем только и попадают, да и рассчитываться за них с ним легко: возьмет да подкатит бочку-другую или фунтов двенадцать чаю к вам домой притащит; а свяжитесь только с Данкеном Роббом, кипплтринганским купцом, так он вам такой счет к рождеству преподнесет, что и не выговоришь, и плати ему не иначе как наличными или вексель выдавай, да срок чтоб покороче был. А Хаттерайк — тот и досками, и лесом, и ячменем берет, ну, словом, что только у кого есть. Я вам насчет этого интересную историю расскажу. Жил тут когда-то лэрд Гадженфорд, у него много кур было, ну, знаете, таких, которыми фермеры расплачиваются со своим хозяином… Ко мне так всегда попадают самые тощие, бабушка Финнистон прислала мне на прошлой неделе трех, так на них и глядеть-то страшно, а ведь у нее двенадцать мер посеяно на корм; супруг ее Данкен Финнистон — тот, который умер (мы все умрем, мистер Мэннеринг, этого нам не миновать)… Ну, а пока что давайте не терять времени и жить — завтрак на столе, и Домини приготовился уже читать молитву.
Домини действительно прочел молитву, и длиной своей она превзошла все речения, какие он произносил до сих пор в присутствии Мэннеринга. Чай, привезенный, вне всякого сомнения, капитаном Хаттерайком, Мэннеринг похвалил. Тем не менее он все же очень вежливо заметил, как опасно бывает оказывать поддержку таким отчаянным лицам, как этот капитан.
— Если бы это еще было с ведома таможенных, тогда другое дело…
— Ах, что толку в этих таможенных, — мистер Бертрам не способен был мыслить отвлеченно, и его представление о таможне сводилось к разным чиновникам, смотрителям, сборщикам и контролерам, которых ему случалось знать лично, — эти таможенники сами пусть за себя думают, нечего им помогать — к тому же они могут и солдат себе на помощь взять, а что до справедливости, то вы удивитесь, мистер Мэннеринг, тому, что я вам сейчас скажу, но, знаете, я ведь не состою мировым судьей.
Мэннеринг изобразил на лице то удивление, которого от него ждали, но в глубине души подумал, что досточтимые судьи не очень-то много потеряли, оттого что добродушный лэрд перестал принадлежать к их числу. Бертрам напал сейчас на одну из своих любимых тем и продолжал с большим увлечением говорить о том, что у него наболело.
— Нет, сэр, имени Годфри Бертрама Элленгауэна нет в списке судей нашего графства, хотя нет, пожалуй, ни одного самого захудалого пахаря, которому не приходилось бы ездить четыре раза в год на заседания и приписывать к своему имени букв М. С.[79] Я очень хорошо знаю, кому я этим обязан. Перед последними выборами сэр Томас Киттлкорт заявил, что сживет меня со свету, если я не стану на его сторону; а так как я решил подать голос за кровного родственника, за троюродного брата моего, лэрда Бэлраддери, то они исключили меня из списка землевладельцев, и вот начались новые выборы кандидатов в судьи, а меня там и нет! И они еще утверждают, что произошло это потому, что я позволил Дэвиду Мак-Гаффогу, констеблю, писать исполнительные листы и вести дела, как ему вздумается, будто я кукла какая! В этом нет ни слова правды; за всю мою жизнь я выдал только семь исполнительных листов, и все-то до единого писал Домини, и если бы не это злополучное дело с Сонди Мак-Грутаром, которого констебли заперли на двое или трое суток.., там вон, в старом замке, покамест не представился случай отправить его в тюрьму графства… Мне ведь все это не дешево обошлось. Но я знаю, чего хочет сэр Томас, точно такая же штука была и с местом в Килмагердлской церкви… Разве я не больше имел права сидеть там на передней скамье, прямо против священника, чем Мак-Кроски из Криохстона, сын церковного старосты Мак-Кроски, самого простого дамфризского ткача.
Мэннеринг согласился с лэрдом, что все эти претензии были справедливы.
— Да к тому же, мистер Мэннеринг, здесь была еще целая история с дорогой и с пограничной плотиной… И, поверьте, все это дело рук сэра Томаса, и я прямо сказал, что знаю, откуда ветер дует, пусть как хотят понимают. Стал бы разве кто-нибудь из дворян проводить дорогу прямо через угол плотины и отрезать, как мой управляющий правильно заметил, целых пол-акра отличного пастбища? Да еще тут было дело, когда выбирали сборщика податей…
— Само собой разумеется, сэр, тяжело встречать невнимание к себе в местах, где, судя по размерам владений, предки ваши занимали такое видное положение.
— Совершенно верно, мистер Мэннеринг, я человек простой и не особенно-то обращаю на это внимание; надо сказать, я просто забываю об этом. Но послушали бы вы, что мой отец рассказывал, какие прежде битвы вели Мак-Дингауэи, которые и есть теперешние Бертрамы, с ирландцами и здешними горцами, теми, что приезжали в своих повозках из Илэя и Кентайра, да как они в святую землю ходили, в Иерусалим и в Иерихон, со всем своим кланом…[80] Уж лучше бы они поехали куда-нибудь на Ямайку[81], как дядюшка сэра Томаса Киттлкорта!.. Да еще как они привезли домой разные реликвии, вроде тех, что у католиков, и знамя, там вон, на чердаке оно. Если бы они привозили вместо этого побольше муската и рома, дела наши были бы теперь в лучшем положении. А что до старого дома Киттлкорта, так его и сравнить нельзя с замком Элленгауэнов, там, наверно, и сорока футов нет в длину… Но вы ничего не едите, мистер Мэннеринг, вы и к мясу даже не притронулись. Не угодно ли семги? Эту рыбу вот Джон Хей поймал, уже больше трех недель, у нас на реке, за Хемпсидским бродом…
Вначале, когда лэрд был еще охвачен порывом негодования, ему приходилось держаться какого-то одного предмета разговора, теперь же он снова перешел к своей бессвязной болтовне. Благодаря этому у Мэннеринга оказалось много свободного времени, чтобы подумать обо всех отрицательных сторонах того положения, которое еще час тому назад казалось ему достойным зависти. Перед ним был помещик, лучшим качеством которого было его полнейшее добродушие; и что же, этот человек втихомолку раздражался и ворчал на других, причем из-за сущих пустяков, которые и в сравнение не могли идти с настоящим жизненным горем. Но провидение справедливо. Тем, кто на пути своем не встречает больших потрясений, достаются мелкие неприятности, которые в такой же мере нарушают их душевный покой. Каждому из читателей случалось, вероятно, наблюдать, как ни природное спокойствие, ни мудрость, приобретенная в жизни, не избавляют провинциальных дворян от огорчений, связанных с выборами, судебными сессиями и собраниями доверенных лиц.
Мэннеринг, которого интересовали обычаи и нравы страны, воспользовался тем, что добрейший мистер Бертрам прервал на мгновение поток своих излияний, чтобы осведомиться, чего же капитан Хаттерайк так настойчиво добивался от цыганки.
— Да, должно быть, просил ее благословить корабль. Надо вам сказать, мистер Мэннеринг, что эти вольные купцы, которых закон именует контрабандистами, обходятся совсем без религии, но зато полны суеверий. И у них в ходу множество разных заклинаний, заговоров — словом, всякого вздора.
— Суета! — заметил Домини. — И еще хуже: тут сам дьявол руку приложил. Заклинания, заговоры и амулеты — это все его принадлежности, это самые отборные стрелы из колчана Аваддона[82].
— Помолчите лучше, Домини, никогда вы другим ничего сказать не дадите. (Заметим, кстати, что это были первые слова, сказанные нашим бедным учителем за целое утро, если не считать молитвы перед завтраком.) Мистер Мэннеринг из-за вас и слова не может вымолвить! Итак, мистер Мэннеринг, раз уж речь зашла об астрономии, заклинаниях и тому подобных вещах, скажите, удалось ли вам заняться тем, о чем мы с вами говорили вчера вечером?
— Я начинаю думать, мистер Бертрам, так же, как и ваш почтенный друг, что я играл в опасную игру, и хоть ни вы, ни я и ни один из здравомыслящих людей не станет верить предсказаниям астрологии, иногда все где случалось, что попытки узнать будущее, предпринятые ради шутки, имели потом глубокое и неблагоприятное влияние на поступки и характеры людей; поэтому я бы очень хотел, чтобы вы избавили меня от необходимости отвечать сейчас на ваш вопрос.
Само собой разумеется, что такой уклончивый ответ только разжег любопытство лэрда. Мэннеринг, однако, решил не подвергать ребенка всем неприятностям, которые могли осложнить его жизнь, если бы отец узнал о грозившей ему опасности. Поэтому он передал Бертраму гороскоп в запечатанном конверте, прося его не срывать печать, раньше чем не пройдет пять лет и не минует ноябрь последнего года. По истечении этого срока он разрешал вскрыть конверт, считая, что если первый роковой период окончится для ребенка благополучно, то остальным предсказаниям верить никто не будет. Бертрам охотно обещал ему поступить в точности, как он просил, а Мэннеринг, дабы утвердить его в этом решении, намекнул еще, что в противном случае ребенка неминуемо постигнет беда. Оставшаяся часть дня, которую Мэннеринг, по просьбе Бертрама, провел в Элленгауэне, не ознаменовалась никакими событиями, а на следующее утро наш путешественник сел на коня, любезно попрощался с гостеприимным хозяином и его неизменным собеседником, пожелал еще раз всего наилучшего семье лэрда, а потом, поворотив коня в сторону Англии, скрылся от взоров обитателей Элленгауэна. Он скроется также и от взоров наших читателей, чтобы появиться снова уже в другой, более поздний период своей жизни, о котором и будет идти речь в нашем рассказе.
Глава 6
Когда миссис Бертрам поправилась уже настолько, что ей можно было рассказать обо всем, что произошло за время ее болезни, комната ее просто гудела от всевозможных толков о красавце студенте из Оксфорда, предсказавшем по звездам судьбу молодого лэрда, — «да благословит господь этого молодого красавчика!» Много говорилось о внешности, голосе и манерах гостя, не забыли также и о его коне, об узде, седле и стременах. Все это вместе взятое произвело сильное впечатление на миссис Бертрам, так как леди эта была не в малой степени суеверна.
Как только она смогла взяться за работу, она первым делом сшила маленький бархатный мешочек для хранения гороскопа, переданного ей лэрдом. Ей, очень хотелось сорвать печать, но суеверие оказалось сильнее, чем любопытство, и у нее хватило духу обернуть конверт двумя листами пергамента, чтобы не повредить печать, и сшить эти листы. Потом она положила все в бархатный мешочек и повесила в виде талисмана ребенку на шею; таким образом она и решила хранить его, пока не настанет пора удовлетворить ее любопытство.
Отец же решил сделать все от него зависящее для того, чтобы мальчик мог получить хорошее образование, и так как предполагалось начать его обучение с самого раннего возраста, то Домини Сэмсона без особого труда уговорили отказаться от своей должности сельского учителя и переехать на постоянное жительство в замок, причем жалованье ему назначили меньше того, которое получал лакей. За это скудное вознаграждение Домини согласился передать будущему лэрду Элленгауэну все те знания, которые у него были, и все светские манеры, которых у него, сказать по правде, вовсе не было, но об отсутствии которых он так и не догадывался. Это, впрочем, было и в интересах самого лэрда, так как он приобретал тем самым постоянного слушателя, которому мог рассказывать с глазу на глаз все свои истории и к тому же свободно подшучивать над ним при гостях.
Года через четыре после этого в графстве, где находился замок Элленгауэн, произошли большие перемены.
Наблюдавшие за ходом событий давно уже считали, что в стране готовится смена министерства. И в конце концов, после соответственного количества надежд, опасений и отсрочек, после слухов, как достоверных, так порой и не очень-то достоверных или даже совсем недостоверных, после многочисленных пирушек в клубах, за которыми одни кричали «да здравствует такой-то», а другие — «долой такого-то», после разных поездок верхом и в каретах, после всяких адресов и протестов, после подачи голосов «за» и «против», — последний удар был нанесен, министерство пало, а за ним, как и следовало ожидать, был распущен парламент.
Сэр Томас Киттлкорт, подобно другим членам парламента, оказавшимся в одинаковом положении с ним, примчался на почтовых в свое графство, но встретил там довольно холодный прием. Он был сторонником прежнего правительства, а друзья вновь сформированного уже деятельно собирали голоса в пользу Джона Фезерхеда, эсквайра[84], у которого были самые лучшие борзые собаки и самые замечательные конюшни в целом графстве. В числе присоединившихся к этому движению был некий Гилберт Глоссин, писец в *** и доверенный лэрда Элленгауэна. Этот достойный джентльмен, очевидно, или получил в свое время отказ в какой-либо просьбе от бывшего члена парламента, или, что столь же вероятно, сумел добиться через его посредство всего, что ему могло тогда понадобиться, и в силу этого ожидал для себя новых благ только от другой партии. У Глоссина был один голос по имению Элленгауэн, а теперь он решил помочь своему патрону получить еще один голос — он не сомневался в том, что Бертрам примкнет к той же стороне. Он без труда убедил Элленгауэна, что для него будет выгодно стать во главе как можно большего числа избирателей, и немедленно начал набирать голоса по способу, известному каждому шотландскому законоведу. Способ этот состоял в том, что большое поместье разделялось на более мелкие участки, причем фиктивные владельцы их получали избирательные права. Баронство было так обширно, что, урезав и сократив один участок, увеличив за его счет другой и создавая новоиспеченных лэрдов во всех владениях, полученных Бертрамом от короля, они в решающий день возглавили целый десяток новых фиктивных избирателей. Это мощное подкрепление и решило исход борьбы, который без этого был бы сомнителен. Лэрд и его доверенный разделили выпавшую им честь, награда же досталась исключительно последнему. Гилберт Глоссин был назначен секретарем местного суда, а имя Годфри Бертрама было внесено в новый список судей сразу же после первого заседания парламента.
Это было пределом всех мечтаний нашего честолюбивого Бертрама, и вовсе не потому, что ему по душе были хлопоты и ответственность, связанные с должностью судьи. Нет, ему казалось, что он заслужил право получить эту почетную должность и что до этого она ускользала от него исключительно по вине злонамеренных людей. Но существует старая и верная шотландская пословица: «Не давай дураку ножа в руки», то есть ничего такого, чем он мог бы нанести вред другому. Едва только Бертрам вступил в права судьи, которых он так долго домогался, как он начал проявлять больше строгости, нежели снисхождения, и начисто разрушил сложившееся ранее мнение о своей флегматичности и добродушии. Мы где-то читали рассказ об одном мировом судье, который, едва его избрали на эту должность, послал письмо книгопродавцу и, вместо того, чтобы написать: «Пришлите мне свод законов, необходимых мировому судье», написал: «Пришлите мне взвод драконов, необходимых моровому судье». Можно с уверенностью сказать, что, вступив в свои права, этот ученый муж начал действительно по-драконовски расправляться с существующими положениями юриспруденции. Бертрам не был таким невеждой в английском языке, как его досточтимый предшественник, но зато по части расправы с людьми он, безусловно, превзошел остальных.
Он самым серьезным образом считал полученную им почетную должность знаком личного расположения короля, забывая, что еще совсем недавно сам уверял, что лишился права, подобающего всем людям его звания, просто-напросто в результате мелких интриг внутри его партии. Он приказал своему верному адъютанту Домини прочесть вслух указ об его утверждении, и при первых же словах: «Королю угодно было назначить», он воскликнул в порыве признательности: «Какой благородный человек! Уж конечно, не могло это ему быть более угодно, чем мне».
Поэтому, не желая ограничивать свою благодарность одними чувствами или словами, он дал волю своему внезапно вспыхнувшему служебному рвению, стараясь доказать неутомимой деятельностью, как много для него значит оказанная ему честь. Новая метла, говорят, хорошо метет. И я сам могу засвидетельствовать, как при появлении в доме новой служанки, древние, потомственные, ставшие уже неотъемлемой принадлежностью дома пауки, которые во время мирного царствования ее предшественницы свили себе паутину на нижних полках моей библиотеки (где находились преимущественно книги по богословию и юриспруденции), пускались бежать во всю прыть. Так вот и лэрд Элленгауэн безжалостно взялся за судейские реформы на горе разным заслуженным ворам и мошенникам, которые уже не менее полстолетия были его соседями. Он натворил чудес наподобие герцога Хамфри[85]. С помощью своего судейского жезла он сделал так, что хромые зашагали, слепые прозрели, а разбитые параличом стали трудиться. Он выслеживал браконьеров и тех, кто тайком ловил рыбу, воровал фрукты и охотился на голубей. Его новые коллеги превозносили его, и за ним установилась слава рачительного судьи.
Но все эти добрые дела имели и свою дурную сторону. Уничтожая даже самое очевидное, но застарелое зло, делать это следует всегда осторожно. Рвение нашего почтенного друга ставило в тяжелое положение некоторых людей, чью праздность и тунеядство он совсем еще недавно до такой степени поощрял своею же собственною lachesse[86], что они уже не могли отделаться от этих привычек; они действительно до такой степени потеряли способность к какому бы то ни было труду, что превратились, по их собственному выражению, в людей, которым каждый добрый христианин должен помогать. Всем известный нищий, который уже лет двадцать регулярно обходил соседние поместья и которого принимали там скорее как смиренного гостя, чем как назойливого попрошайку, был отправлен в ближайший работный дом. Дряхлая старуха, которую все время перетаскивали на носилках из дома в дом и которую, как стершуюся монету, каждый старался поскорее сбыть другому, причем она требовала носильщиков едва ли не громче, чем требуют почтовых лошадей, — и та не миновала этой плачевной участи. Дурачок Джок, полуидиот-полуплут, который уже добрых полвека служил забавой всем подрастающим поколениям мальчишек, был заключен в местную тюрьму, где, лишенный солнца и воздуха, единственного, чему он мог еще радоваться в жизни, заболел и через шесть месяцев умер. Старый матрос, который столько времени оглашал прокопченные стены кухонь песнями о капитане Уорде[87] и о храбром адмирале Бенбоу[88], был изгнан из пределов графства за то только, что будто бы говорил с сильным ирландским акцентом. Усердие нового судьи в деле управления местной полицией дошло до того, что он запретил даже приезжать в графство бродячим торговцам, которые до этого появлялись там ежегодно.
Все это не могло пройти незамеченным и не вызвать нареканий. Сами-то мы ведь не из дерева и не из камня, и то, что стало для нас любимым и привычным, нельзя отодрать так легко и безболезненно, как мох или старую кору. Жене фермера было не по себе оттого, что она не знала, что творится на свете, а может быть и оттого, что она лишилась удовольствия раздавать милостыню в виде пригоршней овсяной муки нищим, которые приносили ей новости. В хозяйстве всегда чего-то недоставало из-за того, что торговцы перестали ходить со своими товарами по домам. Дети лишены были игрушек и лакомств, молодым женщинам не хватало булавок, лент, гребней и новых песенок, а старухи не могли уже, как прежде, менять яйца на соль и на нюхательный или курительный табак. Все эти перемены вызвали недовольство не в меру ретивым лэрдом Элленгауэном, и недовольство это стало тем более явным оттого, что прежде он пользовался такой любовью. Даже древность его рода стала доводом против него. «Не беда, если это делает какой-нибудь Гринсайд, или Бернвил, или Вьюфорт, — говорили люди, — они ведь здесь совсем недавно, но Элленгауэн! Это имя испокон века славится, и чтобы он вдруг стал так притеснять бедных! Деда его прозвали нечестивым лэрдом, но тот, хоть и буйствовал изрядно, когда выпьет в компании, — а бывало это нередко, — никогда бы себя таким позором не покрыл. Нет уж! В старом замке раньше камин горел, словно костер, и на дворе у него не меньше бедняков собиралось кости глодать, чем наверху дворян пировало. А леди в рождественский сочельник каждый год нищим по двенадцати серебряных монет подавала в память двенадцати апостолов. Говорили, что у папистов[89] такой обычай есть; ну, господам нашим не худо иной раз у этих папистов поучиться. Они помогали бедным не так, как нынче водится, когда раз в неделю, в субботу, им сунут шестипенсовую монетку, а все шесть дней только и знают что стегать, дубасить и давать пинки».
Такие толки шли в каждом кабаке за кружкой пива, в трех-четырех милях от Элленгауэна, что и составляло диаметр орбиты, главным светилом которой являлся наш друг Годфри Бертрам, эсквайр, М. С. Еще больше развязались злые языки, когда был изгнан цыганский табор, в течение многих лет располагавшийся во владениях Элленгауэна, табор, с одной из представительниц которого наш читатель уже немного знаком.
Глава 7
Хотя все знают, что представляют собой цыгане, некогда наводнявшие большинство европейских стран, да и теперь еще в какой-то мере существующие как самостоятельная народность, читатель простит меня, если я расскажу немного об их положении в Шотландии.
Хорошо известно, что в прежние времена один из шотландских королей[91] признавал за цыганами право быть самостоятельным и независимым народом и что впоследствии положение их ухудшилось с введением закона, который приравнивал их к самым обыкновенным ворам и предписывал наказывать их наравне с теми. Несмотря на строгость и этих и некоторых других законоположений, цыгане благоденствовали среди бедствий, которыми была охвачена страна, и таборы их получали значительные пополнения из числа тех, кого голод, угнетение или меч войны лишали привычных средств к существованию. Благодаря этому притоку новых людей цыгане в значительной мере утратили свои национальные особенности и стали каким-то смешанным племенем, сочетавшим леность и наклонность к воровству своих восточных предков с жестокостью, которую они, возможно, переняли от влившихся в их ряды северян. Цыгане кочевали, разделившись на отдельные группы, и у них были свои законы, по которым каждый табор не должен был переходить границы определенного района. Малейшее вторжение в пределы, установленные для другого табора, служило причиной отчаянных схваток, в которых нередко проливалось много крови.
Некий Флетчер из Солтуна[92], человек патриотически настроенный, около столетия тому назад так изобразил этих разбойников, что мои читатели, прочтя его описание, будут, вероятно, изумлены:
«В Шотландии имеется сейчас (не считая множества бедных семейств, живущих на скудное церковное подаяние, и других, страдающих различными недугами от плохого питания) двести тысяч человек, занимающихся попрошайничеством, и хотя число их, может быть, даже удвоилось из-за страшного бедствия, постигшего теперь страну, в прежнее время тоже было около сотни тысяч бродяг, которые жили, не только не признавая законов государства и не подчиняясь им, но и не считаясь ни с какими божескими и человеческими законами. Ни одному чиновнику не удалось увидеть, как умирают эти несчастные и крестят ли они своих детей. Среди них часто происходили убийства. Словом, мало того, что цыгане эти являются невыносимой обузой для местных жителей (ибо этим последним приходится наделять хлебом или другими продуктами по меньшей мере человек сорок в день, чтобы только не подвергнуться нападению с их стороны), они грабят еще и разных бедняков, дома которых отстоят далеко от селений. В урожайные годы многие тысячи цыган собираются в горах, где они пируют и бесчинствуют по несколько дней подряд, а на всех свадьбах, похоронах, а также на ярмарках или других сборищах они всегда тут как тут и, как мужчины, так и женщины, напиваются, ругаются, богохульствуют и дерутся между собой».
Несмотря на то, что приведенный отрывок рисует картину весьма печальную и даже такой ярый и красноречивый поборник свободы, как Флетчер, единственным выходом из создавшегося положения считает введение системы домашнего рабства, — само время, улучшившиеся условия жизни и укрепившиеся законы постепенно ограничили распространение этого страшного зла. Шайки цыган, бродяг или жестянщиков, как люди называли этих бандитов, стали менее многочисленны, а некоторые из них и вовсе исчезли. Однако все же их осталось немало, и, во всяком случае, достаточно, чтобы повергать местных жителей в тревогу и навсегда лишить их покоя. Некоторые ремесла целиком перешли в руки этих бродяг, особенно же изготовление деревянных тарелок, роговых ложек и вся премудрость жестяного дела. К этому присоединилась еще и мелкая торговля грубыми гончарными изделиями. Таковы были те видимые пути, которыми цыгане добывали себе средства к существованию. У каждого табора обычно имелось постоянное место сборищ, где на время цыгане разбивали лагерь; вблизи него они воздерживались от грабежей. У них были свои способности и таланты, которые делали их пребывание там желательным и даже полезным. Многие из них были, например, хорошими музыкантами, и нередко оказывалось, что любимый скрипач или волынщик целой округи был цыганом. Они искусно охотились на дичь и на выдру и были хорошими рыболовами. Цыгане разводили самых лучших и самых храбрых терьеров; иногда у них можно было купить хороших легавых. Зимою женщины гадали, мужчины показывали фокусы, и все это часто помогало скоротать какой-нибудь ненастный или просто скучный вечер в доме фермера. Их дикий нрав и неукротимая гордость, с которой они презирали повседневный труд, заставляли бояться их — и боязнь эта еще усиливалась оттого, что бродяги эти были народом злопамятным и стоило кому-нибудь оскорбить их, как ничто уже, ни страх, ни совесть, не могло удержать их от жестокой мести. Одним словом, это были своего рода шотландские парии, жившие среди европейских поселенцев наподобие каких-то диких индейцев, так что судить о них приходилось тоже больше по их собственным обычаям, нравам и взглядам, не причисляя их к цивилизованной части общества. Отдельные шайки цыган существуют и поныне; тяготеют они по преимуществу к таким местам, откуда легко бывает сбежать на незаселенные земли или в соседние владения. Да и черты их характера не очень-то смягчились. Численность их, однако, настолько уменьшилась, что вместо ста тысяч, как это выходило по подсчетам Флетчера, во всей Шотландии теперь, пожалуй, не насчитать и пятисот цыган.
Табор, к которому принадлежала Мег Меррилиз, давно уже более или менее оседло обосновался, насколько это вообще было возможно для цыган с их привычкой к кочевой жизни, в узком ущелье на землях Элленгауэна. Там они выстроили себе несколько хижин, привыкли называть их своим «убежищем» и, возвращаясь с кочевья, не тревожимые никем, укрывались там, точь-в-точь как воронье, рассевшееся вокруг них на старых ясенях. Они так давно здесь поселились, что их считали в некотором роде собственниками жалких лачуг, в которых они жили. Говорят, что еще в давние времена они отплачивали лэрду за это покровительство, оказывая ему помощь на войне или, что чаще бывало, принимая участие в нападениях на соседние земли, принадлежавшие баронетам, с которыми лэрду случалось быть в ссоре. Впоследствии они стали оказывать услуги более мирного характера. Женщины вязали перчатки для леди и теплое белье для лэрда, которые торжественно вручались им на рождество. Старые сивиллы благословляли брачную постель лэрда, когда он венчался, и колыбель, когда на свет появлялся новорожденный. Мужчины склеивали для «ее милости» разбитый фарфор и помогали лэрду на охоте, подрезали подъязычные уздечки собакам и уши щенкам терьеров. Дети собирали орехи в лесу, клюкву на болотах и грибы и несли все это в замок в виде дани. Такого рода добровольные услуги и признание своей зависимости от лэрда в одних случаях вознаграждались его заступничеством, в других — попустительством; иногда же, если обстоятельства побуждали лэрда проявить щедрость, он угощал их остатками со своего стола, пивом и водкой. Эти взаимные услуги, обмен которыми велся уже не менее двух столетий, делали цыган, живших в Дернклю, своего рода привилегированными обитателями поместья Элленгауэн. «Плуты» были добрыми приятелями лэрда, и он считал бы себя обиженным, если бы его покровительства оказалось вдруг недостаточно, чтобы защитить их от существующего закона и от местных его ревнителей. Но этой дружбе скоро должен был прийти конец.
Дернклюйские цыгане заботились только о своей собственной братии, и их нимало не тревожило, что судья слишком строго обходился со всеми прочими бродягами и плутами. Они были уверены, что решимость лэрда изгнать всех нищих и бродяг не касалась тех, которые обосновались на его собственной территории и занимались своим ремеслом с его непосредственного согласия, то ли высказанного вслух, то ли молчаливого, да и сам Бертрам не очень-то торопился употребить недавно приобретенную им власть против этих старожилов его владений. Обстоятельства, однако, его к этому принудили.
На одной из судебных сессий некий дворянин, принадлежавший к враждебной лэрду партии, публично упрекнул нашего нового судью в том, что, проявляя такое рвение к общественным делам и стремясь завоевать славу деятельного судьи, он в то же время пригревает у себя табор отъявленных мошенников, известных по всей стране, и разрешает им укрываться в расстоянии какой-нибудь мили от своего замка. На это нечего было возразить, ибо факт был слишком очевиден и хорошо всем известен. Лэрду пришлось проглотить эту пилюлю, а по дороге домой он задумался над тем, как легче всего избавиться от этих кочевников, которые вдруг так замарали его ничем не запятнанную славу судьи. Едва он принял решение воспользоваться первым же поводом, чтобы поссориться с дернклюйскими париями, как случай представился сам собой.
Как только Бертрам сделался блюстителем общественного порядка, он велел починить и навесить ворота у входа в аллею, ведущую к замку. Раньше эти ворота болтались на одной петле и постоянно оставались гостеприимно отворенными; теперь же их навесили как следует и старательно покрасили. Лэрд приказал также закрыть все бреши в изгороди столбами и хитро перевитым кустарником. До этого маленькие цыганята забирались в сад искать птичьи гнезда, старшие, проходя тем же садом, сокращали себе дорогу, а парни и девушки любили устраивать там по вечерам свидания; все это раньше никому не мешало, и на это не требовалось ничьего разрешения. Но этим блаженным дням настал теперь конец, и грозная надпись на одной стороне ворот гласила: «Буду наказывать, следуя законам (по ошибке было написано: „преследуя законом“ — l'un vaut bien l'autre[93]), каждого, кто будет пойман за оградой». С другой стороны для симметрии было помещено предостережение, что расставлены силки и капканы такой страшной силы, что, как говорилось в заглавной части объявления и как было отмечено выразительным nota bene[94], «если кто попадется, так и у лошади его все кости будут переломаны».
Невзирая на эти угрозы, шестеро цыганских мальчиков и девочек, уже не очень маленьких, уселись верхом на новые ворота и стали качаться на них и сплетать венки из цветов, нарванных, очевидно, по ту сторону ограды. Со всею яростью, может быть, впрочем, напускной, которую он только был способен проявить, лэрд приказал им слезть с ворот, но они не обратили на это ни малейшего внимания. Тогда он начал стаскивать их, одного за другим, вниз; они не давались, и каждый из этих крепких черномазых плутов вцеплялся что было силы в ворота, а едва только его стаскивали на землю, как он взбирался на них снова.
Тогда лэрд позвал на помощь слугу, угрюмого парня, который тут же пустил в ход хлыст. Несколько взмахов хлыста разогнали всю ораву, и мирным отношениям между замком Элленгауэн и дернклюйскими цыганами пришел конец.
Цыгане первое время никак не могли представить себе, что им и на самом деле объявлена война, но потом они своими глазами увидели, что детей их секут, если поймают за оградой замка, что ослов, оставленных на лугу или даже, вопреки всем шоссейным законам, просто пасущихся около дороги, забирают, что констебль начал наводить подробные справки о том, на какие средства цыгане существуют, и выразил удивление, что эти люди спят целыми днями в своих лачугах, а большую часть ночи пропадают неизвестно где.
Когда дело дошло до этого, цыгане уже без всяких колебаний решили свести свои счеты с лэрдом. Они стали очищать курятники Элленгауэна, красть развешенное для просушки белье, вылавливать рыбу в прудах, уводить собак, подрезали немало молодых деревьев, а с иных содрали кору. Они причинили и много других мелких неприятностей, и все это делалось преднамеренно, чтобы досадить Бертраму. А в ответ только и сыпались беспощадные приказы: выследить, разыскать, захватить, арестовать; и, несмотря на всю ловкость, кое-кто из цыган не смог увильнуть от расплаты. Молодого, здорового парня, который выходил иногда в море ловить рыбу, отдали в матросы, двух детей крепко высекли, а старуху цыганку отправили в исправительный дом.
Однако цыгане и не подумали оставить свое насиженное место, да и Бертраму не особенно хотелось, чтобы они лишились своего давнего «убежища», и все эти мелкие враждебные действия, о которых мы говорили, продолжались в течение нескольких месяцев, не усиливаясь, но и не ослабевая ни с той, ни с другой стороны.
Глава 8
Описывая начало и дальнейший ход этой маронской войны[96] в Шотландии, мы не должны упускать из виду, что годы шли своим чередом и что маленькому Гарри Бертраму (одному из самых живых и резвых мальчуганов, которые когда-либо размахивали деревянным мечом и щеголяли в картонном шлеме) скоро уже должно было исполниться пять лет. Рано развившаяся природная смелость сделала из него маленького путешественника. Он отлично знал каждый лужок и каждую лощину в окрестностях Элленгауэна и мог рассказать на своем детском языке, в каком овраге растут самые красивые цветы и в какой роще уже созрели орехи. Он уже не раз пугал слуг, карабкаясь по развалинам старого замка, и даже потихоньку убегал к цыганским хижинам.
Оттуда его обычно приводила домой Мег Меррилиз; хотя, после того как племянника ее забрали в матросы, никакая сила не заставила бы ее прийти в замок, неприязнь ее к лэрду не распространялась, по-видимому, на ребенка. Напротив, она часто поджидала его где-нибудь, когда он гулял, пела ему цыганские песни, катала его на своем осле и старалась сунуть ему в карман кусок пряника или румяное яблоко. Многолетняя привязанность этой женщины к семье лэрдов теперь, когда ее так грубо оттолкнули, не находила себе другого исхода, и Мег как будто радовалась тому, что есть еще существо, на которое она сможет излить всю теплоту этого чувства. Она сто раз повторяла, что юный Гарри будет гордостью всего рода и что старый дуб не давал еще такого отростка, начиная с самой смерти Артура Мак-Дингауэя, убитого в сражении при Кровавой Бухте; теперешний же ствол этого рода годится только на то, чтобы топить печи. Однажды, когда ребенок захворал, она просидела всю ночь под его окном, напевая свои заклинания против болезни, и ничто не могло заставить ее ни войти в дом, ни оставить свой пост до тех пор, пока она не узнала, что опасность миновала.
Такая привязанность цыганки к ребенку стала казаться подозрительной, но не самому лэрду, который вовсе не был склонен так поспешно подозревать людей во всем дурном, а его жене, женщине слабой и недалекой. Сейчас она была на последнем месяце второй беременности, и, так как сама она уже не могла выходить, а нянька, которой был поручен ребенок, была молода и легкомысленна, леди просила Домини Сэмсона присматривать за мальчиком во время его прогулок. Домини любил своего маленького ученика и был в восторге, оттого что сумел научить его читать по складам трехсложные слова. От одной мысли о том, что это маленькое чудо могут украсть цыгане, подобно тому как это случилось с Адамом Смитом[97], ему становилось не по себе, и поэтому, хоть подобные прогулки и шли вразрез со всеми его привычками, он с готовностью взялся сопровождать маленького Гарри. Гуляя с ним, Домини ничего не стоило остановиться где-либо на дороге и заняться решением математической задачи. При всем этом он, однако, не спускал глаз с малютки, шалости которого не раз ставили его в весьма затруднительное положение. Два раза за бедным учителем гналась бодливая корова; однажды, переходя по камням ручей, он споткнулся и упал в воду; еще как-то, пытаясь сорвать для будущего лэрда водяную лилию, он увяз по пояс в Лохендском болоте. Деревенские женщины, которые на этот раз выручили Домина из беды, пришли к убеждению, что «огородное пугало, и то лучше бы о ребенке позаботилось», но наш добрый Домини сносил все свои злоключения с непоколебимой серьезностью и с невозмутимым спокойствием. Слово «у-ди-ви-тель-но!» было по-прежнему единственным восклицанием, когда-либо срывавшимся с уст этого терпеливого человека.
Лэрд к тому времени решился раз и навсегда покончить с обитателями Дернклю. Старые слуги, узнав об этом, только качали головой; даже Домини Сэмсон, и тот осмелился высказать вслух свое неодобрение. Но так как оно было выражено загадочными словами: «Ne moveas Camerinam»[98], то Бертрам не понял ни намека, ни языка, на котором это было сказано, и изгнание цыган начало осуществляться по всем правилам закона. Явившийся для этой цели чиновник пометил двери каждой хижины мелом в знак того, что они должны быть очищены к определенному сроку. И все же цыгане не проявляли ни малейшего желания подчиниться этому решению и уйти. Наконец роковой день святого Мартина настал, и началось насильственное выселение. Хорошо вооруженный полицейский отряд, вполне достаточный, чтобы сделать всякое сопротивление бесполезным, приказал всем цыганам выбраться не позднее чем к полудню, а так как они не повиновались, полицейские начали срывать с домов кровли, ломать окна и двери. Это был самый решительный и верный способ выселения, который и до сих пор еще применяется в некоторых отдаленных частях Шотландии, когда владелец отказывается покинуть дом. Цыгане первое время глядели на все это разрушение угрюмо и молчаливо; потом они стали седлать и вьючить ослов и готовиться к отъезду. Им легко было это сделать, потому что у всех у них была привычка к кочевой жизни, и они пустились в путь, чтобы найти где-нибудь новые земли, владелец которых не был бы ни заседателем, ни мировым судьей.
Какое-то тайное смущение удержало Элленгауэна от того, чтобы лично присутствовать при изгнании цыган. Он предоставил исполнение этого дела полицейскому отряду под непосредственным руководством Фрэнка Кеннеди, таможенного чиновника, который за последнее время стал частым гостем замка и о котором нам придется еще говорить в следующей главе. Сам же Бертрам решил в этот день нанести визит одному из своих друзей, жившему довольно далеко от Элленгауэна. Но вышло так, что, несмотря на эту предосторожность, он не смог избежать встречи со своими бывшими подопечными в то время, когда они уходили из его владений.
Бертрам встретил процессию цыган на пустынном крутом перевале, у самой границы Элленгауэна. Четверо или пятеро мужчин шли впереди; все они были закутаны в широкие серые плащи, скрывавшие очертания их худых, высоких фигур; надвинутые на самые брови широкополые шляпы роняли тень на их дикие, загорелые лица и черные глаза. Двое из них были вооружены длинными охотничьими ружьями, у третьего был палаш, и, кроме того, у каждого было еще по шотландскому кинжалу, спрятанному под плащом. За ними следовала вереница навьюченных ослов и небольших телег, или повозок, на которых ехали больные и немощные, старики и маленькие дети. Женщины в красных плащах и в соломенных шляпах и дети постарше, почти совершенно нагие, босые и ничем не защищенные от солнца, присматривали за маленьким караваном. Узкая дорога проходила между двумя песчаными холмами. Слуга Бертрама поехал вперед, самоуверенно щелкая бичом и делая цыганам знак потесниться и пропустить лэрда. Никто не обратил на него внимания. Тогда он крикнул мужчинам, которые лениво шагали впереди:
— Уберите ваших ослов и дайте дорогу лэрду!
— Хватит ему и так дороги, — ответил один из цыган, не поднимая глаз из-под низко надвинутой шляпы, — больше ему не положено: проезжая дорога для всех — и для наших ослов и для его лошадей.
Так как сказано это было мрачно и даже с угрозой в голосе, Бертрам решил, что лучше всего будет особенно не настаивать на своих правах и объехать караван в том месте, где ему уступили дорогу, как бы узка она не была. Для того чтобы скрыть под видом равнодушия огорчение, что к нему отнеслись так неуважительно, Бертрам обратился к одному из цыган, который прошел мимо, даже и не поклонившись ему и сделав вид, что его не узнал:
— Джайлс Бейли, ты знаешь, что сыну твоему Габриелю живется совсем неплохо? (Слова его имели в виду того парня, который был взят в матросы.) Если бы я узнал, что это не так, — сказал старик, подняв на лэрда суровый, полный гнева взгляд, — то и ты бы тоже об этом узнал. — И он побрел своей дорогой, не дожидаясь других вопросов[99].
Когда лэрд с трудом пробивался сквозь толпу хорошо знакомых ему людей, которые в прежние времена всегда встречали его с почтением, обычно воздаваемым особам знатным, он увидел, что на их лицах можно было прочесть только ненависть и презрение. Выбравшись из их толпы, он невольно повернул лошадь и оглянулся на уходивший караван. Все это шествие могло бы послужить прекрасным сюжетом для какого-нибудь офорта Калло[100].
Шедших впереди уже не было видно, а остальные постепенно исчезали в низенькой рощице у подножия горы и один за другим скрывались за деревьями, пока наконец не исчезли и последние путники.
Чувство горечи охватило Бертрама. Люди, которых он так, ни с того ни с сего, выгнал из их древнего убежища, действительно были ленивы и порочны, но сделал ли он хоть что-нибудь, чтобы они переменились к лучшему? Они ведь вовсе не стали хуже по сравнению с тем, чем были тогда, когда им было позволено находиться под покровительством и под властью его предков; так неужели же одно только назначение на должность судьи могло заставить его отнестись к ним иначе? Следовало по крайней мере испробовать какие-то средства к исправлению их, прежде чем пускать сразу по миру семь семейств, лишив их даже той более или менее сложившейся жизни, которая, как бы то ни было, удерживала их от самых тяжких преступлений. В сердце его закрадывалась грусть оттого, что теперь приходится расставаться с множеством таких привычных и знакомых людей. Такого рода чувства особенно легко овладевали Годфри Бертрамом, потому что, в силу ограниченности своего ума, он всегда искал развлечений в мелочах повседневной жизни. Когда он уже поворачивал лошадь, чтобы продолжать свой путь, Мег Меррилиз, отставшая от своего каравана, неожиданно появилась перед ним.
Она стояла на одном из крутых холмов, которые окаймляли дорогу: таким образом, она оказывалась выше Элленгауэна, хотя тот сидел верхом на лошади. Ее высокая фигура на фоне ясного голубого неба, казалось, приняла какие-то нечеловеческие очертания. Мы уже говорили, что в одежде ее, вернее в том, как она ее носила, было что-то иноземное, то ли искусно придуманное, чтобы усилить действие ее заклинаний и прорицаний, то ли просто взятое из традиционной национальной одежды цыган. На голову она в виде тюрбана намотала большой лоскут красной материи; из-под него ее черные глаза сверкали каким-то особенным блеском. Ее длинные, всклокоченные черные волосы беспорядочно выбивались из-под этого причудливого убора. У нее был вид сивиллы, охваченной безумием; в правой руке она держала только что вырванное из земли деревцо.
— Провалиться мне на этом месте, — сказал слуга, — если она не срезала наши саженцы в Дьюкитском парке.
Лэрд ничего не ответил, продолжая глядеть на фигуру, возвышавшуюся над ним.
— Ступай своей дорогой, — сказала цыганка, — ступай своей дорогой, Годфри Бертрам! Сегодня ты погасил очаги в семи домах; смотри, будет ли тебе от этого теплее в твоем доме! Ты сорвал солому с семи крыш; смотри, крепче ли от этого станет твоя крыша! Теперь ты можешь устроить стойла для скота в Дернклю, там, где жили люди; смотри только, чтобы зайцы не завелись у твоего камелька! Ступай своей дорогой, Годфри Бертрам, нечего глядеть на наш табор. Там тридцать душ, которые готовы были голодать, чтобы ты мог лакомиться вволю, и пролить свою кровь, чтобы ты себе пальца не поцарапал. Да, тридцать душ, от столетней старухи до малютки, который родился всего неделю назад, и ты согнал их с места, чтобы они спали с жабами да с тетеревами на болотах! Ступай своей дорогой, Элленгауэн! Усталые, мы тащим на спинах наших детей; смотри, веселее ли от этого будет качаться люлька у тебя в доме! Не думай только, что я хочу зла маленькому Гарри или ребенку, что должен родиться… Боже упаси! Пусть они растут добрыми к бедным людям и пусть будут лучше, чем их отец! А теперь ступай своей дорогой, потому что слова эти последние; больше ты никогда ничего не услышишь от Мег Меррилиз, и больше я никогда не притронусь ни к одному деревцу в густых лесах Элленгауэна.
С этими словами она переломила деревцо, которое держала в руке, и бросила его на дорогу. Маргарита Анжуйская[101], проклинавшая своих торжествующих врагов, и та не могла бы отвернуться от них с таким гордым презрением. Лэрд собрался что-то ответить цыганке и опустил руку в карман, чтобы достать оттуда полкроны, но она не стала ждать от него ни ответа, ни подачки и, сойдя с холма, большими шагами пустилась догонять караван.
Элленгауэн возвращался домой в задумчивости. И примечательно, что об этой встрече он ни словом не обмолвился ни с кем из своих домашних. Слуга его не был так молчалив: он рассказал эту историю с начала и до конца всему народу, собравшемуся на кухне, и заключил ее уверением, что «если дьявол и говорил когда-либо устами смертного, то в этот проклятый день он говорил устами Мег Меррилиз».
Глава 9
В пылу своего служебного рвения Бертрам не забыл и о таможенных делах. Контрабанда, для которой на острове Мэн условия были тогда особенно благоприятны, распространилась по всему юго-западному побережью Шотландии. Почти все местные жители принимали в ней участие, дворяне потворствовали ей, и таможенные чиновники чаще всего не встречали никакой поддержки со стороны населения.
В тот период времени таможенным инспектором на этом участке был некий Фрэнсис Кеннеди, о котором уже упоминалось в нашем рассказе. Это был высокого роста мужчина, человек решительный и энергичный; он уже задержал немало контрабандистов, и в силу этого его, естественно, ненавидели в душе все те, кто наживался на вольной торговле, как называли тогда контрабанду. Кеннеди был побочным сыном одного именитого дворянина; по этой причине, а также потому, что он был веселым малым и к тому же хорошо пел, его принимала местная знать, и он даже стал членом нескольких дворянских спортивных клубов, где с большим успехом занимался атлетикой.
В замке Элленгауэн Кеннеди был частым и всегда желанным гостем. Его веселый нрав избавлял Бертрама от необходимости думать и от труда, который ему всегда приходилось затрачивать, чтобы точно выразить свои мысли; смелость Кеннеди и тот риск, которому он ежечасно подвергался, являлись постоянной темой их разговора. Все приключения, связанные с ловлей контрабандистов, очень занимали лэрда Элленгауэна, и то удовольствие, которое он получал от общества Кеннеди, располагало его покровительствовать и помогать веселому рассказчику в исполнении его опасных и ненавистных всем обязанностей.
— Фрэнк Кеннеди, — говорил Бертрам, — все же дворянин, хоть и не совсем чистокровный: он приходится сродни Элленгауэнам через Гленгаблов. Последний лэрд Гленгабл оставил бы свои владения Элленгауэнам, да вот случилось ему раз в Хэрригейт поехать и повстречать там мисс Джин Хэдэуэй… Между прочим, нет кабака лучше, чем хэрригейтский «Зеленый дракон»… Но Фрэнк Кеннеди как-никак дворянин, и мне просто стыдно было бы не помочь ему ловить этих мошенников контрабандистов.
Уже после того как этот союз между исполнительной и судебной властью был заключен, капитан Дирк Хаттерайк выгрузил неподалеку от замка Элленгауэн целую партию водки и других контрабандных товаров и, полагаясь на равнодушие, с которым лэрд относился прежде к его торговле, нимало не позаботился ни о том, чтобы спрятать свой товар, ни о том, чтобы его поскорее сбыть. Все это привело к тому, что Фрэнк Кеннеди, заручившись письменным распоряжением Элленгауэна и взяв себе в помощь кое-кого из слуг лэрда, хорошо знавших местность, и целый отряд солдат, налетел на выгруженную Хаттерайком контрабанду и после отчаянной схватки, во время которой та и другая сторона понесли тяжелые потери, сумел наложить клеймо на все бочки, тюки и ящики и победоносно препроводить их в ближайшую таможню. Дирк Хаттерайк божился по-голландски, по-немецки и по-английски, что жестоко отомстит и самому Кеннеди и его подстрекателям, и все знавшие его были убеждены, что слова эти не брошены на ветер.
Через несколько дней после того, как ушли цыгане, Бертрам спросил за утренним завтраком жену, не сегодня ли день рождения маленького Гарри.
— А ведь и вправду сегодня; ему исполнилось пять годиков, и теперь мы можем вскрыть конверт и прочесть, что ему там написал англичанин.
— Нет, дорогая, подождем лучше до завтра, — сказал Бертрам, любивший всегда настаивать на своем в мелочах. — Последний раз, когда я ездил на судебную сессию, шериф[102] сказал нам, что dies[103]… что dies inceptus[104], короче говоря, ты, ведь не понимаешь по-латыни. — так вот это значит, что, пока день не кончился, срок еще не настал.
— Послушай, милый, это ведь сущая бессмыслица.
— Может быть, и так, дорогая, но все-таки закон есть закон. А если уж мы заговорили о сроках, так я хотел бы, как говорит Фрэнк Кеннеди, чтобы троицын день убил день святого Мартина и был сам за это повешен… А то я получил тут письмо насчет дела Дженни Кэрнс, и хоть бы один черт явился в замок аренду платить, да и не явится никто до самого сретения… Но что до Фрэнка Кеннеди, то я уверен, что он сегодня будет у нас, он ведь поехал в Уигтон предупредить капитана таможенного судна, которое стоит в заливе, что люгер Дирка Хаттерайка снова у берега. Сегодня Фрэнк обязательно вернется, и мы с ним разопьем бутылку бордоского за здоровье маленького Гарри.
— Лучше бы Фрэнк Кеннеди оставил Дирка Хаттерайка в покое, — ответила леди Бертрам. — Чего ради он больше всех об этом хлопочет? Мог бы ведь он распевать свои песенки, пить вино и получать жалованье, как делает сборщик податей Снэйл; вот действительно славный человек, он никогда никому вреда не сделал. И я удивляюсь, чего ты вообще впутываешься в это дело. Когда Дирк Хаттерайк спокойно мог приводить свое судно в гавань, нам ведь никогда не приходилось посылать в город ни за водкой, ни за чаем.
— Ничего-то вы, миссис Бертрам, в этих делах не смыслите. Неужели ты в самом деле думаешь, что человек, занимающий должность мирового судьи, может позволить себе укрывать в собственном доме контрабанду? Фрэнк Кеннеди объяснит тебе, что за это следует по закону, а ты ведь отлично знаешь, что они раньше всегда складывали свой груз в старом замке.
— Друг мой, а что за беда, если даже кто-нибудь и спрятал в подвале замка бочку с водкой? Право же, ты мог и не знать об этом. Неужели королю хуже будет оттого, что какой-нибудь лэрд по сходной цене себе водку достанет, а жена его — чай? Стыд и срам ведь, что все такими сборами обложено! Кому же это, интересно, хуже было оттого, что я ходила в фламандских чепчиках и в кружевах, что Дирк Хаттерайк привозил из Антверпена? Не дождаться ведь, когда король соизволит что-нибудь прислать, или тот же Фрэнк Кеннеди. Да еще вот и с цыганами ты завел эту историю. Теперь, того и гляди, амбар подожгут.
— Еще раз говорю тебе, дорогая, ты ничего в этих делах не смыслишь. А вот и Фрэнк Кеннеди скачет по аллее.
— Ладно, ладно, Элленгауэн, — сказала леди, возвысив голос, как только лэрд вышел из комнаты, — хотела бы я, чтобы ты в них больше меня понимал.
Лэрд был рад, что ему удалось избавиться от этих супружеских нравоучений, и пошел встречать своего лучшего друга Кеннеди, который явился в отличном расположении духа.
— Бегите скорее в замок! — крикнул Кеннеди. — Вы увидите, как гончие его величества травят эту старую лису Дирка Хаттерайка. — С этими словами он соскочил с лошади, кинул поводья слуге и побежал наверх, в старый замок; следом за ним бросился и лэрд и еще кто-то из домочадцев, перепуганных пушечными выстрелами, доносившимися с моря; теперь эти выстрелы были уже отчетливо слышны.