Заболотный ведет свой "бьюик" ровно, мягко, машина не идет, а плывет, и это, думается, можно сейчас объяснить только желанием Заболотного усердно следовать предостерегающим наставлениям Сони-сан.
- Учти, Лида, как едем. Пожалуй, похвалили бы нас за такую дисциплинированность? - говорит мой друг, улыбнувшись, но пе нам, а будто кому-то невидимому, должно быть, предстала в этот момент пред ним именно Соня в той своей трогательной встревоженности, когда, проводив нас в дорогу благословляющим, еще, наверное, от матери унаследованным жестом, осталась как-то сиротливо стоять одна в ярко освещенном гараже. Маленькая, как девочка, бледная от волнения, стояла она совсем хрупкая, беззащитная в своей одинокости посреди огромного подземелья, под его низким железобетонным сводом, несущим на себе всю громаду билдинга. Стальные ворота, выпустив нас, тут же автоматически начали смыкаться.
- Тетя Соня! - обернувшись, крикнула тогда ей Лида, и даже гримаса боли пробежала у девочки по лицу,- это выражение боли так и не сходило, пока она махала рукой Заболотной, которую гаражное подземелье помалу зашторивало сталью дверей. И сейчас, в дороге, почему-то вырастает в воображении эта сцепка с хрупкой фигуркой Сони-сан, оставленной где-то там, в гаражной пещере среди стальных балок и бетона.
Дорога между тем словно втягивает нас, и Лидины мысли уже устремляются вперед.
- Совсем не могу представить, какая она будет, эта Мадонна,- говорит девчонка.- И перед Сном все думала, хотела представить и не могла... Откуда она взялась?
- В том-то и дело, что подробностей не сообщают,- отвечает Заболотный.Действительно, из чьих рук приобретена? На каком аукционе? И если не была внесена в международные каталоги, то почему? Сколько шедевров пропало из музеев во время войны... И не только ведь картины. Где, к примеру, "Янтарная комната" или редкостные книги-инкунабулы из разграбленных наших библиотек?..
Разыскивают их по всему свету, а они, может, лежат в это время где-нибудь в затопленных шахтах, в завалах, в грязных потемках штолеп-пещер, покрываются плесенью. Лежат, ничьему не доступные глазу, и ждут, кто же их найдет, извлечет на свет...
От горизонта заметно светает, словно там открывается конец какого-то огромного тоннеля, а небо и земля еще почти одинаково пепельны, сумеречны; вдоль хайвея стелется понизу седая мгла или туман, "это он и есть, смог,говорит Заболотный, заметив мое любопытство,- вишь, куда распростер свою власть". Дорога в этих местах становится в самом деле высокой, полотно трассы проходит все время по насыпи. Слева от тех смогов-туманов проглядывают силуэты каких-то промышленных сооружений, испещренные огнями неведомого назначения, которые светят словно по чьей-то забывчивости, они будто лишены жизненности, может, потому, что такое раннее время, когда и все эти гигантские темные строения среди предрассветных туманов, кажется, существуют сами по себе, без человека, без его вмешательства. Не видно там никакого движения, все обезлюдело будто навсегда, хотя мощно пылают газовые факелы, земля повсюду застроена, трасса пересекает зону сплошных мегаполисов, где один город еще не кончился, а уже начинается другой, этот переходит в новый, срастается с ним, сливаясь в единообразную унылость могучей, но словно не для человека, а для роботов предназначенной жизни. Вот тянется какое уже по счету индустриальное поселение, за ним выплывают из-за домов снова заводы, проносятся черными скопищами длиннющие цехи, чащобы трансформаторов, пакгаузы из гофрированного стального листа, а рядом лоснятся огромные болота, отстойники, резервуары, и всюду потопом смоги, смоги, смоги... Все ощутимее становится характерное зловоние химических заводов, смешанное с гнилым застоялым духом болот. Если бы кто-нибудь вздумал ставить фильмпредостережение о том, что может ожидать планету завтра, нарисовать картину, как задыхается она от собственной промышленной свсрхмощпости, от различных удушливых испарений и нечистот,здесь для такого фильма хватило бы натуры с избытком. Темное сонмище прокопченных сооружений, и снова, надвигаясь на самую трассу, маслянисто проблескивают какие-то воды, тяжелые, незыблемые, закрасненныс по стальному фону пламенем заводских зарев. Потому что заводы находятся рядом, погруженные в собственные дымы и в туман, такое впечатление, что сами заводы раскинулись на болотах среди своих намертво отравленных вод, куда они ежедневно сбрасывают все новые и повью потоки смрадных губительных отходов.
Он здесь повсеместно, этот тяжелый, непреходящий смрад.
- Ну и выбрал же ты маршрут,- говорю Заболотпому.- Кто бы мог подумать, что путь к Мадонне проходит через такой ад...
- Коган - сказали бы японцы,- виновато роняет Заболотный.- Сообщалось, что отстойников здесь уже меньше, а между тем... Но, думаю, это скоро кончится.
Мегаполисы Плывут и плывут вдоль горизонта, почти утопая в серой мгле, в природных, а может, химических туманах. Порото заводы отдаляются, затем снова подступают к трассе, тогда из облаков дыма прорываются целые клубы промышленных огней, багряных, как рана,- газовые печи там пылают, что ли... У самого полотна автострады еще чаще мелькают плесы тяжелых, лоснящихся вод с расплывшимися в них огнями реклам,- целые зеркала этих, мутно отсвечивающих рекламами плесов, лежат здесь в болотной неподвижности, а рядом беззащитно жмутся кустики камышей.
- Кустики не синтетические, настоящие,- будто оправдываясь, кивает в сторону камышей Заболотный.- А в общем верно ты говоришь: ад. Все эти черные мегаполисы, расползшиеся черт знает куда, и вонючие пти озераотстойники, вся так методически, исподволь и без умысла убиваемая природа,- все к нам, к людям взывает... Еще одно предостережение нашему брату, жителю планеты: смотри! Поскольку возможен и такой вариант...
- Странно даже: среди такого промышленного могущества и вдруг целое царство нечистот... Зона умерщвленных болот...
- Это те болота,- объясняет Заболотный,- куда мафиози выбрасывают тела своих жертв. Никто не знает, сколько человеческих жизней затоплено в здешних трясинах...
Трасса, поражая прямизной, летит дальше и дальше через болота, проложенная словно под линейку.
Нестерпимо долго тянется путь наш через смрадный, окутанный дымами и смогами промышленный район, конца не видать закопченному этому краю, где химические тучи не исчезают, где заводским махинам тесно уже от самих себя и земля будто с трудом удерживает тяжесть сооружений; господин Смог властвует над этим мрачным регионом, где все задыхается в собственных испарениях, где города, существовавшие раньше порознь, овеваемые полевыми и океанскими ветерками, теперь срослись в черные загазованные мегаполисы, лишились названий, имен, растеряли тепло человеческих микроклиматов, точно некие темные мойры однообразия обрекли их во всем уподобиться между собой, потерять лицо, превратили в мощь безымянно индустриальную; жизнь в этих местах как будто примирилась и с нечистотами, и с нехваткой кислорода, и с неестественной скученностью, поселения привыкли быть постоянно закутанными в общее для всех желто-бурое одеяло удушливых туч, грузно нависших над целым краем.
Чистый воздух где-то там, над океаном, а здесь дымы, газы, зловонье отстойников, гнилье болот... И этим дышать? От колыбели до могилы? Миллионы людей живут здесь, а впечатление абсолютной, жуткой мертвенности.
Близкие и далекие огни реклам взывают словно в пустоту.
Лишь дорога живет. Похоже, именно дороги, такие вот трассы все больше становятся способом существования современного человека. Между машинами мчатся человеческие жилища - готовые домики па колесах, с занавесками на окнах. Комфортабельно и все время в движении, в погоне, разумеется, за счастьем... Машины шумят потоком, стремятся нескончаемой рекой, если бы кому-то захотелось перейти дорогу - негде! Гудят огромные радиофицированные фургоны, мощные трейлеры, денно и нощно перевозящие грузы на дальние расстояния, они гонят вовсю, потому что надо, надо: быстрее довезешь - больше заплатят!..
На обочине хайвоя для пешеходов не оставлено ни малой полоски юшеходов хайвеи не признают, считается, что таковых пет, все для машин, для машин!.. Только аккуратные столбики, похожие на верстовые, то и дело возникают, мелькают вдоль дороги, и на каждом из таких столбиков пожалуйста: телефонный аппарат...
- Сервис,- отмечает Заболотный.- Что скажешь?
- Удобно.
А Лида добавляет"
- В любой момент можно вызвать Софию Ивановну, если что случится.
- В дороге об этом не говорим,- строго отзывается Заболотный.Случиться ничего не должно...
Дорога летит, и это словно летит само время. Сумрак рассвета сменится короткой зарей, потом светом дня, будет меняться живопись ландшафтов,'претерпит изменения и настроение путешествующик, да только она, эта скоростная трасса, останется безразличной ко всему: для трассы с ее прочным покрытием, с ее орудийным гулом, с неустанным многорядным движением - в одну сторону и в другую - существует единственное проявление жизни, только это безудержное исступление гонки. Странное дело, при всей могучести движения в нем ощущается какая-то неполнота, оно лишено чего-то существенного, летят встречь горбатые контейнеры, несется железо, промигивают мимо тебя пятна чьих-то лиц, но их рыражения не рассмотреть, ничьего голоса ты не услышишь, пусть хоть как.он взывает к тебе,- здесь слышишь только свист, сотрясение земли, вжикаюЩие приветствия скоростей. В потоке лимузинов, скромных и роскошных, обычных и пуленепробиваемых, среди авто наиновейших моделей, мчашихся во весь дух, среди всех этих красавцев, ярких, как тропические птицы, грациозных малюток, сверкающих отделкой, властно сотрясаются стальные бронтозавры дорог - дальнерейсовые тяжеловесы, которые с грозным гулом круглосуточно несутся по трассам в этом неистовом нескончаемом потоке. Рядом с нами мчится махина контейнера-автомобилевоза: новенькие, прямо с завода легковушки последней модели ярусами грудятся на нем, сползлись, точно жуки-скарабеи, сияют кузовами в угрожающей близости от нас; за контейнером мощно гудит еще больший тяжеловес, многоосевой трейлер, забитый цементными блоками, железобетонными конструкциями,- перевозит их куда-то на дальние расстояния...
Встречный дождик прокапал ио стеклу, словно специально, чтобы взбодрить Заболотного, потому что дождик в дорогу - это, как Соня сказала бы, добрая примета...
Ехать бы нам уже при свете дня, однако от туч, которые расползлись по небу и куда-то этот дождик понесли, на время все вокруг даже померкло, правда, ненадолго, и теперь вот как бы повторно светает, наконец-то новый день вступает в свои права.
- Нет, все-таки рассветает,-говорит Заболотный.- Закурим, чтоб дома не журились...
И рука его снова тянется к сигаретам, пальцы, как и раньше, сразу и безошибочно угадывают, где именно лежит пачка, одно движение, другое, короткое, точное,- и сигарета уже горит, вьется дымком, а взгляд водителя независимо от этого все время неотрывно - на трассу, где нам еще будет миль да миль.
- Сколько идем? - любопытствует Лида.
- Все в норме, Лида, хоть можно и чуть веселее,- и Заболотный прибавляет газу.
Пятна сигнальных огней, целые гроздья мокро блестящих рубинов заполнили перед нами всю трассу. С самого рассвета несметно и неугасимо краснеют они впереди нас на "кадиллаках", "бьюиках", "линкольнах", "мерседесах", все время удаляясь в дымке рассвета, плавно и неуловимо убегая. Что-то они мне напоминают своей вишневостыо, однако что?
Спрашиваю Заболотного, не вызывают ли у него эти рубины каких-либо ассоциаций.
Молчит некоторое время мой друг. Потом говорит задумчиво:
- По-моему, чем-то они похожи на Романовы яблоки... Да-да, это все убегают от нас яблоки Романа-степняка...
IV
Как это все далеко было! Где-то там, в нашем детском палеолите, где маренные реки струились для нас в степи, как образ чистоты и вечного движения, и все было переполнено светом, все живое томилось в неге под ласковым, нежнейшим солнцем нашего терновщанского лета! Оттуда мы с Заболотным, где полевая дорожка побежала невесть куда среди голубых ржей, высоких, как небоскребы! Где единственный лайнер - Романова пчела, пробасив над тобою, дальше погудела над хлебами, полетела в белыйбелый, налитый сиянием свет.
Все там было иное, иное...
Еще были мы там почти безымянные, были просто "пасленовы дети". Опыт и знания не обременяли нас;
малые пастушки, пощелкивая кнутами в воздухе, мы и мыслью еще но задавались, от чего этот щелк, даже не подозревали, что это и есть мгновение, когда кончик кнута преодолевает звуковой барьер! Такие вещи оставались там за пределами нашего познания, но разве были мы от этого менее счастливы?
И этот, исколесивший уже полмира, Кирилл Заболотный, который знает планету не хуже, чем знал тогда родную свою Терновщину со всеми ее оврагами и приовражьями, он был в той нашей терновтцанской дали просто Кириком, способным на различные затеи озорником, который в школе среди нас выделялся не только веселым нравом, но еще и чудноватым своим именем, потому что впрямь ведь чудное: хоть как его читай - слева или справа, с начала или с конца,- а оно все будет Кирик да Кирик!..
Такое имя тоже было для нас предметом развлечений: разве же не диковина - со всех сторон одинаковое, круглое и крепкое как орех!
Когда я пробую изобразить Лиде, каким был этот Кирик где-то там, в наших степях, девчонка просто не в состоянии поверить, Лида почти убеждена, что Кирилл Петрович был всегда взрослым и что никак не могли его выгнать из класса за шалости, за нестриженность, за то, что "в ушах гречка растет", а если уж где-то жизнь его и начиналась, то, по Лидиным понятиям, скорее, она начиналась в небе, в кабичс "ястребка"... Это она может представить, а остальное...
Чтобы из шалунов выходили дипломаты? Лида пожимает плечами недоверчиво.
- В детских летах,- говорит мне иогодя Заболотный,- закодировано, я думаю, нечто весьма необходимое для души... Нечто такое, что потом во всю жизнь сказывается на наших вполне "взрослых" поступках... Ты как считаешь? Допускаешь такую возможность?
- Почему бы нет...
Закодировано, по что именно? Почему одно выветрилось, а другое - все вот оно... Походя брошенное кем-то слово, доброе или глумливое, давняя чья-то случайная ласка или почти незаметная обида, мимолетное оскорбление или, наоборот, поддержка - почему они имеют обыкновение ожйЪать? Почему отсюда, где мы сейчас мчимся, такой значительной представляется каждая росинка в том нашем рассветном лазоревом мире?
Сухое тепло августовской степи, которое даже здесь ощущаешь... Терновники, шиповник да боярышник по буеракам... Птицы с их гнездами, разные букашки... А наши лога конопляные, с духом солнца, с вербами, разомлевшими под кручей!.. Тогда они были как будто ничто, а сейчас такого о них никак не скажешь! Образы детства, с годами они все чаще всплывают и, кажется, псе больше для тебя значат...
Раннею весной, только солнце нршрелс, только закурлыкало в небе, уже, как маленьки" дикари, босые выскакиваем из хат, истомившиеся за зиму, горланим, не помня себя от восторга, бросаем в небо шайки, солому, палки: "Гуси, гуси, вот вам на гнездо!.." Ведь птицы - это же паши первые друзья. Жаворонок всю весну звенит над степью, как частица твоей души... Невидимые птицы всюду висят над полями и льют и льют серебристое пение... Жаворонок тогда не боялся человека. В ноги жнецу бросится, спасаясь от кобчика... Роман-степняк, чспахивая ниву, гнездо подберет, перенесет на пашню, а когда новую борозду идет, птаха уже сидит в гнезде, не взлетает... А те рассверкавшиеся маковки церквей по горизонту, которые прежде всего означали для нас ярмарки, престольные праздники, долгожданную награду за все твои пастушеские труды... Сарматское скрипение колес, ржание донеи, конфеты длинные, с кистями, и непременно какое-нибудь событие, что всю ярмарку всколыхнет... А какой музыкой передать настроение, охватывавшее нас, малышей, когда после жары на степь туча наступает... Сбившие", стайкой, стоим, смотрим, а она, темная, встает где-то из-за Белогрудовых хуторов, солнце закрыла, надвигается грозная, косматая, с беловатыми прядями... "Это град,- говорит ктонибудь тихо,-градовая туча". И сразу так станет тревожно... А молния как сверкнет, как 'ударит невдалеке своим копьем в хлеба, "прямо землю пропашет" (бегаем потом смотреть, след молнии ищем)...
Однако все начинается с балок, где мы, собираясь, играем, сражаемся, плачем и миримся, где так славно и соловьям, и детям... Роса по балкам такая обильная, что если нужно ноги помыть или утренний сон разогнать, беги скорее туда, где спорыш да лопухи, там она до того крупная, что и себя заспанного в капле увидишь... А в степи!
Там роса будет уже теплая, там она сверкает в чашечках белого вьюнка и на стебельках ржи, красный горошек светится ею и разные полевые цветы, которые ликуют каждым своим лепестком, разбрызганные всюду по межам среди дозревающих нив. И никогда не утратит тот утренний мир для нас своей росяной, светоносной силы, ничто не погасит в душе той утренней зари, которая и поныне расцветает для нас из-за терновщанской, с буераками-глинищами горы, которая тогда тебе, малому, казалась такой высокой. Как медленно там подвигалось время, а лето - оно тянулось целую вечность! Ведь и все, что тогда, в том далеко с нами происходило, словно происходило на другой планете. Никто из нас не должен был исчезнуть, мы были там неумирающи и непреходящи, казалось, всегда мы будем, и никогда но познаем утрат, и, счастливые своей детской дружбой, навсегда останемся такими, каковы есть.
Еще не томили нас думы, что развеяны будем по свету и что кому-то отмерены долгие лета, а кому-то короткие, этому достанется в удел подвиг на поле боя и золотая весна Победы, а другому мученическая смерть в концлагере или выпадет быть пропавшим без вести, и что лишь удивительная неимоверность сможет некоторых из нас, выхватив из жизненной необъятности, снова сблизить, свести где-то вот так в пути, на стремнине такой вот железной реки.
Мы еще там не знали, что чего стоит, для нас еще не были ценностью вишневые утренние зори, и те прекрасные дожди, что ни лето висевшие по нашим небосклонам, и тот напоенный солнцем чистейший воздух, который, разливаясь океаном от небес до небес, хрустально светится и мерцает над нашими терновщанскими стернями.
Не думали мы там о вечности, но ощущение ее смутно носили в себе. Все окружающее представлялось нетленным, неподвластным никакой разрухе, и среди людей для нас не было смертных, все обступали вечно/кители! Роман степняк, скажем, был для нас бессмертным, непреходящим, он по мог исчезнуть, так же, как и его сад, и музыкой наполненные ульи, и все на свете появилось только затем, чтобы быть и быть, ничто нс разрушится и ничто не исчезнет,- с таким мы жили ощущением.
Может, это и было закодировано в детских летах?
А гены совести? А чувство справедливости, которое сплошь и рядом пробивалось? Видно, имело же и оно какой-то свой генетический код? Не оттуда ли и сама неутолснность, жажда мальчишеская, которая до сих нор гоняет Кирика по свету, хотя теперь у него только улыбку вызовут терновщанские юные сумасброды, те мы, простодушные и задичавленныс, которые, остановившись где-то на Козьей серебристой могиле и задрав лбы, меряют высь глазами, погружают взгляды в голубизну и спрашивают сами себя:
"Далеко ли до неба?"
А облака, которые потом поплывут над ними, заволакивая лазурь, будут исполнены жизни своеобычной и таинственной, если белые-белые, то на них отплывают души умерших людей, отплывают по небесным дорогам прямо в рай, представляемый нами в образе тихих, расцветших вишневых садов, когда ранней весной от их цветения даже посветлеет в нашей Терновщине; а облака черные, косматые, грозные - эти несут на себе тяжких грешников, порою очень похожих на некоторых хуторских упырей в чумарках, которые, набрав себе из нашей слободы на лето малых батраков, не отпускают их потом домой даже в престольные праздники, так и не видят своих детей терновщанскиематери до самых холодов, до покрова! Если же тучи принесут нам дождь и он хлынет, как из ведра, да ощо и градины пойдут подпрыгивать по шляху белыми шариками, тогда матери терновщанскпе с приговоркой "свят!
свят!" будут испуганно выбрасывать во двор деревянные лопаты, какими сажают в печь хлеб, это для того, чтобы град прекратился, и небо, увидев лопаты на подворьях, тут же прекращает градовую бомбежку, а нам, мальчишкам, после такого с градом ливня становится на душе еще веселее, радостнее, в телячьем восторге мы будем носиться по вспененной, с пузырьками воде; которая целыми озерцами позаливает зеленые мягкие спорыши и в которой бродить нам так щекотно, так приятно!.. А сверху, от выгона по всем тсрповщанскпм рвам, пенясь, весело лопочет новая и новая, такая непривычная для нас небесная вода. О, какой мы тогда испытывали душевный подъем!.. Гром уже откатился за Улиновку, небо над нами очистилось, и у нас будто праздник. Если же дождь застиг нас в степи, то, промокшие до нитки, мы в такой день имеем право гнать скот домой раньше, бредем в прилипающих к телу рубашонках, возвращаясь, точно с битвы, матери встречают нас, не избавясь еще от страха, а мы лишь смеемся, возбужденно делимся только что пережитым, хвастаясь, как крепкие градины, величиной с перепелиное яйцо, отскакивали от наших еще более крепких лбов, мы же при этом и не прятались, потому что где там спрячешься от тех градин в открытой степи! Ну, если близко баштан,- тогда в курень, где пахнет сеном и дынями, а если это недалеко от Романова хуторка,- значит, айда под поветь к дяде Роману, вот он, весело взмахивая нам рукой, бежит через двор, накинув на голову уголком вверх вывернутый мешок,- с тем уголкомхохолком дядя Ромап для нас похож на удода или на какую-то другую смешную птицу. Каждое лето видим, как он перебегает под дождем двор, накинув на голову мешок, и каждое лето Роман веселит нас своим сходством с какойто хохлатой птицей!
Даже осень не нагоняла печалей на нас своей бесконечной моросью, ненастьем да ветрами, не пугала и зима, хотя многим нашим героям приходилось зимовать на печи, потому что обуть нечего, сиди целыми днями в хате, где допоздна только прялка гудит да песня женская негромко льется, а школьнику в книгу подмигивает подслеповатый каганец: "Шествовать тебе по свету за звездой рассветной!"
Юная, иереиолненная мечтами душа находила отраду в том элементарном мире, где самой сложной машиной была прялка, где хилый огонек фитиля был единственным пеоном ваших осенних дней, где зимою дерзкий живописец мороз рисовал, по окнам пышные свои витражи - белые размашистые папоротники, лилии, причудливые цветы тропиков...
Однако приближенная памятью степь наша почему-то чаще всего предстает передо мной в солнцестоянии, в ослепительном зное, когда марево прозрачной рекою течет и течет по телятниковским холмам, перекатывается через бреусовскую дорогу, и небо прямо белеет от собственной светлости, на нем нигде ни облачка, лишь по горизонтам искристым пчелиным золотом мерцают маковки церквей В Улиновке и Озерах. В престольные праздники там будут ярмарки с каруселями, с драками, с цыганами, с конями,- неизвестно тольке, возьмут ли нас с собой взрослые на те диковинные зрелища... Поэтому остерегайся, когда корову пасешь, чтобы не нашкодила, смотри, не дремай... А ко сну клонит, потому что рано разбудили, а солнце не движется, ведь лето, оно такое долгое, да что там лето - тогда и обычный день длился для нас целую вечность!
С вечера тебя не уложишь, носишься с мальчишками по балкам да левадам, где под каждой вербой шепчутся, прыскают смехом влюбленные, а нам так интересно знать их тайны, кто кого любит, кто по ком сохнет, кто за кем ухаживает... Их наслушаешься, так кажется, что весь мир только и заполнен любовью да ревностью! Так-то с вечера тебе не до сна, а утром тебя не добудятся, щекочут, со смехом таскают сонного по полу за руки и за ноги, а ты вкручиваешься в рядно, тебе еще хотя бы минутку-другую поспать! "Вставай, вставай, парубок! На работу пора".- "Ой, еще хоть чуть-чуточку..." - "Надо было не бегать до полуночи... Вставай, вставай!.." И чья-то ласковая рука щекочет, чтобы растормошить тебя, потому что и впрямь пора выгонять, скоро солнце встанет, вот уже в небе играет заря...
Играет заря!
Выскочишь во двор, а по ту сторону балки, из-за горы, небо уже над глинищами - все пылает, цветет!
В Терновщине нашей улочки глубокие,- ведь столько по ним поколений прошло, до самой глины выбили землю своей ходьбой те, что до нас здесь жили когда-то. Идешь, словно по канаве, и колючая дереза, курчавясь по склонам, нависает над тобою с обеих сторон. В улочке полно пушистой пыли, она после ночи прохладна, а на выгоне, там и спорышок тебе босые ноги росою пощекочет - это окончательно разгоняет сон. Пусть мал, а все же труженик, гонишь свою коровенку пастись, где-то за тобой солнце, вставая, сквозь дерезу спелым арбузом краснеет, и когда очутишься с Рябухой за школой, на ровном месте, где полевая дорожка бежит в белый свет, видишь, какая от тебя тень среди хлебов ложится огромная. Долго же придется ждать, пока она, эта тень, уменьшится настолько, что сможешь ее переступить,ведь лишь тогда (не раньше)
можно будет вернуться домой на обед.
Степь открывается сразу за школой, а вдали, у самого неба, сады синеют хуторские - вся наша Терновщина окружена хуторами, с которыми она извечно не в ладу. А на полпути между далекими Кишковскими хуторами, между Выгуровщиной и нашей слободой маленьким островком среди хлебов выглядывает еще один хуторок, утреннее солнце уже легло на его три тополя: живет там Роман-степняк, садовник и пчеловод, а при нем Надька, смуглолицая дочка его, которая училась в Полтаве на фельдшерицу, да вот счастье не сложилось - вернулась к отцу с ребенком, родившимся неизвестно и от кого... Терновщина богата красивыми девушками, в воскресенье как высыплют на майдан - только любуйся! Однако Надька Винникова, все признают, первая из наших красавиц, недаром же росою да зарею умывается,- так о ней говорят терновщанские женщины. Не раз будто видели, как она спозаранок бредет по колони в росах на край сада, где на лопухах роса - как серебро, оглядится сюда-туда, наклонится и... Должно быть, и сейчас где-то там,- росой да зарей умытая,- стоит у края отцовского сада, светясь лицом навстречу солнцу, утренняя, свежая после своего чародейского умывания...
Вблизи мы увидим ее, красавицу Винниковну, лишь со временем, когда хлеба поскашивают и нам будет вольно пасти всюду по стерням да когда мы целой ватагой будем ходить к Роману Виннику, чтобы набрать из его колодца воды.
Л покамест нам, пастушкам, приходится пасти порознь, водя своих коровенок на веревке по межам, где для них вдоволь наросло пырея, или вот по такой полевой дорожке, где Рябуха твоя, лениво передвигаясь, аккуратно пощипывает мягкий спорышок вдоль самых ржей, которые стеной, выше тебя, голубеют край дороги. Паси да следи, чтобы не схватила твоя лакомка чужого колоска, потому что едва лизнет, тут же где и возьмется хозяин, налетит, накричит, а то и уши надерет...
Кирик в эту пору от тебя далеко, где-то аж за третьим холмом пасет, затерялся с коровенкой среди хлебов, а ты здесь бродишь по межам или вдоль полевой дорожки, которая, пустынна, задумчива, побежала и побежала через хлеба, неизвестно и куда.
Струится воздух, тишина млеет, и нигде ни души. Самодин. Поймаешь кузнечика-попрыгунчика и чувствуешь, как он, маленький, рвется у тебя сквозь пальцы своим упругим, полным энергии тельцем, а ты, имея безграничную власть над ним, над его жизнью и смертью, держишь это трепетное создание и раздумываешь: пустить или нет?
Жить ему или не жить? И если нс ждет тебя дома прожорливый галчонок, которого надо кормить, тогда доля попрыгунчику улыбнется, подбросишь его из ладони: живи!
Мигом исчезнет в хлебах твой зеленый крылатый скакун, и теперь его уже не поймать, разве что сам когда-то - через много лет - вынырнет, нежданно-негаданно напомнит о себе где-нибудь на таком вот хайвее.
Остановилось, не движется наше степное время. Дремлет дорога, укрытая небом. Воздух недвижим и - как стекло. Солнце, точно привязанное веревкой на месте, никак не хочет двигаться до той отметки, на которой тень твоя так уменьшится, что уже сможешь ее переступить или хотя бы перепрыгнуть, изрядно поднатужась. Так грустно тебе одному, объятому этой звенящей степной тишиной, где лишь твоя детская сиротливость перекликается через пригорки и ржи с Кириковой сиротливостью.
Откуда-то будто песня печальная до тебя доносится, чья-то мать-птица человеческим голосом жалуется: *Мои детки-малолетки сидят в гнезде, словно в клетке..." И вот ты вдруг вырос, становишься ростом с утреннюю тень, и тебя уже куда-то провожают, тужат по тебе, а ты утешаешь, чтобы не плакали, потому что - дожди вымоют твою головушку, а высушат буйны ветры, а расчешут ее частые тсрны...
И снова один, один. Встретится тебе товарищем здесь разве только столбик межевой, нивы чьи-то половинящий, залезешь на него, совсем как в той колядке, сложенной для самых маленьких:
Я, маленький хлопчик,
Злiз на стовпчик,
У дудочку граю,
Всiх вас забавляю...
Стоишь на столбик среди хлебов, взываешь куда-те-^аж за третью рожь:
- Кири-и-ик!
А в ответ:
- И-и-и!
Лишь эхо голос подаст.
Еще большая тоска охватывает тебя.
Ни единой души на всю степь. Дорога, как и раньше, безлюдна. Давно уже промчал па своем рысаке Кишкамладший, надутый богач, который разводит у себя на хуторе породистых лошадей, промчал на бегунках до самой школы и обратно - это он ежедневно разминает коня, готовит к ярмарке или к какой-нибудь выставке. Полупудовые подковы у того рысака, чтобы выше груди выбрасывал копыта, как можно больше загребал воздуха. Так и летит на тебя, разбрызгивая пену: губы у коня расщеплены удилами, у молодого хозяина крепко сжаты. Промчался - и нет, лишь осадок на душе от того, как недобро Кишка черкнул тебя глазом, словно ты в чем-то пред ним виноват, словно па его земле пасешь, хоть дорога - она же ничья...
Исчезли дрожки в хлебах, и снова никого, снова безмолвие, тишина. Кузнечик где-то прострекочет. Перепел в хлебах вавакнул и смолк. В небе ни облачка, и будто ангелы поют - все что-то звенит, звенит. Может, степь звенит, нагреваясь?
В такие часы с Кириком, верным товарищем, единственно и связывает тебя тоненькая невидимая золотая струна,- ее натянула между вами Романова пчелка, только что прогудевшая в воздухе! Потому что в эту пору, когда цветут ржи, все наши нивы медом пахнут! Пчелам только летай да летай, каждой есть работа. Тем, кто пасет на веревке, конечно, тесно в степи среди бессчетных меж, а им, Романовым труженицам,- раздолье. Вот опять одна из них гудит над колосьями басовой струной, прямо около тебя идет на посадку: нашла, что искала! Завороженно следишь, как пчела гнездится там, внизу, в затененном цветке, может, еще и с росинкой на дне. Чувствуешь, как ей приятно, когда она купается средь лепестков, погружаясь глубже и глубже... Пусть это будет даже чертополох, пчела и здесь окунается с головой, она прямо стонет от наслаждения и счастья. И так все лето, не зная усталости, трудится самозабвенно - из ничего мед берет!
С Кириком мы встретимся в обеденное время, когда пригоним коров доить. Он, собственно, пасет не свою, а тетки Анны, у которой детей нет. Это ему по малолетству выпадает такая льгота: не отдали его, как старших братьев, на хутора, пристроили пастушком у дальней родственницы. Пока тетка Анна сидит с подойником, Кирик зеленой веткой отгоняет мух от коровы, чтобы не лягнула ногой или хвостом не стегнула да не перевернула молоко. Потом теленка подпустит, пускай высосет остатки... А когда и эта обязанность исполнена, тогда мы, соскучась друг о друге, сбежимся наконец в балке у колдобины, где вода перегрелась - вот закипит! - и в ней кишмя кишат головастики, из которых потом лягушки вырастают огромные, как крокодилы... Там, в этой теплыни, и мы наплещемся вволю.
В замутненной воде полно планктона, как мы сказали бы сегодня, или иной, похожей на него, живности, в этих парных водах прекрасно чувствует себя все живое - и головастики, и рачки, и длинноногие букашки, которые, как конькобежцы, носятся по воде,- в таких перегретых колдобинах-выбоинах (как нам рисовало в школе воображе ние) зарождалась в далеком далеко жизнь на планете.
Иногда, бывает, навестим в обеденную пору латыша у его рудой полуземлянки в глинищах. Живет бедно, но чисто, цветы любит, мальва под оконцем лепестками светит... Присядем и смотрим, как этот наш Ян Янович запускает свою диковинную прялку, только не ту, что суровую нитку ведет, его устройство выводит "нитку из глины". Из клубка увлажненного рудого месива латыш прямо у тебя на глазах "выпрядет" нечто такое, что только ахнешь от восхищения. Этот красный латыш явился к нам вместе с отцом Кирика из-под Перекопа; еще тогда оба они, будучи в войсках, дружили, и когда обнаружилось, что после гражданской Яну Яновичу некуда возвращаться, Заболотный-старший забрал его к себе в Торновщину. Вот так их судьба породнила, и сейчас они неразлучны, вместе донашивают свои перекопские шинели, па сходку отправляются всегда вдвоем. Неугомонный Ян Янович, по совету своего друга, соорудил себе полуземлянку в глинищах как раз рядом со старой, еще, должно быть, прадедовской хатой Заболотных, и место оказалось прямо-таки счастливым...
Глаз у этого Яна Яновича наметан, лишь взглянул на нашу глину, тут же определил: "Ваша глина должна быть певучей, здесь соловьев полно!" И но много воды утекло, как хлопцы Заболотного (сначала они, а за ними и вся ребятня слободская) уже свистели в латышовы выжженные из глины свистульки, пусть не очень складные, зато звучные и петушком расписанные, благодаря чему изделия эти пользовались безудержным спросом на наших ярмарках.
Глины у нас столько, что на весь мир хватило бы, и вот, имея под рукой ее неисчерпаемые залежи, Ян Янович приспособился, кроме свистулек, делать и много других вещей, необходимых для пользования людям. Вскоре завел он себе эту вот диковинную крутилку, которая как будто все ему делает сама, крутится, прямо поет кружаломколесом, а латыш, склонившись, зорко что-то там вывораживает над своей мудрой глиной. Лишь пальцем ее легонько коснется, оживит бесформенную увлажненную массу, и вмиг, без всяких усилий, из нее само что-то высовывается, растет, вырастает, и - глядь! перед тобой уже выкруглилась мисочка, крынка или макитра, или еще какаянибудь посудина, похожая на те тыквы, что все лето выгреваются по терновщанским огородам. Самых удивительных форм бывают те тыквы, которые природа лепит неторопливо, целое лето, словно готовя образцы для глиняных творении латыша.
Так вот - то на колдобине, то у латыша - перебудешь самую жарынь, и снова в степь, где тебе торчать около коровы с веревкой в руке до вечера, зато, когда гоним скот домой, так хорошо на душе,- ведь день наконец закончился, и все мальчишки, хоть по каким вы межам плутали, опять сходитесь в Терновщине, в глубоких ее улочках, где пыли полно! Вы и сами нарочно ее вздымаете, взбиваете тучами, где пройдете - коровьи рога утопают в теплом, взвихренном золоте заката. Уже вы и прошли, пронеслись пыльной бурей, как конница, а взметенные вами багряные тучи, не истаивая, долго будут висеть над улочкой, где в самом конце, среди нависших над нею прядей дерезы, как раз гнездится на отдых уже теперь не жаркое, совсем близкое к вам солнце.
А потом, особенно если будет это под воскресенье, гомон и песни до поздней ночи не дадут уснуть вашей Терновщине! Обовьют ее по всем уголкам, перекликаясь между собой, кого-то вызывая в левады, кому-то песней объясняясь в любви, в пламенных страстях... Над балкою, край Тихоновой левады, темнеет огромная вербовая колодакоряжина, кем-то давно она прилажена так, что напоминает большущее кресло, место это не гуляет, по вечерам здесь слышатся признания-поцелуи,- тайнолюбные парочки, устроившись на вербовом троне, изнывают в объятиях, сидят, блаженствуют допоздна, и сколько будет сказано там ^слов ласковых, наинежнейших, а вы, ребятня, затаившись в темноте за коряжиной, имеете возможность тоже приобщиться к тем объяснениям, шепотам и секретам, выведать, который же из наших парубков теперь по той Винниковне сохнет.
- А песен сколько у нас там пели,- говорит от руля Заболотный.- Сколько их знала одна наша Терновщина!..