— Квиты.
— Ну и хана. Теперь двигай. Пока трамваи не ходят. И этот адрес забудь. И поимей в виду: треплешься ты во сне много — вся анкета наружу.
Боков нахмурился.
— Ладно… — Потом встряхнулся, посмотрел на часы, засмеялся. — Все! Договор дороже денег. Плесни-ка на дорожку, мастер. И подари мне вон тот твой кемель. А я тебе свою шляпу подарю. Заметано? Ха-ха-ха…
3
Вера была глуха и слепа. Продавщица три раза спросила, есть ли сумка, а Вера тупо смотрела ей в рот и не могла сообразить, чего от нее хотят.
— Вам завернуть?
Вера кивнула. Продавщица подала сверток, назвала сумму, машинально взяла трешку, отсчитала сдачу, и все это — подозрительно поглядывая на Веру.
— Вам плохо, что ли?
— Да, — проговорила Вера и пошла от лотка. «Чокнутая, наверно», донеслось ей в спину; кто-то льстиво хихикнул.
«Зачем мне была нужна редиска?» — попыталась вспомнить Вера, но не вспомнила. Возле трамвайной остановки кто-то поздоровался с ней — она сообразила это не сразу, и отвечать уже было поздно.
В трамвае оказалось свободное место, и она села. Скоро возле нее пристроилась пожилая женщина с девочкой.
— Я хочу сесть! — заканючила девочка.
— Не видишь, некуда? — громко ответила женщина. — Поважнее нас с тобой стоят.
— Я хочу се-е-есть!
— Все инвалидами да престарелыми занято, потерпи.
— Се-е-есть…
— Вот когда тебе будет восемнадцать — двадцать, тогда и будешь сидя ездить.
— А тебе больше?
— Больше. Только когда и тебе станет больше, опять будешь стоять.
— Молодым везде у нас почет, — поддержал ее сухонький начинающий старичок.
— Когда вы, почтенные, прете без очереди, расталкивая всех локтями, вы забываете о приличиях и возрастах, — заметил откуда-то сзади язвительный баритон.
Обычный трамвайный треп…
Вера развернула кулек, достала редиску, откусила не глядя.
— Хочу редиски! — требовательно зашептала девочка.
Вера протянула кулек; девочка проворно схватила самую крупную, зажала в кулачке. Женщина взорвалась.
— Не тронь всякую немытую гадость!
Кулачок разжался, редиска покатилась по вагону. Вера невозмутимо жевала. «Зачем мне редиска… Зачем мне редиска…»
И тут она вспомнила: это мать просила купить редиски — «чего-нибудь свеженького, сочненького, редисочки бы хоть какой-нибудь», — предупредив, что станет есть только «тщательно сто раз помытое»… Вера прикрыла кулек рукой.
…Он сказал что было то прошло и не хрен разыгрывать трагедию потеря невинности не причина для мировой скорби подумаешь ценность в конце концов рано или поздно все ее лишаются это не потеря суверенитета независимости черт побери не могу терпеть когда с ней носятся как со знаменем и оставь пожалуйста при чем тут достоинство честь какое перечеркивание какое растаптывание никто тебя не перечеркивал и не растаптывал театр это все да и театр-то давно минувших дней и я ее потерял в свое время почти мальчиком и проделала сие со мной опытная бабенка раза в два старше ей было здорово интересно как это получится какое произведет впечатление и никогда ей не пришло в голову что она какой-то там грех на душу взяла а я ревел от чего-то сам не знаю от чего а она хохотала и как видишь все обошлось цел и невредим так что можешь успокоиться в конце концов все произошло по любви ты мне понравилась я мужчина ты женщина и я хотел тебя потому что ты женщина а я мужчина и ты мне понравилась а я тебе тебя никто не насиловал никакого скотства это естественно черт побери так сделала природа так было всегда и так будет и встряхнись подумай здраво трагедия это когда жрать нечего и дети голодные ноют ну напейся что ли черт побери ты думаешь такую тебя можно любить… Ты что руки распускаешь идиотка ну и катись…
И на самом деле трамвай запел — большой, железный, тарахтящий загнусавил, заныл — над полным стаканом стеклянно-прозрачной жидкости — с сопутствующим хвостом чего-то сельдеобразного вперемежку с редиской… запела на самом деле пожилая немытая баба и ее дочка-внучка-штучка… и баритон… и юный старик…
— Сле-ду-ю-ща-я ос-та-нов-ка — вагон-ный парк!
Хочу редиски, хочу редиски, господи, оказывается, до чего же я хочу редиски, а сердцу слышится прощай… Хором пели кресла, пели пассажиры, пели двери — хлоп: настежь. Вера — вон, обхватила столб, у всех на виду, улица поет, окна, уродливо подстриженные пыльные липы, каблуки по тротуару — «а сердцу слышится „прощай“… А может быть, привет. В смысле „привет из Крыма…“»
На самом деле — ничего такого. На самом деле — чинная, спокойная, гибкая, черно-длинноволосая красивая девушка с аккуратным кульком в руке вышла из трамвая на остановке, а через плечо у нее, на длинном ремешке транзистор: Вера вышла на своей остановке. А что касается столба, так ведь она просто оперлась на него, легко и изящно, чтобы вытряхнуть из туфли камешек — ребристый, острый, неугомонный — все катался от носка к пятке и наоборот, и никакого от него не было спасения, слава богу — приехали. И откуда они только берутся, эти камешки, — уму непостижимо. Казалось бы, совершенно чистый, гладкий тротуар — асфальт, — ну, пыль, конечно, пыль, как положено, само собой. Но вот камешки?.. Надо впредь быть внимательнее…
Мать лежала — в головах три подушки, так что и не лежала фактически, а полулежала. Или полусидела. Как угодно. Врач, значит, уже был. На стуле новые рецепты. Надо будет, значит, идти в аптеку.
— Тебя только за смертью посылать…
— Я камешек вытряхивала.
— Что?!
Вера пошла на кухню, закурила и стала тщательно — щеточкой — мыть редиску: мать страдала манией чистоты. Надо купить лупу, чтобы она могла как следует рассмотреть, насколько тщательно помыт овощ — «интересно, в аптеке продаются лупы или нет, а если не в аптеке, то где, а может, в канцелярских принадлежностях…» Заболев, мать запретила целовать себя, даже в щеку, что издавна было заведено и исполнялось автоматически. Поэтому Вера по-прежнему целовала, а потом лишь спохватывалась и вспоминала запрет, а мать закатывала длинный, истерический выговор. «Как бы отучиться целовать ее…»
— Мой тщательно! Врач сказал, что в моем положении… И что ты хорошего нашла в этих треклятых «ТУ»… Даже «стюардесса» лучше…
— Они легкие…
— В твоем возрасте бы… В мое время курящая женщина, уж не говорю девушка, означала вполне определенный тип…
— Я и есть определенный тип…
А сердцу слышится «прощай»…
— Что ты мелешь все время! Как ненормальная… Из-за него, что ли?.. Таких шалопаев…
Мать придирчиво оглядывала каждую корнеплодину, осторожно макала в соль, сосредоточенно и сладострастно жевала. Утолив желание, она откинулась на подушки и закрыла глаза.
— Верочка, доченька, милая моя, я знаю, что стала несносной… Потому что уже вся изболелась… И это сейчас, именно сейчас, когда я должна быть здоровой — предельно здоровой! — ведь ты… у тебя… так все… И вот пожалуйста… Но теперь уже скоро, скоро. Врач сказал — заметное улучшение, анализы улучшились. Так что еще немного потерпи, я исправлюсь… Только не разлюби меня, не разлюби! Я знаю — больные ужасны, их очень просто разлюбить, их трудно не разлюбить… Но я исправлюсь, поправлюсь…
Вера заплакала — не морщась, беззвучно, некрасиво, с моментальным покраснением век и носа, со сморканием, с попискиванием в горле… Так было уже много дней подряд.
— Забудь ты его, господи, забудь, забудь, выброси из головы… Ну что, свет на нем клином сошелся, что ли?.. Философ, видите ли… Сморчок! Ноги ленится помыть…
— Мама…
— Да будет у тебя еще все, будет, будет! Ты достойна…
На столе лежала газета — та самая, из которой продавщица сделала кулек. Сквозь слезы Вера прочитала несколько строк: «…не только работать, но и хорошо, полнокровно отдыхать. Творческий коллектив колхозного дома культуры регулярно организует рейды агитбригад… все-таки не достаточно охватываются глубинки, в которых, не исключено, в наиболее первозданном виде сохраняются поэтические традиции, фольклор, предания и легенды… об одном интересном явлении природы, в повествовании о котором смешались, что закономерно, правда, поэтический вымысел и нравоучительная сказка…» Вера стала читать дальше внимательнее; статья называлась «Опять зеленая страда», и посвящена она была заготовке кормов… «Откуда эта газета, эта „Заря“? Ведь она в нашем городе не выходит»… Вера вытерла слезы и стала перечитывать…
— Скоро тетя Сабина придет. И ты тогда можешь быть свободной. Только до аптеки добеги… Вообще сегодня надо будет поговорить с Сабиной, чтоб перебралась на время сюда, чтоб ты могла отдохнуть, развеяться. Да-да, это идея! Знаешь, поезжай куда-нибудь. Ну, например, к той твоей подруге Лиля, кажется? — с которой ты на курсах училась. Она ведь живет в деревне, да? Это самое лучшее, что можно придумать. И ничего, что далеко — в таких случаях, чем дальше, тем лучше. Я думаю, Сабина поймет. Что ты молчишь?
— Я слушаю.
— Ты сама больна. Да, не спорь! Тебе надо нервы лечить. И деревня в этом случае — то, что надо. Тебе необходим покой, свежий воздух. Нигде нет такого покоя, тишины, такого воздуха, как в деревне. А как по утрам и поздно вечером соловьи поют!.. И все забудешь, затихнет память… Эта проклятая, треклятая, душегубская память… Поверь, память — самый главный палач покоя. Не телевизор за стеной, не пылесос вверху, не пыль и вонь с улицы, а она, память. Ох, Верочка, знаю я, знаю… Но в деревне она станет усмиряться. Огороды, избы, лес, рассветы… Вот увидишь! Только, надо, конечно, и самой настраиваться, не распускаться, не поддаваться разным мыслям. Если не сумеешь — тогда уже ничто не поможет… — Мать уже говорила о своем, потом опомнилась вдруг, спросила: — А что, интересно, твоя Лиля там делает, в деревне своей? Неужели там нужны уже машинистки-стенографистки… Она тоже курит?.. Ну, да это и неважно, теперь ведь… Да и долго ли приобрести какую-нибудь сельскую специальность… Покой все окупит…
Голос матери утонул в солнечных бликах, в белых подушках, в расплывающихся газетных строчках… А сердцу слышится «прощай»…
4
Господи, куда он опять ушел… И опять этот скрип под окнами, эти визжащие тормоза, какой ужас… И никогда, никогда не знаешь, куда он ушел и когда вернется…
И никогда ты не узнаешь — будешь знать с точностью до одной миллионной, но ведь бывают и более высокие точности, и — значит — ты никогда ничего не узнаешь. И вечно тебе сидеть и распяливать сердце на пяльцах, распяливать так, чтобы звенело, и вышивать на нем свои сумасшедшие узоры…
Займись делом, дура. Уже сорок один год дура, и девять из них распяливание. А что было до того? А ничего не было — первый, так сказать, брак был. Молодежно-показательный по всем статьям. Ну, словом, нечто такое было и сплыло, такое-никакое, дочь осталась. А потом — несколько прекрасных лет, всего несколько — тихих, покойных, светлых, просторных, прекрасная работа, прекрасные модели, признание, призы на конкурсах. Ну что тебе еще надо было-то? При соответствующей голове на плечах… И вдруг — он! И — конец: эра распяливания.
Дочь. Вот ее нет, красавицы. Ее нет, а тебе — ничего. Нет — и нет. Одиннадцать часов, семнадцать лет, и — ничего. Не тяготит, воображение спокойно, никакого распяливания. Дочь. А вот то, что его нет…
Да не может быть, господи! Да я с ума сошла! Откуда может взяться, кто такая! Он же не… Он ведь у Валентина — сними телефонную трубку и убедишься… Но ты ведь не снимешь, не позволишь себе, не станешь его подозревать…
Займись делом. Та-то твоя модель, вершина, хрустальная мечта… Дело от всех недугов исцеление, как сказал мудрец. О, что они понимали, эти умные, холодные, трезвые, правильные и благоразумные мудрецы! Природа придумала больше недугов, чем средств от них…
Ну что «модель», что «модель»? Куда в этом платье? Разве что продемонстрировать на показе. Или в фантастическом кинофильме — костюм инопланетянки. А дальше?.. Бальное, видите ли, симфония, полифония, шедевр… Ведь засмеют. Кто его примет? Разве что самой смастерить. И покрасоваться дома перед зеркалом. Разок-другой. В одиночестве. Когда его нет… Нам требуются — да! — красивые, изящные — да! — современные в полном смысле слова… Но — практичные — раз! Доступные — два! Простые в изготовлении — три! И главное — применимые, приложимые, приноровимые, приспособимые… Ты понимаешь, Марго? Ты — упрямая овца… Бальное! Где ты балы-то видела? В кино? А нынче, когда дискотеки, когда толкучка, пятачок — пятнадцать на десять и двести оболтусов, когда на половине квадратного метра необходимо, по-возможности, полно и свободно самовыразиться, раскрыться, размагнититься, расстресситься и предоставить такое же удовольствие партнеру… Бальное… Мечтанья, Марго, они вообще-то тоже, знаешь ли… Бывает и маниловщина… А тут — космический ансамбль, фу-ты, ну-ты. Уймись.
Но его все-таки нет.
Слушай, а зачем ты ему нужна, а? Зачем — с этой своей чудовищной любовью, с безумием этим, с напряжением в сто тысяч вольт, ты — неспящая, дуреющая от каждого пустякового слова, теряющая сознание от любого звонка, оказывающаяся без воздуха в его отсутствие, — зачем? Да и ты — долго ли ты еще протянешь так? Ведь скоро ты… Ах, да что там скоро — уже, уже старуха, седины с каждым днем, не успеваешь краситься. Что ты даешь ему? Дрожь эту, клацанье зубами, нездоровье? Какую перспективу готовишь ему?..
О, дай боже полюбить его спокойной любовью! Покой, размеренность, обстоятельность, плавное течение… Видела реки, ручьи? Один несется, как угорелый, мечется от берега к берегу, пенится, бурлит, шумит, шипит, а потом — трах об камень — и брызги в разные стороны, и — на мелкие ручеечки-струечки… «Река Ил теряется в песках…» А какая-нибудь Обь, скажем… Или Лена…
Он все время говорит о спокойной любви. «Спокойная любовь». Да что это значит-то? Какая такая Обь, господи? «Я люблю спокойной любовью». Послушай! Да не любит он, не любит, милочка моя, не любит, привык, притерся, взял себя в руки, чтобы удобно было, чтобы спокойно… Сил нет-нет-нет, нет их больше, нисколечко…
Успокойся, дурочка. Вытри сопли. Сорокалетние сопли. Подумать только, пятый десяток разменяла! А ума-то… Почему же твой вариант любви выразимся так! — надо принимать за эталон? А его — нет. С какой стати? Может, его вариант — спокойный-то — как раз и есть эталон?.. С ума ты съехала и больше ничего. От счастья съехала, от любви. Вот вам и сентиментальные романы…
Трррр… Трррр…
— Да… Минуточку…
Где там платок-то…
— Да! Алло!
— Маргарита Андреевна! Добрый вечер! Извините, что так поздно. Мы только что отзаседали, я и рискнул побеспокоить, чтобы сообщить приятное: вашу космическую утвердили на показ!
— Ах, как прекрасно! Спасибо! Я так волновалась, так… С меня причитается. За добрую весть, как положено… Минуточку, я сяду, а то упаду. Утвердили, значит. Чудно! Еще раз спасибо!
— Пожалуйста. Там, правда, высказывались замечания. Но — мелочи. Пустяки. Главное, что — утвердили.
— Какие замечания?
— Да, правда, совсем не существенные. Ну… кое-какие излишества… Сама идея жива — вот что главное, Маргарита Андреевна! Так что… В общем, завтра увидите и, думаю, согласитесь. Главное — идея!
— Да. Конечно.
— Ну вот. Это я хотел вам сообщить.
— Спасибо.
— Пожалуйста. Всего доброго.
— До свиданья…
Утвердили, видите ли, на показ. Ах, как обязали… Знаем мы эти ваши несущественные замечания, знаем. И если идея еще и жива, то еле дышит. Да и жива ли…
Белый зал. Ввивающиеся в небо белые, легкие, мерцающие колонны. Струящийся, поющий свет. И это ощущение — ощущение крыльев, легкости и крыльев, ощущение радостного полета, счастливого света… Нет-нет, солнце не могло растопить воска на крыльях Икара. Бред. Да и воском ли их скрепил великий умелец Дедал?.. А если и воском — ведь чем дальше от. Земли, тем прохладнее, школьнику известно. Икар поднялся и полетел; он увидел такой простор и свет, почувствовал такое счастье, такую полноту свободы, что не захотел и не смог вернуться; он улетел. А Дедал, гениальный чудодей и выдумщик, сочинил историю про воск и солнце, чтобы другие не попробовали. Отцовская зависть и опаска. Сам Дедал был тяжелее — его не пускала Земля…
Белый зал, поющий свет. И — она. Белое, поющее платье — порывистое, стремительное, крылатое…
«Кое-какие излишества», видите ли. А как раз лишнее и бывает дороже достаточного…
Да, он сказал, что пойдет к Валентину. Они, наверно, играют в карты и пьют пиво со снетками. Вот-вот. То к Валентину в карты, то с Валентином и Кь — на охоту. «Хочешь с нами?» — «Хочу». — «Превосходно! Ты будешь у меня ворошиловским стрелком…» А вот в карты к Валентину… Эти вечные юридические разговоры… И все же — надо, надо освоить этот их преф, этот покер или джокер… Господи, как хочется пива… Но разве мыслимо, разве можно так долго, так невероятно… Какие-то карты, охота, пиво, юриспруденция… А Икар не захотел прилететь… Когда я — тут, и должна умирать от одиночества и унижения… «Займись делом…» Да разве может быть какое-нибудь дело, когда умираешь? А мудрец говорит, что любовь стремление к бессмертию… Может быть, он имел в виду детей?.. Ах, сплошные слова…
Нет, так нельзя, Так решительно невозможно. Еще год, еще полгода — и ты полная развалина. Вот тогда-то ему и в самом деле ничего не останется, как приискать…
Я пойду к невропатологу. К психиатру. Мне требуется лечение, подавление этих, как их, центров, чтобы… И все забудется. Да-да! Полное забвение. Покой. Тихое плавное течение. Спокойная любовь…
Выть хочется, вот что, милочка моя. Выть и выть. Белугой. Кстати, почему, собственно, белугой? Белуги воют? Что это за такие белуги? Рыба?.. Дурацкая поговорка… Ну где это видано-то, чтобы любовь таким грузом была, такой болью… Это любовь-то?! Любовь!!! Святее и прекраснее нет ничего на белом свете. Не любовь и голод правят миром — нет! — одна только любовь, одна-единственная. Правит миром и вселенной. Но вот — тяжесть, безумие, ужас…
Говорят, женщина умнеет, когда любит. Кому такое в голову-то взбрело? Явно не тому, кто любил. Мужчине какому-нибудь, наверняка, все они мастера высказывать истины, афоризмы изобретать. Умнеет, видите ли… Да я глупею на глазах… Да и была ли умна-то… «Умный может быть влюблен как безумный, но не как дурак», — так они говорили тогда на охоте, когда зашла речь о страстях…
Он придет, и я умру, когда прикоснусь к нему… Я умру, если не прикоснусь к нему… Я так или иначе умру, мне не вынести, сердце не вынесет, мозг не вынесет… Я не знаю, что мне делать, господи, помоги…
5
Ночью, когда гроза уже давно прошла и все утихомирилось, Филипп Торба, по обыкновению своему, лежал с открытыми глазами и видел войну; а жена его, тоже по обыкновению, говорила:
— Вси люди добрый спять давно, скоты и тыя спять, один ты, как сыч болотный, у потолок пялисси, и кады ета кончится, матушка-заступница, царица небесная, совсим скоро ополоумеешь…
И продолжалось это уже тридцать три года, начавшись с лета 1944-го.
— Люди добрыи вси давно позабылши, а он помня. И век ба яну ня помнить, ня то что душу сабе мотать…
— Спи, — отвечал Филипп Торба, зажигая трубку, и видел, как горели родные Савенки, а Галя Тимофеева пасла гусей за боровиной; одна она и осталась жива…