Спальный вагон и маленькая тележка
Год назад мы стояли на сцене Большого цэдээловского зала – о, сколько несравнимо более занимательного видели эта сцена и этот зал! Только что в Большом зале объявили первого лауреата первой премии «Большая книга»: Дмитрий Быков, «Пастернак»!
Я пришел в отчаяние.
Дело в том, что незадолго до решающего вечера я заказал Диме Быкову серию из двенадцати рассказов для украшения журнала «Саквояж СВ», который я только что взялся редактировать. Журнал этот был задуман (забегая вперед, скажу, что замысел осуществился) как приятное разглядывание и даже чтение для обеспеченных пассажиров отечественных железных дорог – тех, что ездят в так называемых вагонах СВ (по-русски – спальных) и «вагонах повышенной комфортности» (как по-русски – не знаю).
И вот я договорился с Димой о серии сюжетных рассказов для удовлетворения дорожно-художественных потребностей этих небедных людей. Я был уверен (и не ошибся), что это как раз тот автор, который способен пробудить чувства добрые между закуской, чаем и сном на свежих казенных простынях… А теперь автору разом дали такие деньги, что он, конечно, забудет про мои робкие посулы.
«Димочка,- льстиво шепнул я ему на ухо,- а первый-то рассказик?.. Через недельку, а?» Нет таких унижений, на которые не пойдет редактор перед хорошим автором.
Дима удивленно пожал крупными плечами: «А как же?!»
И с безукоризненной пунктуальностью сдавал в течение двенадцати месяцев.
Чем хороши рассказы Дмитрия Быкова, написанные им для «Саквояжа СВ»? Для журнала и журнального читателя вот чем: среди глянцевых прекрасных картинок, рассказов о красивых вещах и экзотических местах пассажир вдруг обнаруживал нашу настоящую жизнь, точно такую, которой живет он сам и окружающие, нелепую, страшноватую и необъяснимо притягательную. При чтении быковских рассказов, даже самых фантастических, появляется твердое убеждение, что так все и есть на самом деле. Мне достоверно известно, например, что одна учительница, прочитавши в вагоне рассказ про червя попсы, поселяющегося в организмах нынешних молодых людей, стала пугать этим червем своих воспитанников. И они ей поверили! Так что читатель журнала после рассказа Быкова с еще большим удовольствием погружался в мир глянца, где уж точно никаких червей нет – или они невредные…
А для автора, смею думать, железнодорожные рассказы оказались важным опытом писания – точно под заказ не только по размеру, но и по жанру; по обязательной сюжетности; по жесткости, как теперь говорят, формата. При всей увенчанности Быков прозаик-то еще молодой, ему такой навык не помешает. Получился первоклассный цикл малой прозы – как обнаружилось в книге, совершенно цельный. С таким, я бы выразился по-современному, мессиджем: «Скучно на этом свете, господа! (Н.Гоголь) Но терпимо… (Д.Быков)».
Ну, а к «саквояжным» автор в полном своем праве присоединил в этой книжке еще несколько рассказов о времени нашей с вами жизни. Времени, которого Дмитрий Быков есть совершенно точное зеркало.
* * *
Он жил у железной дороги (сдал комнату друг-доброхот) – и вдруг просыпался в тревоге, как в поезде, сбавившем ход. Окном незашторенно-голым квартира глядела во тьму. Полночный, озвученный гулом пейзаж открывался ему.
Окраины, чахлые липы, погасшие на ночь ларьки, железные вздохи и скрипы, сырые густые гудки, и голос диспетчерши юной, красавицы наверняка, и медленный грохот чугунный тяжелого товарняка.
Там делалось тайное дело, царил чрезвычайный режим, там что-то гремело, гудело, послушное планам чужим, в осенней томительной хмари катился и лязгал металл, и запах цемента и гари над мокрой платформой витал.
Но ярче других ощущений был явственный, родственный зов огромных пустых помещений, пакгаузов, складов, цехов – и утлый уют неуюта, служебной каморки уют, где спят, если будет минута, и чай обжигающий пьют.
А дальше – провалы, пролеты, разъезды, пути, фонари, ночные пространства, пустоты, и пустоши, и пустыри, гремящих мостов коромысла, размазанных окон тире – все это исполнено смысла и занято в тайной игре.
И он в предрассветном ознобе не мог не почувствовать вдруг в своей одинокой хрущобе, которую сдал ему друг, за темной тревогой, что бродит по городу, через дворы,- покоя, который исходит от этой неясной игры.
Спокойнее спать, если кто-то до света не ведает сна, и рядом творится работа, незримому подчинена, и чем ее смысл непостижней, тем глубже предутренний сон, покуда на станции ближней к вагону цепляют вагон.
И он засыпал на рассвете под скрип, перестуки, гудки, как спят одинокие дети и брошенные старики – в надежде, что все не напрасно, и тайная воля мудра, в объятьях чужого пространства, где длится чужая игра.
Отпуск
Валентин Трубников, хотя, конечно, никакой не Трубников, вдыхал знакомый вагонный запах, не изменившийся за три года, мельком взглядывал в темное окно, привыкая к своему облику, и ждал Веру Мальцеву, которая опаздывала. Это тоже ничуть не изменилось, прежде ей от него доставалось, о чем он в последние три года горько сожалел,- но теперь, правду сказать, Трубников радовался, что она задерживается. Его била дрожь, а когда толстого сорокапятилетнего человека бьет дрожь, это всегда смешно и неприлично. Воистину душа – хозяйка тела; материалисты, конечно, дураки. Тело ничего не может само. Этот Трубников, несмотря на годы, был здоровый, крепкий мужчина – вероятно, рыбак, автолюбитель, турист, и полнота его была не болезненная, а сочная и крепкая, от вкусной и здоровой пищи, от экологически чистых огурчиков с собственного огорода, не всякая эта нитратная гнусь. Вера Мальцева, вероятно, отшатнется при виде этого человека, он будет ей невыносим, и при всей своей хваленой воспитанности она не сможет скрыть раздражения. Противно ехать куда-нибудь с довольным, глухим ко всему человеком: никогда так не чувствуешь одиночества, как рядом с храпящей, плотной тушей, никогда не сознаешь так ясно, до чего мы все никому не нужны с нашей неизбывной болью,- в такие минуты кажется, что и Бог тоже толстый и тоже спит. В России, как в поезде с противным попутчиком, совершенно не с кем поговорить. Так называемого Трубникова это очень угнетало в свое время: лежал он, положим, в больнице, дела его были плохи, а рядом выздоравливал примерно вот такой. Трубникову, в силу плачевного его положения, хотелось поговорить, ночами он мучался от боли и от неуклонно прибывающих подтверждений диагноза, в такие минуты один понимающий взгляд сделает больше, чем любая таблетка,- но сосед ничего понимать не хотел: он оберегал свое едва наметившееся выздоровление, опасался заразиться от тяжелого соседа, на все трубниковские истории отвечал: «Всяко бывает», а от прямых вопросов уходил, отворачиваясь и хмыкая. Так Трубников и не узнал про него ничего, но возненавидеть успел капитально.
Выписываясь, сосед тщательно собирал свои судки, забрал даже старые газеты – не желал ничего оставлять в обители скорби; так зэк, говорят, перед выходом на волю должен все забрать из камеры – чтобы не возвращаться, типа примета. Трудно, трудно будет Вере Мальцевой всю-то долгую зимнюю ночку ехать с таким попутчиком в Нижний Новгород, в командировку, где у нее вдобавок сложное дело. Адвокат она молодой, двадцать семь лет, а проблема там ух непростая – Трубников это дело знал, газеты читаем. Две девочки удавили больную соседку по ее личной просьбе, скажите, какое милосердие,- и ведь не подкопаешься, она нацарапала кое-как слабеющей птичьей лапой, изувеченной амиотрофным склерозом, положенное «никого не винить». Девочки, однако, после успешной эвтаназии обобрали квартиру удушенной, и это меняло дело; Мальцева в жизни не взялась бы защищать мерзавок (происходивших, кстати, из вполне состоятельных семей), кабы не временные денежные затруднения – да собственный специфический опыт по этой части, о котором ниже.
Трубников охотно избавил бы Веру Мальцеву от своего соседства. Но что поделать – у него это была единственная возможность легально провести с ней ночь, он специально подгадал отпуск под этот визит – в командировки она ездила редко. Еще, не дай Бог, опоздает – и тогда потерян год и прахом пойдут все приготовления: выслеживание на вокзале, покупка билета в то же купе… Но она не опоздала – и как ни ждал ее так называемый Трубников, а все равно Вера явилась неожиданно; так и на всех их первых свиданиях, когда он уже переставал надеяться, она вырывалась вдруг из толпы, словно ее нарочно задерживали, а тут она чудом вывернулась из цепких рук и мчится ему навстречу от незримого преследователя, и на лице всегда страх.
– Ты чего?
– Я боялась, что ты уйдешь.
– В следующий раз точно уйду. Полчаса, Вер! Совесть иметь надо, нет?
– Ну прости. Вот видишь, ты бы ушел. И мы бы никогда уже не встретились.
– А телефоны отменили?
– Нет, я точно знаю. Если бы ты ушел, то всё.
– Ты меня испытываешь, что ли?
– Боже упаси. Пробки, честное слово. Вся Ленинградка стоит.
– Пешком надо ходить,- говорил он назидательно, и они шли куда-нибудь пешком, поминутно останавливаясь: она висла на нем, лезла целоваться, вглядывалась, словно торопилась насмотреться. Как выяснилось, имел место ненаучный факт предвидения.
Она ворвалась в купе, задыхаясь, и действительно слегка отшатнулась, наткнувшись на его взгляд. Трубников поспешно опустил глаза.
– Здрасьте,- сказала она.
– Добрый вечер.
– Ой, я еле успела.
– Да,- сказал Трубников, не поднимая глаз.- Пробки.
Правду сказать, он чувствовал себя отвратительно. В прошлый раз даже решил, что в отпуск больше не поедет, но легко сказать. Особенно его огорчили бледность и худоба Веры Мальцевой: в ее годы женщине, пусть даже одинокой, положено быть цветущей. Вероятно, он даже одобрил бы ее замужество – впрочем, это тоже легко сказать, в теории мы все альтруисты. Трудно ей было одной, трудно.
Поезд тронулся. Трубников сидел нахохлившись и украдкой взглядывал на попутчицу: особых изменений не наблюдалось. Он сам не знал, что его так пленяло в ее лице,- слава Богу, почти никто из друзей не разделял этого восторга; приятно все-таки, что разным людям нравятся разные женщины, это как у растений цветение в разные сроки, которое он помнил из курса ботаники. Какое-то в ней было веселье, готовность к внезапному озорству – сейчас, конечно, поутихшая, загнанная внутрь. Раньше она вспыхивала от первой спички, от любой шутки,- вообще легко загоралась, страшно переплачивала людям, восхищалась посредственностями, о любом фильме, в котором померещилось что-то свое, рассказывала взахлеб, приписывая авторам то, чего у них и в мыслях не было; бесценная для адвоката способность искренне верить в чужую святость! Первое громкое дело было у нее как раз с шахидкой-неудачницей, которая передумала взрываться, когда увидела в витрине розовую кофточку и захотела такую же; у нее, вишь ты, никогда не было розовой кофточки. Присяжных это не тронуло, закатали голубушку на всю десятку, не такое было время, чтоб жалеть чурок, да еще и начиненных динамитом; Вера бегала во все газеты, рассказывала, какая удивительная девочка, как рисует, какие пишет стихи! Стихи были впечатляющие, нет спору: «Хочу раскрыть свою темницу и отпустить себя, как птицу». И кофточку ей купила – осуществляются мечты!
– Ну, давайте знакомиться,- решительно сказала Мальцева, словно нырнула в холодную воду (в воду всегда вбегала с визгом – никаких этих долгих, осторожных вхождений, и с ним когда-то так же быстро сошлась, не думая о последствиях).- Я Вера Мальцева, еду в командировку. Вы до Нижнего?
– До Нижнего,- буркнул Трубников.- К сестре.
– Вы оттуда сами? Я просто впервые там буду, не знаю ничего…
– Нет, это она туда уехала. Замуж вышла.
– А,- сказала Мальцева.- Ну и как, удачно?
– Что – удачно?
– Замуж удачно вышла?
Что-то с ней было не так. Непонятно было, с чего она задает противному толстому мужику посторонние вопросы. Или так оголодала, что на любого кидается?
– Удачно. У некоторых вообще бывает удачно… свободная вещь…
Ах ты черт, подумал Трубников. Этого говорить не следовало. Она сразу вскинулась.
– Как вы сказали?
– Я говорю, бывают удачные браки иногда.
– Нет, не то! Про свободную вещь!
– А что, выражение такое,- не очень искренне удивился Трубников.- Многие так говорят.
– Это да, это да… Свободная вещь… А я вот адвокат, представляете?
– Чего ж не представлять,- он пожал плечами. Она явно нервничала, отсюда и болтовня.
– У вас там в Нижнем слыхали, какая история? Две девочки женщину задушили.
– Читал что-то,- сказал Трубников.- Она их сама просила, по-моему.
Проводница забрала билеты и разнесла белье. Она была ласковая, доброжелательная, с дробным быстрым говорком,- у Трубникова при уже упомянутых тяжелых обстоятельствах была такая медсестра, и цену ее доброте он знал отлично. Никого она на самом деле не жалела, а ласковый говорок у нее был вроде защитной реакции, чтобы не вымогали настоящего сочувствия. Проводница спросила, не надо ли чаю.
– Обязательно! Два стакана!- попросила Вера Мальцева.
– Не много будет?- поинтересовался этот, тоже мне, Трубников.
– А я в поезде очень люблю,- сказала она с вызовом.- В детстве, бывало, в Крым еду – с мамой, с папой, они развелись потом,- и счастье уже, знаете, начинается с чая. Сахар такой был, с поездом нарисованным. Мне очень нравилось слово «рафинад», я думала, что особенное что-то, поездное. Мы дома с песком пили.
– А куда в Крым?- спросил он.
– Ой, мы много куда ездили. В Судак, в Севастополь. У папы в Феодосии друзья были.
Трубников вспомнил Феодосию, таинственного папиного друга, к которому лет восемь не обращались, а тут Верка взяла его адрес и, предупредив телеграммой, не ожидая ответа, отправилась с молодым человеком в гости. Молодой человек говорил, что ничего хорошего не выйдет, но она только смеялась в ответ – девятнадцать лет, что вы хотите. Никакого друга на месте, естественно, не оказалось, он вообще переехал два года назад в Самару, как сообщили соседи,- эти же соседи указали и дом, где можно было за дикие деньги получить крайне убогую комнату, хозяйка все время плакала, у нее за неделю до этого погиб муж, молодой человек усмотрел в этом дурное предзнаменование, а Верка не верила во всю эту ерунду. Почему-то в тот год было страшное количество абрикосов. Наверное, это тоже было предзнаменование. Маленькие, хрупкие пароходики ходили по морю в Коктебель. Уезжали утром, возвращались вечером, в синих сумерках. Верка рассказывала страшное – импровизировала вообще с необыкновенной легкостью. Ночи были жаркие, она лежала, откинув простыню, а он смотрел на это счастливое бесстыдство – лежит, как Вирсавия, рубенсовская женщина, а на что смотреть-то, кожа и кости, птичьи ребрышки, подростковые тонкие ноги… Но что-то было, что-то необъяснимое, никогда и ни к кому так не тянуло.
Трубников сидел и думал: надо выйти, ведь она хочет лечь. Но он не представлял себе, как войдет и что будет делать, когда она переоденется. Все, что она говорила, он пропускал мимо ушей.
– Вы не слушаете?
– А? Нет, я слушаю.
– Нет, вы не слушаете. У вас болит что-то, да?
– Ничего не болит.
– Но вам не до меня, по-моему.
– Нет, Вера, говорите. Что вы. Очень интересно.
– Я говорю: а как они там отнесутся, в городе? Как вы думаете?
– Ну, откуда же я знаю. Я сам там не живу, только сестра. Но я думаю, город будет против, конечно.
– Почему?
– Видите ли… во-первых, мотив сострадания там исключен.- Он заговорил с привычной лекторской интонацией и сам себя одернул: не сочетается с нашей внешностью и повадкой рыбака, толстяка, туриста, станового хребта страны.- Они же обчистили квартиру, так? Потом: даже доктора этого, Караян или как его там…
– Кеворкян. Доктор Смерть.
– Ну да, Кеворкян… его же тоже приговорили, в Европе, в разгар политкорректности. Насколько я слышал, только в Голландии эвтаназия разрешена… и в Израиле, что ли…
– В Швейцарии,- сказала она.- В Англии…
– Ну, может быть. Я не занимался.
– А чем вы вообще занимаетесь?
– Я врач,- сказал он.
– Видите, как замечательно.- Она сидела, положив ногу на ногу, упершись подбородком в ладонь,- поза несколько искусственного, детского, умиленного внимания.- Но сами-то вы как относитесь?
– К чему?
– К эвтаназии.
– Резко отрицательно,- сказал Трубников.- Резко.
– Почему, можете сказать?
– Я думаю,- выговорил он не очень уверенно и на всякий случай опустил глаза,- я думаю, всё лучше, чем смерть.
– Ну, об этом вы, мне кажется, представления иметь не можете.
– А вы можете?
– Я могу,- сказала она твердо.- Бывают вещи значительно хуже смерти. Значительно.
– Это всё гуманитарные прибамбасы,- отмахнулся Трубников.- Тыр-пыр, восемь дыр. А я рассуждаю как врач – и для меня живой пациент всегда лучше мертвого. Даже если я ничего не мог сделать – все равно.
– Как вы сказали?- снова насторожилась она.
– Я говорю, если даже я ничего не мог сделать…
– Да нет!- она отмахнулась.- Вот сейчас, только что, про тыр-пыр…
Черт возьми, подумал Трубников, до чего приставучи все эти идиомы, словечки-паразиты, по которым нас можно будет узнать и после конца времен! Собственно, моя речь из них и состоит. Частицы и междометия. А что еще может сказать человек, имея мой опыт? Нет человеческих слов для такого опыта, при встречах только по глазам друг друга и узнаём… Иногда в городе встречаю наших – сразу раскусываю; подошел бы, поздоровался, но этикет, сами понимаете, этикет… Может сойти, а могут лишить отпуска, и хорош я буду.
– Про тыр-пыр,- терпеливо пояснил он,- это такая пословица. Основана на том, что у человека восемь дыр. Ну, не у всякого, у женского человека…
– Вы что, и уши считаете?- в ужасе спросила она.