Виктор Петрович Астафьев
Награда и муки
Награда и мука
К юбилею Пушкина
Пушкин все же человек «легкий». Он, как воздух, которым дышишь, проникает во все сферы русской жизни и является живее всех живых в отличие от юродивого, кровавого сатаны-вождя, о котором эти слова говорились.
Будучи однажды в Михайловском ранней весной, во время вешнего разлива, когда цапли, только что прилетевшие в здешний лес, ремонтировали гнезда, я все время ощущал присутствие Александра Пушкина, казалось, вот сейчас, из-за ближнего поворота тропы вывернется он, улыбчивый, ясноглазый, подбросит тросточку и спросит: «Откуда вы, милые гости?» и, узнав, что из Сибири, звонко рассмеется: «Стоило в такую даль ехать, чтобы подивоваться мною и усадьбою? Было бы чем!»
Мне порой кажется, что я даже слышу голос Пушкина — юношески-звонкий, чистый, с убыстряющейся фразой так, что в конце он от нетерпения и напора внутренней энергии сглатывает слова, вечно спеша к чему-то и к кому-то, вечно гонимый мыслью, стихией кипящего внутри его слова и звука, подобного никогда не остывающей, все в нем сжигающей лаве.
Я думаю, если бы Пушкина не убили, он все равно прожил бы недолго. Невозможно долго прожить при таком внутреннем напряжении, при такой постоянно высокой температуре, на которой происходило самосжигание поэта. Говорят историки и очевидцы, что он мало спал, мало ел и все торопился. Дар Божий, Великий дар даром не дается, он требует отдачи, как говорят о современных, прославленных шахтерах, он, переполняя «запасники» поэта, выплескивается «через край», движет и движет им, не давая покоя, заставляя принимать муки человека с удесятеренными муками, восторгаться красотою, так уж захлебываясь восторгом, и с каждым годом, с каждым днем подниматься творческим порывом или стихией таланта все выше и выше в небеса, все ближе и ближе к пределу, положенному разуму человека.
За пределы же, определенные Создателем, никому из человеков не дано было подняться, но избранные допускались к Божьему престолу.
Пушкин был допущен. За это и муки принял, и радости, и страдания изведал такие, каковых нам, простым смертным, не дано изведать, не суждено пережить. Смерд, чернь не любит того, кто выше него взнимается, сдергивает его с высоты наземь, светоносного посланника небес, пытается сделать себе подобным, уложить его в землю рядом с собою, хотя бы мертвого, и таким образом сравняться с ним, памятуя, слепо веря, что мертвые у Бога все равны. Но за мертвым гением остается яркий след, и время, и пространство пронизаны тем светом и теплом вспыхнувшей жизни, которая воистину бесконечна оттого, что открытия и откровения, им сделанные, оставшись с нами и в нас, делают человека лучше, чище и лик его высвечивают, и разум его просветляют, и любовью к ближнему награждают.
Не вина Пушкина, Лермонтова, Шуберта иль Бетховена, что мы не захотели, во благо себе, воспользоваться их Великим и бескорыстным служением человеку, их муками и титаническими трудами, проложенной ими дорогой к добру, все-то тянет нас на обочину, в темный лес, в лешачьи болота.
Но если б не Пушкин, не Лермонтов и деяния десятков других творцов слова с их врачующей и вразумляющей музой, если б не музыка Бетховена, Шуберта, Моцарта, Чайковского, Баха, Верди иль Вагнера, не бессмертные полотна Тициана, Рафаэля, Гойи, Нестерова иль Рембрандта, человечество давно бы одичало, опустилось на четвереньки и уползло обратно в пещеры, тем более, что его все время неодолимо тянет туда.
Разум человека укрепляется только разумными деяниями и подвигом Христовым. Мы, человеки рождающиеся, на землю приходящие самыми беспомощными, самыми беззащитными, оберегаемы и хранимы теплом матери, вскормленные молоком ее, не всегда и сознаем, что от рождения уже взяты в лоно добра и красоты, созданной для нас Богом и Его возлюбленными творцами.
Со сказки о рыбаке и золотой рыбке, со стихотворения «Буря мглою небо кроет», с колыбельной песни матери, с вешнего цветка, улыбнувшегося нам на зеленой поляне, с вербочки, распустившейся к Пасхе, с тихого слова молитвы, с музыки, звучащей поутру, от полета мотылька, от пенья пташки, от всего того, что бытует, дышит и радуется вокруг нас, исходит защита от зла, и слушать бы нам повнимательней и видеть зорче земную доброту, внимать Пушкину, в нас поселившемуся с детства и зовущему к добру и миру, но не вождям и правителям, много веков размахивающим мечом и толкающим людей к битвам и кровопролитию ради укрепления трона тиранского и сомнительной антибожеской славы воина и поработителя.
За Пушкиным путь наш, за ярким факелом сгоревшей жизни, за мученическим и путеводным словом его — за титанами, подобными ему, украсившими и обогатившими человеческую жизнь, а не за выродками, стремящимися эту жизнь погасить и сделать землю пустынной и немой.
Во что верил Гоголь…
В каждой великой литературе есть писатель, составляющий отдельную Великую литературу: Шекспир — в Англии, Гёте — в Германии, Сервантес — в Испании, Петрарка и Данте — в Италии. В русской литературе высится вершина, никого не затмевающая, но сама по себе являющая отдельную Великую литературу, — Николай Васильевич Гоголь. Однако и в его творчестве есть книга книг, ни от кого и ни от чего не зависящая, — «Мертвые души». Книга эта не просто учебник и энциклопедия русского национального характера, но явление высочайшего художественного достижения, с которым, на мой взгляд, трудно сравниться даже и последующей блистательной русской литературе.
Говорено, что все мы выросли из гоголевской «Шинели». А «Старосветские помещики»? А «Тарас Бульба»? А «Вечера на хуторе близ Диканьки»? А «Петербургские повести»? А пьесы Гоголя? Из них разве никого и ничего не выросло? Да нет такого истинно русского человека, да и русского ли только… Таких талантов, кои не испытали бы на себе благотворного влияния гоголевской мысли, не омылись бы волшебной, животворящей музыкой его слова, не поражались бы непостижимой фантазии. О, эта вкрадчивая, непринужденная простота Гоголя, всякому глазу и сердцу вроде бы доступная, живая жизнь, как бы и не рукой и сердцем кудесника изваянная, но мимоходом зачерпнутая из бездонного кладезя мудрости и мимоходом же, непринужденно отданная читателю!
«Я иногда люблю сойти на минуту в сферу этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного яблонями и сливами, за деревенские избы, его окружающие, пошатнувшиеся на сторону, осененные вербами, бузиною и грушами. Жизнь их скромных владетелей так тиха, так тиха, что на минуту забываешься и думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют, и ты их видел только в блестящем, сверкающем сновидении».
Не знаю, кто как, а я нынче читаю эти строки со щемящим чувством в сердце, с сожалением о чем-то навсегда утраченном, чем люди дорожить не умели, и только придя «ко краю», заболели ностальгией по такому вот тихому, несуетному гоголевскому миру, не орущему о счастье своем, не доказывающему на кулаках преимущества тех или иных демократий, по миру, жившему надеждою и молитвою о братстве и достижении мировой гармонии с помощью труда, но не всесметающего оружия и злобы, помутивших человеческий разум.
Большого труда стоит вспомнить после отрывка из «Старосветских помещиков» и согласиться с тем, что Гоголь — разящий и беспощадный сатирик. Это умозаключение как бы уравнивает его с современниками, густо возле литературы обретающимися сатириками и юмористами, мелкотравчатыми острословами, выжимающими смех всеми дозволенными и недозволенными средствами из доверчивых читателей, слушателей и телезрителей. Большой, конечно, озорник Николай Васильевич, редкостный балагур, непостижимый выдумщик. Но ирония его и смех его повсюду горьки, однако не надменны. Смеясь, Гоголь страдает. Обличая порок, он прежде всего в себе его обличает, в чем и признавался не раз, страдал и плакал, мечтая приблизиться к «идеалу». И дано ему было не только приблизиться к великим художественным открытиям, но и мучительно постигать истину бытия, величие и расхристанность человеческой морали.
Великий человек знал никчемность суетной мысли, греховность разрушающего слова, тщету раздора и цену уязвленного самолюбия. Он потому и велик, что выше лести и хулы; ему и милосердие великое свойственно. Пожалев шумного, настырного, но смертельно больного автора столь же пылкого, сколь и оскорбительного послания, проявив милость к болящему, он порвал бумагу, после обнародования которой мало чего осталось бы от «изумительной», по словам Гоголя, «уверенности в непреложности своих убеждений» «властителя умов». Гоголь верил в Бога, Белинский — в демократию. Гоголь видел глубину пропасти, разделившей их, и мог соизмерить силы свои. Поборник «передовой мысли» норовил перепрыгнуть пропасть по воздуху, безответственно игнорируя опасность и терзающие мыслителя муки от сознания гигантских противоречий, раздирающих мир и душу человеческую. Гоголь был всегда с читателем и остался с ним, поборник подлинной демократии тоже «пророс» во времени, и его призывы получили наглядное воплощение, да такое, что мир содрогнулся!
Мудро напомнив Белинскому о том, что «…нет двух человек, согласных во мненьях об одном и том же предмете, что опровергает один, то утверждает другой», он в конце письма, как старший брат, увещевает младшего: «…мы ребенки перед этим веком. Поверьте мне, что и Вы и я виноваты равномерно перед ним. И Вы и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сомневаетесь ли Вы… А покамест помните прежде всего о Вашем здоровье… Желаю Вам от всего сердца спокойствия душевного…» Это писано в начале августа 1847 года, а в середине того же месяца неуспокоенный, хорошо знающий крутость русского характера, Гоголь пишет П. В. Анненкову: «…Я получил письмо от Белинского, которое меня огорчило не столько оскорбительными словами, устремленными лично на меня, сколько чувством ожесточенья вообще. Последнее сокрушительно для его здоровья. Вы теперь при нем: отводите от него все, возмущающее дух его».
Письма Гоголя Белинскому, в особенности не отправленные, печатаются редко, говорится о них скользом и глухо, более для ученых, но не для широкого читателя, тогда как письмо воителя-демократа в наших вузах и школах провозглашается чуть ли не вечной программой морали. Типичное для нашей современности, проработочно-комиссарское письмо, конечно же, писано от имени народа и по поручению передового общества, которое, правда, не уполномочивало бойкого критика писать сей пасквиль.
Письмом этим Великий писатель низводится до уровня заблудшего отрока и даже врага народа, термином сим модным впервые был сечен и пригвожден к позорному столбу друг и единомышленник Пушкина Чаадаев, и теперь вот в ересь впавший русский гений. «Неистовый Виссарион» обвиняет Гоголя во всех грехах смертных, в том числе и незнании деревни. Ах, как пригодится потом этот завет передовым вождям и мыслителям! Последующие поколения преобразователей России ринутся исправлять русский народ, строить по-новому деревню и новое общество безо всяких там «молитв» и так истово начнут учить пахать и сеять, строить, поднимать на невиданные высоты отсталую деревню, что земля перестанет рожать, деревня русская опустеет, народ из нее рассеется по городам и весям, где только и способно рождаться «передовым мыслям» да демагогии. Более ничего в камнях и кирпичах рождаться не может, разве что химией вздобренный длинный огурец.
Но Гоголя не затмить, не скомпрометировать, не убить. Он уникален. И не только творениями своими, но и образом жизни, мучительной кончиной, смысл которой современными словоблудами, обретающимися на ниве убогой атеистической пропаганды, давно и бесплодно пытающимися сбить с толку читателя, низведен до кончины деревенского дурачка или оперного юродивого, попавшего под воздействие церковных маньяков.
Духовное состояние гения, образ его мыслей и образ его жизни — это жизнь титана и муки его — титанические, Только мыслитель, подобный Гоголю, сумеет постигнуть всю глубину его страданий и боли и достигнет величайшего счастья, коли сумеет так же постигнуть литературную продукцию «разового» исполнения, но вечного пользования. Сближение чеховских чиновников с гоголевскими — всего лишь сближение, и не более. Единожды сделанное Гоголем художественное открытие в литературе не поддается никаким жанровым классификациям, никакой литературной дисциплине, нормам, исправлению — оно вне времени.
Может быть, Гоголь весь в будущем? И если это будущее возможно, если человечество окончательно не сбесится, не знаю когда, но оно прочтет Гоголя. Мы же прочесть его при нашей всеобщей суетности, поверхностной грамотности не смогли, мы пользовались подсказками учителей, а они действовали по подсказкам того же Белинского и еще — его последователей, путающих просветительство с уголовным кодексом.
Добро уже и то, что, пусть и в преклонном возрасте, пришли мы к широкому, хотя и не очень еще глубокому постижению гоголевского слова. Однако того закона и того завета, по которым это слово сотворялось, — не постигли. Законы ушли в раннюю могилу вместе с творцом, и ключ от них остался в сердце гения и в кармане его поношенного сюртука.
Для того чтобы постичь Гоголя, повторяю, надо или родиться Гоголем, или, совершенствуясь духовно, преодолев в себе читательские стереотипы и мыслительную инерцию, научиться читать и мыслить заново. Мы слишком самоуверенные и от самоуверенности поверхностные читатели. Гоголь же требует читателя Зрелого, который бы творил и творился вместе с ним. Он из прошлого века корнями «пророс» в нашу действительность, ибо гоголевской «материи» свойственно проникать сквозь пространственные наслоения, и, будучи написанными более полутора веков назад, пьесы, повести, рассказы, в первую голову бессмертная поэма его, — являются типичными для нашего времени. Одиннадцатая глава «Мертвых душ» — карьера Чичикова, чем не карьера современного пройдохи-чиновника?
Весь секрет, видимо, в том, что в основе своей человек, значит, и его характер, прежде всего, видимо, национальный русский характер, в худших и лучших своих проявлениях, особенно в худших, — мало переменчив. Вот почему в далеких гоголевских персонажах мы узнаем себя, обнаруживаем свои пороки и то самое, о чем, качая головой, говаривал творец: «Ох уж этот русский характер!», «Ох уж эта наша русская дурь!». Правда, мы не раз уже, и очень громко, объявляли себя и общество свое самым лучшим, самым передовым, разом переделавшимся, устремленным к какой-то качественно новой жизни, но Николай Васильевич — «к барьеру» нас! Оттуда, из первозданности человеческой исходя, а не из новомодных, быстро одряхлевших теорий устремляйся, брат, к усовершенствованию. Отрыв от отеческих корней, искусственное осеменение с помощью химических впрыскиваний, быстрый рост и скачкообразное восхождение «к идеям» может только приостановить нормальное движение и рост, исказить общество и человека, затормозить логическое развитие жизни. Анархия, разброд в природе и в душе человеческой, и без того мятущейся, — вот что получается от желаемого, принимаемого за действительность.
Редко кому удавалось возвыситься до Гоголя в театре, в кино, на телевидении. Даже вслух прочтенный Гоголь часто искажается, мельчится исполнительским фиглярством, паясничаньем, зубоскальством. Многосерийный художественный фильм «Мертвые души» получился карикатурным, пустым и унылым оттого, что его постановщики прочли гениальную поэму и поставили фильм применительно к своему, весьма среднему исполнительскому уровню. В дерзости современникам не откажешь, хотя дерзость эта ничем не подкреплена, кроме разве что настырности. А нужно духовное и интеллектуальное сближение с миром и личностью художника, может, и равный Гоголю творческий подвиг и самоотречение.
Удивительно, что сам Гоголь и постановщики блистательных спектаклей «Мертвые души» во МХАТе и «Женитьба» — на Бронной — нисколь не пытались смешить публику, но выходило смешно. А вот постановщики и исполнители возобновленного спектакля во МХАТе и длинного телефильма из кожи лезут, чтобы посмешней сделать, но ничего кроме грусти и неловкости их потуги не вызывают.
Любой человек, тем более интерпретатор, тем более исполнитель, берущий в руки книгу Гоголя, должен решить для себя: готов ли он к их постижению. Трижды, может, четырежды спросить он себя обязан: а какие у него есть основания, чтоб «поработать с Гоголем», прикасаться к святым страницам классики?
В одном из интервью Юрий Бондарев признался, что он «приблизился к Гоголю» лишь в пятьдесят лет. И многие-многие современники мои подтвердили, что по-настоящему открывать для себя этого кудесника слова начали в весьма и весьма почтенном возрасте. И не одни тут все упрощающие и опрощающие пропаганда и школа виноваты. Общее состояние эстетического уровня, может, и здоровья современного человека, живущего с полувключенным умом, перекормленного трухой массовой культуры, мешают тому.
Но зато уж когда «приблизишься» к Гоголю, когда начнешь постигать, хотя бы и частично безмерную глубину его творений, — истинное это счастье, которое и переживать одному невозможно. Перечитывая недавно «Мертвые души», я бегал на кухню к жене, ловил за рукав гостей моего дома и читал им, читал куски из книги, где не только главы, но и отдельные абзацы воспринимаются как совершенно законченное произведение.
Воистину великий талант, щедрая природа его не терпит тесноты, но и уединенного наслаждения тоже. Он поднимает нас на какие-то неведомые нам высоты, заставляет еще и еще раз поразиться природе, изредка одаривающей счастьем приобщения к прекрасному. И тогда мы, как дети, начинаем ликовать, пересказывать друг другу прочитанное, ибо переполненное через край сердце жаждет выплеска, сообщения друг с другом и непременного отклика, взаимопонимания и любви.
Я верю, что, развиваясь вместе с гением и с помощью гения, люди читатели будущего — станут двигаться дальше и выше к духовному усовершенствованию, ибо гений человечества вечно в строю, вечно находится в изнурительном походе к свету и разуму.
В подтверждение полной принадлежности художника к современности — две цитаты из его писем:
«Время беспутное и сумасшедшее. То и дело что щупаешь собственную голову, не рехнулся ли сам. Делаются такие вещи, что кружится голова, особенно, когда видишь, как законные власти сами стараются себя подорвать и подкапываются под собственный фундамент. Разномыслие и несогласие во всей силе. Соединяются только проповедники разрушения. Где только дело касается созидания и устройства, там раздор, нерешительность, опрометчивость».
«Если только поможет Бог произвести все так, как желает душа моя, то, может быть, и я сослужу службу земле своей не меньшую той, какую ей служат все благородные и честные люди на других поприщах. Многое нами позабытое, пренебреженное, брошенное следует выставить ярко, в живых, говорящих примерах, способных подействовать сильно: о многом существенном и главном следует напомнить человеку вообще, и русскому в особенности».
Радетель слова народного
Сергей Васильевич Максимов родился 25 сентября 1831 года в посаде Парфентьеве, Костромской губернии. Отец его, мелкопоместный дворянин, был почтмейстером Кологривского уезда. Семья Максимовых была довольно большая, но все братья и сестры Сергея Васильевича получили сносное по тому времени образование и «вышли в люди». Василий Васильевич, брат будущего писателя, был хорошим врачом, состоял профессором хирургии в Варшавском университете. Николай Васильевич командовал батальоном в сербско-турецкую войну, был ранен, был известным в свое время писателем, служил военным корреспондентом во время Крымской кампании.
Сергей Васильевич на втором году остался без матери. Отец, занятый службой и общественной деятельностью, мало уделял времени сыну, и он рос вольно, в обществе посадских ребятишек, часто ходил в лес, на реку, в деревни, и довольно рано и близко ознакомился с бытом простых людей, усвоил нравы и обычаи посадских обитателей, хранивших верность древлеотеческим устоям.
Начальное образование будущий писатель получил в народном училище Парфентьевского посада. Отец его, несмотря на малое образование, был тем не менее довольно просвещенным и развитым, много читал, был приятным мыслящим собеседником и состоял в близком приятельстве с другом Пушкина, академиком Павлом Александровичем Катениным, коротавшим ссыльные дни в своем костромском поместье.
Дальнейшее образование Сергей Васильевич получил в костромской гимназии — одной из лучших в России того времени. С благодарностью вспоминал потом Максимов гимназию и прежде всего преподавателей русской словесности, истории и географии — Пермякова. Истовый поклонник истории российской, пропагандист идей и трудов Белинского, Герцена, он имел огромное влияние на своих воспитанников, с которыми, по признанию Максимова, «изрядно нянчился». На развитие любознательного юноши оказал большое влияние и ученик старших классов гимназии, будущий писатель-народник Алексей Антипович Потехин, который снабжал книгами, руководил чтением и начальным творчеством младшего товарища. Так он помог Максимову в подготовке речи для выпускного акта в гимназии, и речь эта о великом сыне русского народа Михаиле Ломоносове, написанная искренне и тепло, произвела большое впечатление на общественность.
После успешного окончания гимназии Максимов устремился в Москву, мечтая поступить в университет на филологический факультет. Отец, как мог, содействовал этому стремлению сына, из скромных средств уделил ему все, что было возможно, но демократические и революционные движения в России привели к тому, что все факультеты для приема, кроме медицинского, были закрыты, и Максимову волей-неволей пришлось обучаться медицине.
Друзья-студенты знакомят Максимова с одним из интереснейших литературных кружков того времени при журнале «Москвитянин», который он хорошо знал еще со времен гимназии и во главе которого стоял знаменитый уже драматург Александр Николаевич Островский. В кружке Островского молодой студент нашел все, что было так близко и любезно его сердцу, — искреннее тяготение к простому народу и ко всему народному — в песне, в сказке, в былине.
«Для нас, — вспоминал потом Сергей Васильевич, — незабвенным и знаменательным представлялось то явление, что в кружке московских друзей привольно было коренным русским людям, побывавший здесь уходил с более приподнятым челом…»
Молодежь, сплоченная Островским, написавшим к той поре «Свои люди сочтемся» и ободренным «самим Гоголем», собиралась в кружке для обмена мнений и для развлечений. Там бывали поэт и критик Аполлон Григорьев, знатный исполнитель народных песен и молодой сотрудник «Москвитянина» Филиппов, виртуозный гитарист Стахович, веселый рассказчик артист Садовский, автор уморительных рассказов, притчей, широко уже известный беллетрист Горбунов. В тесном общении с молодой редакцией «Москвитянина» были прекрасный музыкант и композитор Рубинштейн, профессор школы живописи, прославленный иллюстратор творений Гоголя Боклевский, автор знаменитых «Записок мелкотравчатого» Дриянский, уральский казак, написавший ряд очерков о народной, в частности, казачьей жизни, Железнов, поэт Мей и многие-многие другие.
«Мы еще не были заражены современной модной болезнью — ничему не удивляться, воспламенялись энтузиазмом в равной степени, как к красотам природы, так и к людям. Мы видели в них героев. Нам и в голову не приходило смеяться над товарищами и стыдиться самих себя за то, что ходили на Никитский бульвар любоваться, как гулял Гоголь», — писал об этих годах Максимов.
Кружок при журнале «Москвитянин» во многом способствовал воспитанию эстетического вкуса и демократических взглядов молодого студента.
Надежда поступить на филологический факультет все не оставляет Максимова, и в 1852 году он переезжает в Петербург.
Но и здесь удача ему не сопутствовала, а нужда снова загнала слушателем в медико-хирургическую академию. В Петербурге, по протекции московских друзей-литераторов он начинает сотрудничать в «Справочном энциклопедическом словаре», издание которого предпринял Альберт Викентьевич Старчевский и поместил в нем обстоятельный очерк о Владимире Дале. Этот очерк был первым литературным опытом Максимова, увидевшим свет в печати. Первые же беллетристические произведения он напечатал в журнале «Библиотека для чтения» Сенковского, который по существу вел все тот же Старчевский. Литературная карьера и началась у Максимова с очерка «Крестьянские посиделки в Костромской губернии», напечатанном в «Библиотеке для чтения».
Следом пишутся и печатаются очерки об отхожих промыслах, которыми извечно занимались земляки-парфентьевцы, об извозчиках, вожаках медведей. Вот очерк-то о вожаке медведя под названием «Сергач» и был замечен «самим!» И. С. Тургеневым, всегда с добрым чувством следившим за молодыми российскими дарованиями. Он пригласил к себе молодого писателя «из народа», обласкал его, ввел в литературные круги. «Ступайте в народ, внимательно наблюдайте, изучайте его на месте, запасайтесь свежим материалом. У вас хорошие задатки. Дорога перед вами открыта», — напутствовал молодого автора маститый писатель.
Максимов внял словам любимого писателя. Бросив учение в медико-хирургической академии, он летом того же года пешком отправился по Владимирской губернии, прошел по всем местам, где обитали «богомазы» иконописцы, офени — мелкие торговцы, и двинулся дальше, побывал на Волге, в Нижнем Новгороде, на знаменитой ярмарке, и пробрался даже в неведомую глушь Вятской губернии.
Материала, самого разнообразного, — о ярмарке, о деревенских знахарях, скупщиках льна, торговцах грибами, о кудесниках, пастухах, плотниках, пимокатах, ложечниках, отставных солдатах, и прочая, прочая — добыто было много.
Один за другим появляются рассказы Максимова, печатаются в журналах «Сын отечества», «Искра» и других. Читающая публика и критика отмечают новые мотивы народной жизни в творчестве молодого литератора, метко подмеченные черты простонародья. Не искусственно созданные «литературные типы», а живые мужики и бабы, мещане и горожане во плоти и крови ожили под пером Максимова.
«Эти рассказы из народного быта, — писал Пыпин, критик и общественный деятель, — были приветствованы как новая полоса литературных интересов, становящихся тогда (в исходе пятидесятых годов) все более и живыми общественными интересами…» «В его описаниях и рассказах всегда бросается в глаза какая-то родственность с тем народом, среди которого он вращался; этот народ он всегда чувствовал, обладал при этом особенным даром сходиться с ним поближе, внушать к себе в большинстве случаев полное доверие и расположение…» «Этому способствовали и ровный, спокойный характер Максимова, его степенность, деловитость и в особенности удивительная мягкость, доброта, задушевность, простота и ласковое обращение…»
«Никогда я к ним (простолюдинам), — говорил Максимов, — не подлаживался, не подлизывался, не подпускал слащавости — терпеть этого мужик не может…»
Я оттого так подробно цитирую слова современников Максимова и самого писателя, что мы, нынешние русские писатели, как мне кажется, утратили естественные способы обращения с народом, с землею своей, бываем в народе гостями, выступающими, но еще чаще — «генералами на свадьбе».
Вспомнить творческие традиции, опыт писателей прошлого нам совсем нелишне и как раз ко времени.
Впрочем, свойства демократизации, как и самой жизни, имеют весьма причудливые формы и мотивы. Писатель Максимов начинает литературную деятельность и становится известным в весьма тревожное для России время — в разгар Крымской войны, в феврале 1855 года умирает самодержец всея Руси Николай I и передает престол Александру II с весьма несвойственными современным писателям самокритичными словами: «Сдаю тебе свою команду не в порядке».
Государство Российское потрясено войной. После смерти императора даже в придворных кругах требуют крутых перемен. Великий князь Константин Николаевич, генерал-адмирал, председатель Русского географического общества, управляющий флотом и морским ведомством на правах министра, возглавляет либеральное направление в правительстве. Война обнажила слабость флота, его отсталую оснащенность по сравнению с англо-французским флотом. Надо было искать виноватых, срочно менять военную систему. По французскому образцу предлагалось зачислять на морскую службу жителей прибрежья. Секретарь Великого князя, редактор «Морского сборника» сын известного мореплавателя А. В. Головнин предложил начать исследование Поморья России и для изучения жизни тамошнего населения привлечь лучших писателей России.
Не было бы счастья, да несчастье помогло! Совсем еще недавно попечитель учебного округа Мусин-Пушкин, ведавший высшей цензурой и считавший лучшим аргументом кулаки, горячо ходатайствовавший о высылке непослушных авторов и редакторов в места как можно поотдаленней, имел в просьбах сих самое горячее одобрение. По делу Петрашевского только что подверглись преследованию более сотни передовых людей России и 21 человек, в том числе Федор Михайлович Достоевский, приговоренные к расстрелу, всемилостивейше были «прощены» и отправлены на каторгу. Даже всеми почитаемый и на всю Европу известный Иван Сергеевич Тургенев успел посидеть в арестантской за строптивость свою…
И вот, как всегда в России, коли припекло, круто меняется отношение к интеллигенции. Еще вчера гонимые и презираемые высшим обществом писатели призываются к спасению Отечества, всячески поощряются в деяниях своих, и «Морской сборник» превращается в одну из главных трибун реформаторов, приобретая характер политического издания. На страницах его появляются статьи и очерки, не имеющие никакого отношения ни к морю, ни к морскому ведомству. Головнин настаивает на том, чтобы известные литераторы России отправлялись «в народ», на побережье, с выгодным содержанием и полными условиями для успешного творческого поиска.
В августе 1855 года великий князь Константин Николаевич обращается к директору департамента морского министерства князю Оболенскому с обстоятельным письмом, в котором содержится просьба о подыскании и привлечении творческих сил на исполнение важного государственного дела. В письме называются известные в то время писатели: Писемский, Потехин. Князь Оболенский обратился с просьбой и к издателям влиятельных журналов: Некрасову, Панаеву, Погодину, Шевыреву. Условия поездки были привлекательными — целый год выплачивалось литератору солидное содержание, полный доступ к губернским морским и этнографическим архивам, свободное передвижение по всем дорогам России.
«То, что еще так недавно считалось преступным и навлекало суровые кары, — писал в ту пору Пыпин, — как мысль об искоренении массы бюрократических злоупотреблений, опутавших русскую жизнь, об освобождении крепостного народа, о необходимости школы и так далее, — то стало обычной темой публицистики и общественного мнения. Если прежде искренняя речь о высоком значении народного начала для всей жизни государства, общества была невозможна (в смысле официальной народности она была только канцелярской формулой), или, по крайней мере, должна была закутываться в туманные фразы, то теперь она от частого повторения становилась, наконец, общим местом. Но народное дело все-таки делалось… О народе теперь представилась возможность говорить гораздо яснее, определеннее, правдивее и с достаточной полностью».
А вот что об этом писал Максимов: «Правительство понуждалось в содействии тех общественных деятелей, которым уже давно присвоено было обществом не признанное и не утвержденное правительством звание литераторов, находившихся до той поры в сильном подозрении».
Не правда ли — в России все и всегда идет по единому кругу, и вот мысли и дела конца пятидесятых годов прошлого века явственно перекликаются с мыслями и делами конца нынешнего века, годов восьмидесятых.
Итак, экспедиция, не имевшая, да, кажется, и не имеющая ни в России, ни в мире примера, впоследствии поименованная «литературной», началась.
Островский поехал на Верхнюю Волгу, до Нижнего Новгорода, Потехин — на Среднюю Волгу — от устья Оки и до Саратова; Писемский дальше — до Астрахани; Афанасьев-Чужбинский отправляется по Днестру и Днепру; Михаил Михайлов — поэт и беллетрист, которому суждено будет умереть в страшных рудниках Сибири, в ссылке, — исследует родной Урал; Филиппов — Дон, а самый молодой из литераторов, включенных в экспедицию, двадцатичетырехлетний Максимов, не имевший еще ни одной книги, — едет на Север, к Белому морю.
Хотелось бы приостановить внимание на этом «факте». Ведь в наше время, когда общественность, и не только творческая, не знает, кого именовать «молодым» писателем, в Союз писателей близко не подпускают без двух-трех книг (случаи, когда двух рассказов, напечатанных в литинститутовском, почти любительском сборнике, хватило, чтоб принять в Союз писателей Юрия Казакова, — не повторяются давно) факт этот сам по себе поучителен. Кстати, Юрий Казаков не раз бывал в тех же, что и Максимов, краях Беломорья, полюбил их и великолепно о них писал в рассказах и очерках, объединив «поморские» произведения в книге «Северный дневник». Оттуда же вышел ряд известных, ныне здравствующих писателей и критиков: Личутин, Маслов, Бондаренко, Поляков и другие. Но все же стоит обратить внимание и на возраст, и на положение литератора Максимова, которому была доверена столь почетная работа, которую так и подмывает поименовать высокопарно «миссия».
И Сергей Васильевич оправдал доверие, выполнил «миссию» с блеском, несмотря на массу трудностей, на незнакомой ему земле встретившихся, на сопротивление «материала» и свою молодость. Опыт хождения по центру России и характер человека, как уже говорилось в начале этого очерка, простого, незлобивого, обходительного, помогли ему в сложном творческом предприятии, да и сопроводительные бумаги способствовали тому.
Вот одна из них, подписанная управляющим морским министерством Ф. П. Врангелем, — «Вследствие изъявленного желания отправиться по поручению морского министерства обозреть жителей губернии и прибрежья моря, занимающихся рыболовством и судоходством, для составления по этому предмету статей в „Морской сборник“, прошу вас обратить при сем особое внимание на: А. - их жилища, их промыслы, с показанием обстоятельств, благоприятствующих и мешающих развитию оных; В. - суда и разные судоходные орудия и средства, ими употребляемые, если возможно, их изображение на рисунке; С. физический их вид и состояние; Д. - преимущественно их нравы и обычаи, привычки и все особенности, резко отличающие их от прочих обитателей той же страны, как в нравственности, так и в промышленном отношении; а равно и в речи, поговорках и поверьях…»
«Морское начальство, не желая стеснять таланта, вполне предоставляет вам излагать ваше путешествие и результаты исследований в той форме и в тех размерах, которые вам покажутся наиболее удобными, ожидая от вашего пера произведения его достойного, как по содержанию и изложению, так и по объему».
Мое внимание невольно привлекли эти заключительные слова наставления морского российского начальства, которым, признаюсь, я с большой охотой последовал бы в своей творческой молодости. В ту пору охотно и со всех сторон пичкали речами о светлом будущем, подвергали сомнению слова «правда», «искренность» в литературе, говорили, что не всякая правда нужна народу, учили отличать идейное от неидейного, положительное от отрицательного, отечески советовали отражать борьбу хорошего с лучшим и отдавать предпочтение второму, потому как все остальное идет к нам от буржуазной идеологии, от пережитков прошлого и мешает наступательной поступи передового в мире общества к идеалам и неслыханным достижениям как в области хозяйской, так и сфере нравственности.
Молодой писатель Максимов получает, кроме наставительной бумаги, рекомендательные письма к архангельским губернским властям, денежное содержание, и за пять дней по малонаселенным, полубездорожным местам покрывает тысячекилометровый путь из Петербурга до Архангельска — скорее, скорее работать! Молодость, крепкое в ту пору здоровье, талант жаждут деятельности во имя и на пользу Отечества, взыскующего после длительного духовного застоя и тяжкого поражения в Крымской войне здравой мысли, полезных деяний и обновления жизни.
Половину зимы молодой писатель занимается в архангельских архивах (в то время в состав нынешних Архангельской и Мурманской областей входила часть Коми АССР и Карельской АССР), много материалов скопилось в газетах и рукописях, в сведениях, присылаемых чиновниками, учителями, священниками, но книг, посвященных этому краю, написано было еще мало, так что в предстоящей работе над книгой о Севере Максимову надо было выработать свои правила, свою систему «отбора информации», как ныне принято говорить, но более всего полагаться на свои наблюдения и память, очень цепкую и глубокую.
Лед на реках сошел, потеплело, подсохло, и молодой писатель отправился в путь по Беломорью, где как, где на чем, от селения к селению.
Указ губернского правления, разосланный по уездам, о всяческом содействии уполномоченному морского министерства имел совсем не те последствия, на которые рассчитывали авторы его и сам путешественник. Его принимали с почтением, но и с большой осторожностью, как ревизора или фискала, боясь откровенностей, столь необходимых в общении в народом. Особенно скрытны были старообрядцы — значительная часть населения Беломорья.
Но по свидетельствам современников, Максимов никогда не позволял себе исполнять работу спустя рукава, и, имея уже опыт общения с народом, совсем не похожий по внешности на писателя, к тому же с бородой, где хитростью, где своим неиссякаемым обаянием, чуждый заносчивости, фарисейства, хвастовства, необычайно живой и остроумный собеседник, Максимов находит пути в дома и сердца уединенного и к его удивлению довольно грамотного, но суеверного народа. Цивилизованность и грамотность поморов, чувство красоты и воли, своеобразный и богатый язык — все-все это обогащало наблюдения молодого литератора, наполняло новизной мысли.
Набрав разгон, уже по своей воле и охоте, Максимов проехал по Белому морю до Ледовитого океана, побывал в тогдашней Лапландии, на Соловецких островах и добрался аж до реки Печоры, потратив на это путешествие четыре месяца, а на все предприятие — целый год.
Книга, им написанная, так и называется просто, доходчиво и объемно: «Год на Севере».
Появившаяся в 1859 году, она имела большой успех. Ее читали нарасхват, Максимов становится популярным писателем. Русское географическое общество удостоило книгу «Год на Севере» Малой золотой медали, все прогрессивные журналы высоко оценили ее. Великий князь Константин Николаевич, пригласив Максимова к себе на завтрак, подробно расспрашивал его о путешествии, и результатом этого завтрака и разговора явилось новое поручение писателю поездка на Дальний Восток для исследования только что присоединенного к великой державе Амура, способы колонизации которого вызвали резкую полемику в печати.
Результатом же поездки на Амур явилась книга Максимова «На Востоке. Поездка на Амур». Кроме того, в конце пятидесятых начале шестидесятых годов им написаны очерки «В дороге», «Чайная торговля», «О народной грамотности» «Сказание о сидении донских казаков в Азове», «Авраамов монастырь в городке Чухлома» и многие другие.
Некоторые очерки Максимова напечатаны в журнале «Искра», редактором которого был его друг Василий Курочкин — поэт, переводчик стихов Беранже, прошедший тяжкую дорогу российского литератора и много сделавший для отечественной словесности — и своим пером, и деятельностью на посту редактора популярного в ту пору журнала.
К началу шестидесятых годов относятся статьи и рассказы Максимова из истории русского раскола: «История о взятии Соловецкого монастыря», «Два послания протопопа Аввакума», «Житие старца Корнилия», «Патриарх Никон».
Работоспособность молодого писателя, жадность деятельности, любознательность, творческая страсть и неудержимая тяга к путешествиям и изучению отечества своего — поистине редкостны, и послужить бы им примером для нынешних, малоподвижных, нелюбопытных литераторов российских. Ему пора возвращаться с Востока домой с кучей материалов, наблюдений и впечатлений, но он принимает предложение обследовать тюрьмы, каторги и быт ссыльнопоселенцев в Сибири. Поручение сложное, объемное, одному человку почти непосильное, однако Максимов блестяще справляется с задачей, собирает огромный материал и пишет книгу «Тюрьма и ссыльные», которая хотя и была строго документальная, без обобщений и умышленных добавлений «от себя», показалась, тем не менее, опасной для опубликования, и морское министерство опубликовало ее «секретно» и очень малым тиражом. И в журналах щепетильный материал тоже не проходил. И только спустя годы появляются обстоятельные описания «мест отдаленных», рассказы о «Мертвом доме».
Писатель, широко уже известный читающей публике, поедет еще на Урал и на Каспийское море. Затем он объедет Белоруссию, часть Литвы, Псковскую, Смоленскую, Виленскую, Гродненскую губернии, и, обогатившись новыми наблюдениями, создаст новые произведения.
Тем временем изменилось направление «Морского сборника». Новый его редактор исключил вообще литературный отдел из этого издания. И Максимов принужден стучаться в двери «Отечественных записок», в «Дело», в «Семью и школу».
Какое-то время Максимов редактировал книжки для народного чтения, занимался делом, совершенно новым в России и трудным. Он и сам написал для этого издания, предпринятого министерством просвещения, до двух десятков книжек: «Край крещеного света», «Святые места русской земли», «Степи», «Дремучие леса» и другие, очень дорожил ими и некоторые из них неоднократно переиздавал.
Постепенно Максимов утрачивает рвение к скитальчеству, да и здоровье его к сорока годам уже заметно было подорвано дорожными лишениями и неудобствами, а громадный собранный материал требовал оседлой, усидчивой работы.
С 1866 года в «Вестнике Европы» печатаются его статьи и очерки о «Стране изгнания» — Сибири, о каторге, о деле петрашевцев, творчески освоены, изучены им записки декабристов. Бдительная цензура корнала и «кастрировала» произведения Максимова, но и в урезанном виде они вызывали огромное любопытство в обществе, читались с захватывающим интересом.
В 1871 году появляется труд Максимова в трех томах под названием «Сибирь и каторга», имеющий бесценное историческое значение. Написанная талантливо, являя собой не только социальное значение, «Сибирь и каторга» поведала о муках и страданиях пламенных борцов государства российского, жаждущих коренного обновления жизни своей родины и в большинстве своем павших в борьбе за лучшую долю.
«Слова и иллюзии гибнут, факты остаются», — сказал молодой и талантливый критик Писарев. Вот почему труд Максимова, которым он и сам гордился, не забыт до сих пор и служит верно и неизменно историкам, исследователям, да и читателям, пусть и неширокого круга.
И все-таки, несмотря на широкую известность, беспрерывное печатание статей, очерков в газетах и журналах, застенчивый до удивления и скромный писатель не может свести концы с концами и содержать свою довольно уже большую семью на свои гонорары. Он ищет службу, чтобы иметь постоянный твердый заработок, и по протекции своих литературных друзей становится редактором «Ведомостей Санкт-Петербургского градоначальства», где и прослужил тридцать лет, не зная ни дня, ни ночи, и постепенно, помимо «модной» болезни интеллигенции той поры — чахотки, заболевает и чисто русским, злым недугом — пьет горькую.
Ну и как все пьющие, добродушные характером люди, Максимов, по его выражению, любил во хмелю «пошебаршить» — выражаться, причем ругательства у него сыпались безо всякой причины и злобы, от вечного нашего национального ухарства.
Василий Курочкин вспоминал, что изумительный рассказчик, друг его Максимов, без труда овладевал в разговорах любой компанией: никогда не повторялся, великолепно владел юмором и сам простодушно смеялся со своими слушателями, но, замолкнув на полуслове, мог он совершенно неожиданно для всех уснуть «каменным сном», а, поспавши немного, был снова весел, насмешлив и светел умом.