Речь губернатора очень много нас успокоила.
На другой день (3 октября) опять повели нас в замок и представили буниосу. О деле спрашивал он нас очень мало, но более любопытствовал знать о разных обычаях и образе жизни европейцев.
Продержав часа два, отпустил он нас отдохнуть. Мы пришли на большой двор и сели в беседке, где японцы, по велению губернатора, потчевали нас чаем с сахаром; но табаку курить не давали, ибо у них не позволено курить на дворе в замке, где имеет свое пребывание губернатор, а потому и конвойные наши уходили для сего по очереди на кухню или в караульные дома.
Между тем пришел к нам переводчик Кумаджеро с одним чиновником и с портным и объявил, что губернатору угодно приказать сшить нам платье по тому образцу, как мы сами хотим, японское или русское. На ответ наш, что у нас платья довольно и мы в нем нужды не имеем, японцы говорили, что губернатор хочет сделать нам подарок, следовательно, и не должно от него отказываться.
Мы сказали, чтобы они нам сшили теплое платье по образцу фризового капота, присланного со шлюпа Хлебникову. Они тотчас повели портного в кладовую, тут же в крепости, где хранилось наше платье, и показали ему капот, а потом пришел он снять с нас мерку. Они не употребляют мерок, а меряют человека вокруг футом, разделенным на десять частей, и записывают на бумаге; таким образом портной вымерял и нас всех[85].
После того приводили нас опять в присутствие буниоса, где он расспрашивал еще несколько часов и отпустил, сделав опять увещание, чтоб мы не предавались отчаянию, но молились богу и ожидали терпеливо конца нашего дела, а притом были уверены, что он употребит все средства исходатайствовать у своего государя позволение возвратиться нам в свое отечество и что на сей конец он велит дать нам бумаги и чернил с тем, чтобы мы все свое дело написали по-русски, а потом переводчик, вместе с нами, напишет оное по-японски. Тогда губернатор, рассмотрев, препроводит его к своему правительству и будет иметь попечение, чтоб оно кончилось в нашу пользу; изложение же нашего дела должны мы представить ему при прошении. Поблагодарив его за такое к нам доброжелательство, мы возвратились опять в мрачное свое жилище, оставаясь попрежнему в большом сомнении, искренно ли японцы нас обнадеживают.
После сего свидания не представляли нас буниосу до 6-го числа; между тем кормили в Мацмае гораздо лучше, нежели в Хакодате. По обыкновению японцев, сарачинская каша и соленая редька служили нам вместо хлеба и соли. Сверх того, давали нам очень хорошую жареную или вареную рыбу, свежую, а иногда соленую, суп из разной зелени или похлебку, наподобие нашей лапши; часто варили для нас уху или соус с рыбою или похлебку из ракушек. Рыбу жарили в маковом масле и приправляли тертой редькой и соей). Самыми же лучшими кушаньями, по мнению японцев, были китовина и сивучье мясо. Работникам нашим, так как они бывали в России, приказано было стараться приготовлять кушанье на наш вкус; почему иногда делали они для нас пирожки из яичной муки с рыбой, довольно вкусные, а иногда варили жидкую кашу – два русских блюда, которые только они и умели стряпать. Кормили нас, по своему обычаю, три раза в день. Для питья давали теплую или горячую чайную воду, а когда водили в замок, то по возвращении давали каждому из нас чашки по две чайных подогретой саке; то же делали, когда погода была холоднее обыкновенной.
Так как мы жили почти на открытом воздухе, а погода стала наступать холодная, то японцы дали и матросам по большому спальному халату, которых у них прежде не было, а потом им по одной медвежьей коже, а нам по две. Узнав, что русские не любят спать на полу, велели сделать для нас по скамейке на каждого для спанья; матросам всем дали одну скамейку, на которой могли бы они сидеть. Такое внимание их к нам не очень согласовалось с жестокостью нашего заключения, и странность эта была тогда для нас непостижима.
Кроме дежурных чиновников, ежедневно посещавших нас по очереди, был еще определен к нам один непременный, на которого было возложено попечение о нашем продовольствии. Обхождение всех их с нами подало нам повод спросить одного из чиновников, нельзя ли на задней стороне нашего сарая сделать окно, чтоб мы могли что-нибудь будь видеть, ибо в теперешнем положении сквозь решетки, кроме неба и вершин двух или трех дерев, мы не видим ничего. Он не отказал нам в сей просьбе; тотчас пошел осмотреть, где бы прорубить окно, спросил о том наше мнение, похвалил выбор и ушел. Мы уже думали, что окно тотчас будет сделано, но не тут-то было. Когда же мы через несколько дней повторили нашу просьбу, чиновник сказал в ответ, что японцы берегут наше здоровье и боятся, дабы мы от холодных северных ветров не простудились, а потому и окна прорубить нельзя. Тем дело и кончилось.
Октября 6-го и потом почти до исхода сего месяца через день и через два водили нас к губернатору и по большей части на весь день, так что и обед работники приносили нам туда.
С половины октября[86], когда уже наступили холода, буниос стал принимать нас не в зале, а в судебном месте, в другой части замка, которое было точно так же устроено, как и в Хакодате, и орудия наказания были разложены таким же порядком.
Нельзя дать счета вопросам, которые сделал нам буниос в продолжение этого времени. Спросив о каком-нибудь одном предмете, к нашему делу принадлежащем, предлагал он после того сто посторонних, ничего не значащих и даже смешных вопросов, которые иногда заставляли нас выходить из терпения и отвечать ему дерзко. Несколько раз мы с грубостью принуждены были говорить ему, что лучше было бы для нас, если бы японцы нас убили, но не мучили таким образом. Например, кто бы не вышел из терпения при следующем вопросе. При взятии нас у меня были в кармане десять или двенадцать ключей от моих комодов и от казенных астрономических инструментов. Буниос хотел знать, что в каждом ящике и за каким ключом лежит, а когда я, показав на мою рубашку, сказал, что в одном сундуке такие вещи, то он тотчас спросил: «Сколько их там?» – «Не знаю, – отвечал я с сердцем, – это знает мой слуга». Тогда вдруг последовали вопросы: сколько у меня слуг, как их зовут и сколько им отроду лет. Потеряв терпение, я спросил у японцев, зачем они мучат нас такими пустыми расспросами, к чему им все это знать. Ни вещей моих, ни слуг здесь нет, они увезены в Россию. На это губернатор сказал нам с лаской, чтоб мы не сердились за их любопытство; они не хотят принуждать нас к ответам, но спрашивают, как друзей. Такая вежливость тотчас нас успокаивала, а он, сделав нам вопроса два дельных, снова обращался к пустякам и опять заставлял нас приходить в сердце. Таким образом каждый день мы ссорились и мирились раза по три и по четыре.
Чтобы сообщить любопытным, что японцы хотели знать и чего нам стоило объяснять им и толковать о разных предметах, обращавших на себя их любопытство, помещаю здесь несколько из их вопросов, которые составляют, я думаю, не более сотой доли всего их числа. При сем надлежит помнить, что мы должны были отвечать посредством полудикого курильца, который о многих вещах, входивших в наши разговоры, не имел ни малейшего понятия, да и слов, их означающих, на его языке не было. Вопросы же свои японцы предлагали, не наблюдая порядка, бросались от одной вещи к другой, не имеющей с первой никакой связи. Вот подлинный образец беспорядка их вопросов:
«Какое платье носит ваш государь?»
«Что он носит на голове?»[87]
«Какие птицы водятся около Петербурга?»
«Что стоит сшить в России платье, которое теперь на вас?»
«Сколько пушек на государевом дворце?»[88].
«Из какой шерсти делают сукно в Европе?»[89].
«Каких животных, птиц и рыб едят русские?»
«Как они пищу приготовляют?»
«Какое платье носят русские женщины?»
«На какой лошади государь ваш ездит верхом?»
«Кто с ним ездит?»
«Любят ли русские голландцев?»
«Много ли иностранцев в России?»
«Чем кто торгует в Петербурге?»
«Сколько сажен в длину, ширину и в вышину имеет государев дворец?»[90]
«Сколько в нем окон?»
«Какое вы получаете жалование?»
«Давно ли в службе?»
«За что получали чины?»
«Сколько раз в день русские ходят в церковь?»
«Сколько у русских в году праздников?»
«Носят ли русские шелковое платье?»
«Каких лет женщины начинают рожать в России и в какие лета перестают?»
Но ничем столько японцы не причиняли нам досады, как расспросами своими о казармах. Прежде сего я упомянул уже, что в Хакодате они непременно хотели знать, над каким числом людей мы должны, по чинам нашим, начальствовать на сухом пути. Здесь они повторили тот же вопрос и потом спросили, где матросы живут в Петербурге. В казармах, отвечали мы. Тут стали они просить Мура начертить им, сколько он может припомнить, расположение всего Петербурга и означить на нем, в которой части стоят матросские казармы. Хотели они знать длину, ширину и вышину казарм, сколько в них окон, ворот и дверей; во сколько они этажей; в которой части их живут матросы и где хранят они свои вещи; чем матросы занимаются; сколько человек стоит на часах при казармах и пр. Но этого еще мало: от матросских казарм обратились они к солдатским; непременно хотели знать, сколько их всех; в каких частях города находятся и велико ли число войск все они вместить могут.
Мы старались всеми мерами не подать им причин к каким-либо вопросам и всегда отвечали коротко, но это не помогало. Всякое слово наше доставляло им материю предложить несколько вопросов. Например, удивляясь красивому почерку и искусству в рисованье Мура, почитали они его человеком весьма ученым, а потому и спросили, где он воспитывался. Мур не сказал им, что получил воспитание в Морском кадетском корпусе, чтоб тем не подать японцам повода к тысяче вопросов касательно сего заведения, а отвечал, что он воспитан в доме дяди своего. Тут пошли вопросы: кто дядя его, богат ли, где живет, сам ли он учил его и пр., а на ответ, что он нанимал для него учителя, тотчас спросили имя учителя, где он сам учился и пр. Когда же меня спросили, где я воспитывался, чтоб избежать несносной скуки, я отвечал, что меня учил мой отец. Я думал, что тут и конец вопросам, но ошибся: надлежало еще им сказать, в каком месте это было, давно ли, большое ли состояние имел мой отец, какие науки он знал и пр.
Между прочим показывали они нам все отобранные у нас вещи и спрашивали о каждой порознь, как они называются, к чему и каким образом употребляют их, из чего и где сделаны, чего стоят и пр. Все наши ответы они записывали, а к вещам привязывали ярлыки, также с надписями. Однажды в присутствии буниоса вдруг принесли один из оставшихся после меня на шлюпе ящиков с английскими и французскими книгами, о котором мы и не знали, что он прислан. Японцы, вынув из него все книги, стали нам их показывать и расспрашивать, о чем в них писано. Объяснения наши на каждую книгу записывали и приклеивали к ней.
Но между чрезвычайным множеством к одному любопытству принадлежащих вопросов или других и совсем ни к чему не служащих японцы хотели выведать от нас о войсках сухопутных и морских, о крепостях, о богатстве и силе империи нашей и пр.
Что касается до предметов, собственно к нашему делу принадлежащих, то здесь буниос повторил по нескольку раз все те вопросы, на которые мы уже дали ответы в Хакодате; но предлагал их в разные дни и не более как по одному и по два в день, между безделицами, так точно, как бы они для японцев не имели никакой важности. Но, спросив о чем либо, до дела касающемся, старался он всеми мерами получить подробный и ясный ответ. При сих вопросах открылось нам весьма неприятное обстоятельство, очень много нас огорчившее: мы узнали, что определенные к нам два работника были те самые, которых Хвостов увез с острова Сахалина и, продержав зиму в Камчатке, опять возвратил в Японию; но с какой целью все это он делал, мы не знали. Работники эти по очереди ходили с нами в замок и всегда находились при наших свиданиях с буниосом. Однажды, расспрашивая нас о Хвостове, спросил он что-то у бывшего тут работника, который в ответе своем (что мы очень хорошо поняли) говорил и показывал, что Хвостов носил мундир с такими же нашивками, какие у меня и у Мура, чему японцы, поглядывая на нас, много смеялись.
Буниос, расспросив нас обо всем, сказал, что теперь он нас долго не позовет к себе и даст нам время описать подробно все наше дело.
Теперь упомяну я о некоторых снисхождениях, которые японцы оказали нам в течение октября. Я сказал уже выше о теплом платье и о медвежинах, которые японцы нам дали, а как погода становилась день ото дня холоднее и мы жили, можно сказать, почти на открытом воздухе, то японцы наружную решетку между столбами оклеили бумагой, оставив вверху окна, которые открывались веревкой и закрывались, как корабельные порты. Окна сии, однакож, сделали они по усиленной нашей просьбе, ибо посредством их по крайней мере иногда могли мы видеть небо и вершины дерев. В нашем положении и то нас утешало, что хотя изредка могли мы, подобно людям, на свободе живущим, смотреть на небо. Потом перед каждой клеткой, шагах в полутора или двух, вырыли они большие ямы и на всех сторонах их положили толстые плиты, а внутрь вместо вынутой земли насыпали песку. Таким образом устроив очаги, стали они держать на них с утра до вечера огонь, употребляя для того дровяной уголь. У огня мы могли греться, сидя в своих клетках на полу, подле решеток.
Через несколько дней после того дали нам японцы курительный табак и трубки на весьма длинных чубуках, на середине коих насадили они деревянные круги такой величины, чтобы не проходили они сквозь решетку между столбами. Это сделано была в предосторожность, чтоб мы не могли взять к себе в тюрьму трубок с огнем. Такая странная недоверчивость была нам крайне неприятна, и мы не скрывали этого от японцев, упрекая их за варварское их мнение о европейцах. Но они смеялись и ссылались на свои законы, говоря, что они повелевают не давать ничего такого пленным, чем бы могли они причинить вред себе или другим, и что табак позволяют нам курить по особенному снисхождению губернатора.
Японцы говорили нам, что, по их обыкновению, ничего нельзя делать вдруг, а все делается понемногу, почему и наше состояние улучшают они постепенно; да и в самом деле, мы испытали, что японцы двух одолжений в один день никогда не сделают. В последней половине октября приступили мы к описанию нашего дела. Для того были нам даны бумага и чернила. Кумаджеро хотел, чтоб мы сперва написали на собственных листах сами за себя и за матросов наших, так сказать, послужные наши списки, то есть где и когда мы родились, имя отца, матери, сколько лет в службе и пр., и пр. Мы удовлетворили его требованию; но когда это было кончено, он хотел, чтоб мы на тех же листах продолжали писать всякий вздор, о котором они нас спрашивали. Таких пустых вещей мы писать не хотели, сказав, что нашего века не достанет описать все безделицы, о которых японцы нас расспрашивали.
Японцы сначала сердились и увещевали нас, чтоб мы не отговаривались делать то, что может послужить нам в пользу. Однакож мы поставили на своем, и они согласились, чтобы мы не писали ничего, к нашему делу не принадлежащего. Дело же наше должно быть описано с отбытия нашего из Петербурга: зачем пошли, где плавали и зимовали, как увиделись с японцами и пр. Притом они сказали нам, что все прочее может быть описано коротко, но о сношениях наших с японцами надлежит писать как можно подробнее и вразумительнее, не выпуская самомалейшего происшествия, а притом в описании нашем нужно упомянуть о Резанове и Хвостове все то, что мы словесно сообщили японцам.
Мы на это согласились и условились с Кумаджеро таким образом, что в небытность его у нас в тюрьме мы станем писать, а когда он придет, то, взяв Алексея в нашу клетку, будем переводить написанное на японский язык, а он нас просил копию для перевода писать так, чтобы между каждыми двумя строками можно было поместить еще две и более.
Условясь таким образом, принялись мы за дело. Нам хотелось сперва писать начерно, чтобы иметь у себя копию; но, опасаясь, чтобы караульные наши этого не заметили и после не отобрали у нас наших бумаг, мы делали это весьма скрытно и с величайшим трудом. Хлебников садился обыкновенно подле решетки в большом своем халате, спиною к японцам, ставил подле себя в маленькой деревянной ложечке[91] чернила и писал соломинкой [92], а я ходил взад и вперед и давал ему знать, когда кто из караульных принимал такое положение, что мог приметить его занятия. Бумаги, которую приносил нам Кумаджеро, мы не смели употреблять, опасаясь, не ведет ли он ей счет, но писали на мерзкой бумаге, которую получали для сморкания носа, а Мур переписывал набело наши сочинения, которые мы диктовали ему под видом обыкновенного разговора.
Но это было еще ничто в сравнении с трудностью, которую встретили мы при переводе с такими толмачами, каковы были Алексей и Кумаджеро. Правда, что мы старались написать свою бумагу, употребив в оной сколько возможно более слов и оборотов, к которым Алексей привык; так, например: вместо очень или весьма, ставили
Кумаджеро приступил к делу следующим образом. Сначала спрашивал у нас настоящий русский выговор каждого слова и записывал его японскими буквами над тем словом. Записав таким образом произношение слов целого листа, начинал он спрашивать, что каждое из них значит само по себе независимо от других, и также записывал над словами японские значения.
Вот тут мы довольно помучились: он был человек лет в пятьдесят, от природы крайне туп и не имел ни малейшего понятия о европейских языках и, я думаю, ни о какой грамматике в свете. Когда мы ему толковали какое-нибудь слово посредством Алексея, и знаками, и примерами, он, слушая, беспрестанно говорил: «О! о! о!», что у японцев значит то же, как у нас: да, так, понимаю. Таким образом толковали ему об одном слове с полчаса и более и оканчивали, воображая, что он хорошо понял. Но лишь мы переставали говорить, он нас в ту же минуту опять о том же спрашивал, признаваясь, что совсем нас понять не мог, и тем досаждал нам до крайности. Мы сердились и бранили его, а он смеялся и извинялся тем, что он стар, а русский язык слишком мудрен. Одно слово «императорской» занимало его более двух дней, пока понял он, что оно значит.
Часа по два сряду мы объясняли ему это слово, приводя всевозможные примеры. Алексей знал его значение очень хорошо и также толковал ему, а он слушал, улыбаясь, приговаривал: «О! о! о!» (так), но едва успевали мы кончить, как вдруг говорил он: «Император понимаю, «ской» не понимаю», то есть что такое император, я понимаю, но не понимаю, что значит «ской».
Более всего затрудняли тупую его голову предлоги; он вообразить себе не мог, чтобы их можно было ставить прежде имен, к которым они относятся, потому что по свойству японского языка должны они за ними следовать, и для того крайне удивлялся, да и почти не верил, чтобы на таком, по его мнению, варварском и недостаточном языке можно было что-нибудь изъяснить порядочно.
Написав же значение слов, начинал составлять смысл, разделяя речь на периоды. Тут представлялась новая беда и затруднения: ему непременно хотелось, чтобы русские слова следовали одно за другим, точно тем же порядком, как идут они в японском переводе, и он требовал, чтобы мы их переставили, не понимая того, что тогда вышел бы из них невразумительный вздор. Мы уверяли его, что этого сделать невозможно, а он утверждал, что перевод его покажется неверным и подозрительным, когда в нем то слово будет стоять в конце, которое у нас стоит в начале, и тому подобное.
Наконец, по долгом рассуждении и спорах, мы стали его просить, чтобы он постарался привести себе на память как можно более курильских и японских речений, одно и то же в обоих сих языках. «Я знаю, что не так, – отвечал он, – но язык курильский есть язык почти дикого народа, у которого нет и грамоты, а на русском языке пишут книги».
Замечанию этому мы немало смеялись, да и он сам смеялся, не менее нас. Напоследок мы уверили его честным словом, что в некоторых европейских языках есть множество сходных слов, но писать на них так, чтобы слова следовали одно за другим тем же порядком, невозможно, а с русским и японским языками уже и вовсе нельзя этого сделать. Тогда он успокоился и начал переводить как должно; поняв смысл нашего периода, прибирал японские выражения, то же означающие, не заботясь уже о порядке слов. Но когда случалось, что смысл был сходен и слова следовали одно после другого тем же порядком или близко к тому, он чрезвычайно был доволен.
По окончании перевода нашего дела (что последовало не прежде половины ноября) написали мы к губернатору прошение. Над переводом прошения трудились и хлопотали мы также немало. Наконец, после множества вопросов, пояснений, замечаний, прибавлений и пр., которые мы делали по требованию чиновников, рассматривавших японский перевод, дело было кончено, и нам сказано, что нас скоро представят буниосу и что он будет спрашивать нас лично обо всем написанном, чтоб проверить точность перевода.
Между тем, пока мы занимались сочинением своей бумаги, Алексею позволено было и без Кумаджеро быть у нас. Но так как мы не доверяли его искренности к нам, то в нужных случаях говорили между собою отборными словами, которых, мы уверены были, он не разумел, а нередко вмешивали и иностранные слова. Алексей очень скоро заметил это и своим языком сказал нам с большим огорчением, сколь прискорбно ему видеть нашу к нему недоверчивость и что мы, подозревая его, скрываем от него наши мысли, как будто бы он был не такой же русский, как и мы, и не тому же государю служил. При сем он сказал, что по взятии курильцев на острове Итурупе японцы разделили их на две партии: одну оставили на Итурупе, а другую, в которой находился Алексей со своим отцом, отправили на Кунасири. Ложное показание, будто русские их послали, выдумано первой из сих партий, но та, где он был, долго отвергала этот обман, пока японцы, застращав их пыткой и наказанием, если они станут запираться, а в противном случае обещая освобождение и награду, не принудили их подтвердить выдуманную ложь. Теперь же Алексей сказал нам, что он решился признаться японцам в сделанном курильцами обмане, готов перенести пытку и принять смерть, но в правде стоять будет и тем докажет, что он не хуже всякого русского знает бога. Десять или двадцать лет жить ему на земле ничего не значит, а хуже будет, если душа его не будет принята в небо и осудится на вечное мученье, почему и просил он нас поместить это обстоятельство точно так, как он его нам сказывал, в нашу бумагу.
Мысли свои сообщил он нам с такой твердостью и чувством и с таким необыкновенным для того в нем красноречием, что не оставалось ни малейшего сомнения, чтоб он притворствовал и говорил не от чистого сердца. Мы хвалили его за такое доброе и честное намерение и уверяли, что в России за сказанную им ложь он никогда наказан не будет, ибо был доведен до того своими товарищами, но сомневаемся, поверят ли ему японцы.
«Нужды нет, – отвечал он решительно и твердо, – пусть они верят или нет, мне все равно, лишь бы я был прав перед богом; я буду говорить правду, вот и только; пускай меня убьют, но за правду умереть не стыдно». Тут показались у него на глазах слезы; нас это столько тронуло, что мы стали помышлять, каким бы образом, не обвиняя бедного Алексея, открыть японцам тот обман, но не находили никакого способа.
Между тем он сам, при нервом случае, объявил переводчику Кумаджеро, что товарищи его обманули японцев, сказав им, будто они были присланы русскими: напротив того, они сами приехали торговать. Кумаджеро крайне удивился этому объявлению и называл его дураком и сумасшедшим, но Алексей спорил с с ним, уверяя его, что он не дурак и не сумасшедший, а говорит настоящую правду, за которую готов умереть.
Мы не знаем, сообщил ли Кумаджеро тогда же объявление Алексея высшим своим чиновникам. Но когда нас стали опять водить в замок к губернатору, где он иногда сам, а иногда старшие по нем чиновники, читая японский перевод нашей бумаги, поверяли его и дошли до того места, где упоминается о сделанном курильцами обмане, тогда Алексей стал опровергать прежнее свое показание с такой же твердостью и присутствием духа, как и нам говорил. Все бывшие тут японцы, как и караульные наши в тюрьме, удивлялись тому, что он сам себя губит; называли его несмысленным дураком, вероятно полагая, что он действует по нашему научению, вопреки истинному делу.
Объявление его и твердость, с какой он настаивал в справедливости дела, заставили японцев призывать его одного несколько раз. В таком случае мы жестоко страшились, чтоб они не принудили его признать ложным последнее свое показание и обратиться к прежнему. При возвращении его из замка мы старались тщательно замечать все черты его лица, чтобы видеть, в каком расположении духа он находится, а так как ныне позволено нам было иногда выходить из клеток, греться у огня и прохаживаться по коридорам, то мы научали потихоньку матросов, чтоб они выведывали у Алексея, о чем его спрашивали и что он ответ чал, и если он сообщит им что-нибудь для нас благоприятное, возвестить нас о том, кашлянув несколько раз, а в противном случае молчать.
К удовольствию нашему, всякий вечер они поднимали такой кашель, как будто между ними было поветрие.
Японцы, отобрав у Алексея все, что им было нужно, привели нас к губернатору. Первый вопрос его был, действительно ли правда, что русские не посылали курильцев к их берегам, а потом спросил, когда Алексей признался нам, что они обманули японцев. Алексей не робел и, смело подтверждая свое объявление, требовал очной ставки с его товарищами, о которых японцы никогда достоверно нам не сказывали, отпустили ли они их с Итурупа по отбытии «Дианы» или задержали.
Мы возвратились домой в большой горести, полагая, что японцы непременно считают объявление Алексея выдумкой и обманом, которые, натурально, должны они приписывать нашему изобретению, что, конечно, послужит несравненно к большему еще против нас предубеждению. «Теперь уже, – говорили мы, – японцы имеют полное право поступить с нами, как с шпионами и обманщиками, хотя, впрочем, сколь мы ни правы, но невинность наша известна только одному богу я нам».
Мысль о вечном заключении и о том, что мы уже никогда не увидим своего отечества, приводила нас в отчаяние, и я в тысячу крат предпочитал смерть тогдашнему нашему состоянию. Японцы, приметив наше уныние, несколько улучшили наш стол и, под видом попечения о нашем здоровье, дали нам по другому спальному халату на вате, а наконец, 19 ноября, повели нас всех в замок.
Долго очень ждали мы в передней, пока не ввели нас в присутственное место, где находились почти все городские чиновники; напоследок вышел и буниос. Заняв свое место, спросил он нас, здоровы ли мы[93], а потом спрашивал, действительно ли все то правда, что написали мы о своевольстве Хвостова и о том, что приходили к их берегам без всяких неприязненных видов. Когда мы это подтвердили, он произнес довольно длинную речь, которую Алексей не в силах был перевести как должно, но, по обыкновению своему, пересказал нам главное ее содержание. Вот в чем она состояла.
Прежде сего японцы думали, что мы хотели грабить и жечь их селения. К такому заключению дали повод поступки Хвостова и другие обстоятельства, нам уже известные. Почему они, заманив нас к себе в крепость, силою задержали, с намерением узнать причину неприязненных поступков россиян. Теперь же, услышав от нас, что нападения на них были учинены торговыми судами, не только без воли государя и правительства российского, но даже без согласия хозяев тех судов, он, то есть губернатор, всему этому верит и почитает нас невинными, почему и решился тотчас снять с нас веревки и улучшить наше состояние, сколько он в праве сделать. Но мы должны знать, что мацмайский буниос не есть глава государства и что Япония имеет государя и высшее правительство, от которых, в важных случаях, он должен ожидать повелений, почему и теперь без их воли освободить нас не смеет. Впрочем, уверяет он нас, что с его стороны будут употреблены все способы, чтобы преклонить их правительство в нашу пользу и убедить оное к позволению нам возвратиться в свое отечество, и что на сей конец посылает он в столичный город Эдо нарочно с нашим делом одного из первых мацмайских чиновников.
Когда Алексей кончил свое изъяснение и японцы уверились, что мы его поняли, тогда тотчас велели караульным снять с нас веревки и стали поздравлять нас, как по наружности казалось, с непритворной радостью. Мы благодарили губернатора и чиновников за участие, принимаемое ими в нашей судьбе. После сего он откланялся и вышел; тогда и нас вывели из присутственного места.
Возвратясь в свою темницу, нашли мы ее, к крайнему нашему удивлению, совершенно в другом виде. Передние решетки у наших клеток были вынуты до основания и клетки соединены с передним коридором, во всю длину коего успели они настлать пол из досок и покрыть его весьма чистыми, новыми матами, так что он представлял длинную, довольно опрятную залу, по которой мы могли прохаживаться все вместе. На очагах кругом сделали обрубы, где поставили для каждого из нас по чайной чашке, а на огне стоял медный чайник с чаем[94]; сверх того, для каждого было приготовлено по курительной трубке и по кошельку с табаком; вместо рыбьего жира горели свечи. Мы крайне удивились такой нечаянной и скорой перемене.
Ужин подали нам не просто в чашках, как прежде, но, по японскому обыкновению, на подносах. Кушанье же было для всех одинаково, только несравненно лучше прежнего, и саке не разносили чашечками по порциям, как то прежде бывало, но поставили перед нами, как у нас ставится вино.
Эта ночь была еще первая во все время нашего плена, в которую мы спали довольно покойно.
На другой и на третий день мы также были очень покойны и веселы, считая возвращение свое в Россию не только возможным или вероятным, но почти верным. Однакож радость наша не была продолжительна. Новые происшествия опять вселили в нас подозрение в искренности японцев.
Во-первых, содержание наше столом они тотчас свели на прежнее, так что, кроме посуды, ни в чем не было никакой разности, и свечей нам давать не стали, а употребляли рыбий жир. Важнее же всего было то, что снятые с нас веревки караульные наши принесли и опять повесили в том же месте, где они прежде обыкновенно висели.
Второе: еще до последней перемены мы слышали, что кунасирский начальник, обманувший нас, помощник его и чиновник, давший нам письмо на Итурупе, приехали в Мацмай. Но ныне буниос решился призвать к себе Алексея в их присутствии и спрашивать его опять, каким образом курильцы обманули японцев, сказав, будто они посланы русскими, и точно ли это правда. Причина же сему была та, что они объявили это сперва кунасирским чиновникам. Из сего следовало, что дело наше буниос не полагал совершенно законченным. Алексей же, возвратясь из замка, рассказывал, что губернатор стращал его смертной казнью за перемену прежнего показания. Но Алексей был тверд, сказал, что смерти не боится и готов умереть за правду, почему губернатор, обратив угрозы свои в шутку, советовал ему быть спокойным и не думать о том, что он говорил. С тем и отпустил Алексея, сказав, что через несколько времени призовет его опять.
Третье: Кумаджеро привел к нам молодого человека, лет двадцати пяти, по имени Мураками-Теске, и сказал, что буниосу угодно, чтоб мы учили его по-русски, для того, чтоб они вместе могли поверить перевод нашего дела, которого теперь японское правительство не может признать действительным, потому что переводил один переводчик, а не два.
Полагая наверное, что тут непременно кроется обман, сказали прямо переводчику с досадою: «Мы видим, что японцы нас обманывают и отпустить не намерены, но хотят только сделать из нас учителей; если б мы уверены были, что японцы намерены точно возвратить нас в Россию, то день и ночь до самого времени отъезда стали бы их учить всему, что мы сами знаем, но теперь, видя обман, не хотим». Кумаджеро смеялся в уверял нас, что тут нет ни малейшего обмана и что мы так мыслим по незнанию японских законов. Наконец, Мур, Хлебников и я сделали между собою совет, как нам поступить: учить нового переводчика или нет, и по некотором рассуждении согласились учить понемногу до весны.
Сие происшествие повергло нас вновь в мучительную неизвестность. Между тем Алексея опять водили к буниосу и по возвращении его, на вопросы наши, о чем его спрашивали, он отвечал сухо: «О том же, о чем и прежде», так что мы боялись, не отперся ли он от последнего своего объявления и не сказал ли, что мы его научили говорить это.
Новый переводчик Теске, получив наше согласие на обучение его русскому языку, не замедлил явиться к нам с ящиком, наполненным разными бумагами, в которых находились прежние словари, составленные японцами, бывшими в России, и тетради, заключавшие в себе сведения, которые они сообщили своему правительству о России и обо всем виденном ими вне своего государства. Вместе с Теске стали к нам ходить также лекарь Того и Кумаджеро.
Теске в первый день, так сказать, своего урока, показал нам необыкновенные свои способности: он имел столь обширную память и такое чрезвычайное понятие и способности выговаривать русские слова, что мы должны были сомневаться, не знает ли он русский язык и не притворяется ли с намерением. По крайней мере, думали мы, должен быть ему известен какой-нибудь европейский язык. Он прежде еще выучил наизусть много наших слов от Кумаджеро, только произносил их не так. Причиною сему был дурной выговор учителя. Но он в первый же раз приметил, что Кумаджеро не так произносит, как мы, и тотчас попал на наш выговор, что заставило его с самого начала поверить собранный Кумаджеро словарь, в котором над каждым словом ставил он свои отметки для означения нашего выговора.
Ученики наши ходили к нам почти всякий день и были у нас с утра до вечера, уходя только на короткое время обедать, а в дурную погоду и обед их приносили к ним в нашу тюрьму[95]. Теске весьма скоро выучился читать по-русски и начал тотчас записывать слова, от нас слышанные, в свой словарь, русскими буквами по алфавиту, чего Кумаджеро никогда в голову не приходило. Теске выучивал в один день то, чего Кумаджеро в две недели не мог узнать.
Теперь уже и нам позволено было иметь чернильницу и бумагу в своем распоряжении и писать что хотим, почему и стали мы сбирать японские слова. Но замечания наши записывать мы опасались, подозревая, что японцы вздумают со временем отобрать наши бумаги.
Через несколько дней знакомства нашего с Теске привел он к нам своего брата, мальчика лет четырнадцати, и сказал: «Губернатору угодно, чтобы вы его учили по-русски». – «Мало ли что угодно вашему губернатору, – отвечали мы с досадой, – но не все то расположены мы делать, что ему угодно; мы вам сказали прежде уже, что лучше лишимся жизни, нежели останемся в Японии в каком бы то ни было состоянии, а учителями быть очень не хотим; теперь же видим довольно ясно, к чему клонятся все ваши ласки и уверения. Одного переводчика, по словам вашим, было недостаточно для перевода нашего дела, нужен был другой: этого закон ваш требовал, как вы нас уверяли; мы согласились учить другого, а спустя несколько дней является мальчик, чтобы и его учить; таким образом в короткое время наберется целая школа; но этому никогда не бывать; вы можете нас убить, но учить мы не хотим».
Ответ наш чрезвычайно раздражил Теске. Быв вспыльчивого нрава, он вмиг разгорячился, заговорил, против японского обычая, очень громко и с угрозами, стращая нас, что мы принуждены будем учить против нашей воли, и что мы должны все то делать, что нам велят, а мы также с гневом опровергали его мнение и уверяли, что никто в свете над нами не имеет власти, кроме русского государя: умертвить нас легко, но принудить к чему-либо против нашей воли невозможно.
Таким образом мы побранились не на шутку и принудили его оставить нас с досадой и почти в бешенстве. Мы опасались, не произведет ли ссора сия каких-нибудь неприятных для нас последствий, однакож ничего не случилось. На другой день Теске явился к нам с веселым видом, извинялся в том, что он накануне слишком разгорячился и оскорбил нас своей неосторожностью, чему причиной поставлял он от природы свойственный ему вспыльчивый характер, и просил, чтобы, позабыв все прошедшее, мы были с ним опять друзьями. Мы, с своей стороны, также сделали ему учтивое извинение, тем и помирились.
Он и в этот раз привел к нам своего брата, но не с тем, чтоб брать у нас урок, а как гостя. Однакож после, дня через два, опять напоминал, что губернатор желает сделать из него русского переводчика и хорошо было бы, если б мы стали его учить. Он говорил это под видом шутки, и мы отвечали ему шутя, что если японцы помирятся с Россией и будут нам друзьями, то брата его и несколько еще мальчиков мы можем взять в Россию, где они научатся не только русскому языку, но и многому другому для них полезному, а если они не хотят с нами жить в дружбе, то и мы учить его не хотим, да и ему зачем ломать голову попустому? После того он уже никогда не напоминал нам об учении его брата.
Между тем сказано нам было, что отправляемый с нашим делом в столицу чиновник сбирается в дорогу и что с ним буниос посылает на показ к императору своему по одной из каждого сорта наших вещей и в том числе хочет послать несколько книг. Но как он намерен позволять нам от скуки читать наши книги, то и велел нам отобрать, которые желаем мы оставить у себя, для чего переводчики принесли к нам и ящик наш с книгами. Выбрав несколько книг, мы их отложили в сторону, в надежде, что японцы хотят оставить их у нас. Но не так случилось: они только их разделили и положили на них свои знаки, а с каким действительно намерением, мы не знали. Затем унесли ящик назад, не оставив у нас ни одной книги.
При разборе книг случилось одно происшествие, которое привело нас в большое замешательство и причинило нам большое беспокойство; Кумаджеро, перевертывая листы в одной из них, нашел между ними красный листок бумажки, на котором было напечатано что-то по-японски; такие билетцы они привязывают к своим товарам, и я вспомнил, что принес его ко мне на показ в Камчатке один из наших офицеров, и после он остался у меня в книге вместо закладки[96].
Кумаджеро, прочитав листок, спросил, какой он, откуда и как попал в мою книгу. На вопросы его я сказал: «Думаю, что листок этот китайский; получил же я его, не помню каким образом, в Камчатке и употреблял в книге вместо закладки». – «Да, так, китайский», сказал он и тотчас его спрятал. Теперь мы стали опасаться, чтоб не вышло нового следствия и японцы не сочли нас участниками в нападениях Хвостова.
«Боже мой! – думал я. – Возможно ли быть такому стечению обстоятельств, что даже самые ничего не значащие безделицы, в других случаях не заслуживающие никакого внимания, теперь клонятся к тому, чтобы запутать нас более и более, и притом в глазах такого осторожного, боязливого и недоверчивого народа, который всякую малость взвешивает и берет на замечание. Надобно же было так случиться, чтобы я читал тогда книгу, когда листок этот ко мне был принесен, чтоб понадобилась мне в то время закладка и, наконец, чтобы книга находилась в том из семи или восьми ящиков, который товарищам нашим рассудилось послать к нам». Мы часто говорили между собою, что и писатель романов едва мог бы прибрать и соединить столько приключений, несчастных для своих лиц, сколько в самом деле над нами совершается; почему иногда шутили над Муром, который был моложе нас, а притом человек видный, статный и красивый собою, советуя ему постараться вскружить голову какой-нибудь знатной японке, чтоб посредством ее помощи уйти нам из Японии и ее склонить бежать с собою. Тогда наши приключения были бы совершенно уже романические; теперь же недостает только женских ролей.
Перед отправлением назначенного ехать в столицу чиновника приводили нас к буниосу. Он желал, чтобы мы показали сему чиновнику, каким образом европейцы носят свои шпаги и шляпы, и велел их принести. Любопытство их и желание знать всякую безделицу простиралось до того, что они спрашивали нас, что значит, если офицер наденет шляпу вдоль, все ли их носят поперек, и всегда ли углом вперед или иногда назад. Они удивлялись и, казалось, не верили нам, когда мы им сказали, что в строю, для виду и порядка, офицеры носят шляпы таким образом, в прочем – кто как хочет, а в чинах и в достоинстве это не показывает никакой разности. После сего дошло дело до матросов, каким образом они носят свои шляпы.
Наконец, после всего, губернатор сказал, что живущим в столице любопытно будет видеть рост таких высоких людей, как русские, и что ему желательно было бы снять с нас мерку[97], почему нас всех тогда же с величайшей точностью смерили и рост наш записали.
Но этого было еще мало для любопытства японцев: они хотели послать в столицу наши портреты и поручили снять их Теске, о коем до сего времени мы и не знали, что он живописец. Теске нарисовал наши портреты тушью, но таким образом, что каждый из них годился для всех нас: кроме длинных наших бород, не было тут ничего похожего ни на одного из нас. Однакож японцы отправили сии рисунки в столицу, и, верно, их там приняли и поставили в картинную галлерею, как портреты бывших в плену у них русских.
Дня за два до своего отъезда чиновник, отправлявшийся в столицу, приходил к нам, сказав, что пришел с нами проститься и посмотреть, каково мы живем, чтобы он мог о содержании нашем дать отчет своему правительству; притом уверял он нас, что постарается всеми мерами доставить нашему делу самое счастливое окончание, и, пожелав нам здоровья, оставил нас. Из Мацмая же поехал он в исходе декабря, взяв с собою бывшего кунасирского начальника, помощника его, чиновника, давшего нам письмо на Итурупе, переводчиков курильского языка, употребленных при наших с ними переговорах, и несколько из здешних чиновников.
По отъезде их мы думали иметь покой, но ожидание наше было тщетно: чем более Теске успевал в нашем языке, тем более нам было трудов; впрочем, он нам казался человеком добрым, откровенным; многое мы от него узнали, чего Кумаджеро никогда бы нам не сказал, да и ему иногда препятствовал рассказывать о некоторых вещах.
Вообще казалось, что Теске был расположен к нам лучше всех японцев; он редко приходил без какого-нибудь гостинца, да и губернатор стал к нам еще снисходительнее. Причиной сему также был Теске. Теперь мы узнали, что он отправлял у него должность секретаря и был в большой доверенности, которую употребил в нашу пользу и внушил ему самое выгодное о нас мнение, несмотря на то, что мы с ним частенько ссорились. Причиною наших ссор было не другое что, как несносное его любопытство, которым он докучал нам ужасным образом.
Японцы как будто нарочно хотели занимать нас беспрестанно переводами, чтоб иметь случай учиться русскому языку, но более, кажется, происходило это от любопытства и недоверчивости. Например, показывали они нам копию с грамоты, привезенной Резановым от нашего государя к японскому. Содержание ее, конечно, должно быть им известно от слова до слова; но они хотели, чтоб мы ее перевели для них. При сем случае мы спрашивали у них о настоящем титуле их императора, но они отвечали только, что он весьма длинен и помнить его трудно, и никогда нам не сказывали. Равным образом таили они от нас и имя государя: хотя прямо и не отговаривались сказать оное, но все они на наши вопросы порознь сказывали разные имена; это уже и значило, что подлинное его имя они скрывали. Мы только узнали, что, по японскому закону, никто из подданных не может носить того имени[98], которое имеет царствующий государь, почему при вступлении на престол наследника все те, которые имеют одно с ним имя, переменяют оное.
Кроме русских бумаг, с которых японцы желали иметь переводы, Теске и Кумаджеро приносили к нам множество разных вещей и несколько японских переводов с европейских книг, на которые хотелось им получить от нас изъяснение или знать наше мнение, а более, я думаю, желали они поверить точность переводов, чему причиною была обыкновенная их подозрительность. Между прочими вещами показывали они нам китайской работы картину, представляющую вид Кантона, где над факториями разных европейских народов изображены были их флаги. Японцы спрашивали нас, почему нет тут русского флага, а, узнав причину, хотели знать, каким же образом намерены мы были итти в такое место, где нет наших купцов. Они крайне удивились и почти не верили, когда мы им сказали, что в подобных случаях европейцы друг другу все помогают, к какому бы государству они ни принадлежали.
Еще Теске показал нам чертеж чугунной восемнадцатифунтовой пушки, вылитой в Голландии. Честолюбие заставило его похвастать и сказать нам, что пушку эту за двести лет перед сим, в последней их войне с корейцами[99], японцы взяли у сего народа в числе многих других после великой победы, одержанной над их войсками. Но мы видели по латинской надписи на пушке, что и ста лет не прошло, как она вылита для голландской Ост-индской компании; однакож не хотели его пристыдить, а притворились, что верим и удивляемся беспримерному их мужеству.