Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Новый сладостный стиль - Василий Павлович Аксенов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Александр задохнулся от волнения. Пропали все неоновые вывески и дорожные знаки, даже и эпоха барокко заколебалась, уступая место грубой флорентийской готике Треченте.

Они пошли вдоль стены замка Борджелло с чугунными кольцами коновязи, которые, должно быть, использовались и для приковывания преступников, с крестообразными креплениями каменных блоков, с огромными воротами из почерневшего дерева и высоченными решетчатыми окнами, за которыми угадывались сводчатые гулкие залы. На другой стороне улицы стояли стены церкви Ле Баджиа, частично той же каменной кладки, частично покрытые желтой штукатуркой. Они перешли улицу и задрали головы, чтобы увидеть зубчатый верх Борджелло. Суровость архитектуры, казалось, ждала появления Данте и Джотто. Машины шарашили мимо будто фантомы, проникшие из другого измерения.

Покружив по старому кварталу, они прошли под мрачной аркой и вышли на узкую улочку, крытую протертыми до блеска каменными плитами разных размеров и неровных очертаний.

– Видишь, как точно – да? – они подгоняли друг к дружке эти камни, – проговорил Джанни.

– Ты хочешь сказать, что это еще с тех времен? – обалдело спросил Александр.

– Ну конечно! Семьсот лет – не такой уж большой срок для этих камней. А вот в этой церкви происходило венчание Беатриче Портинари. – Джанни показал на небольшое здание все той же каменной кладки, с круглым окошком и черепичным козырьком над входом.

Двери были открыты, они вошли внутрь. В сумраке у алтаря трепетали свечи. Несколько молящихся коленопреклоненные стояли на деревянных скамеечках, положив локти на пюпитры.

– Здесь ее выдавали замуж – да? – за Симоне деи Барди – да? – продолжал чичеронствовать Буттофава. – И Данте, возможно, стоял в толпе любопытных, испытывая что-то неописуемое, ну ты понимаешь, даже его пером.

Улочки вокруг церкви были, казалось, еще не тронуты Высоким Ренессансом: суровые стены и башни, простые прямоугольные завершения. Один из таких домов как раз и был, как тут все предполагают – да? – не чем иным, как «Каса Данте», то есть фамильной крепостью их рода. С фасада свисал флаг Алигьери с гербом в виде щита, разделенного на зеленое и черное поля и с поперечной белой полосой.

– Послушай, Джанни, как ему пришла идея описать загробный мир?

– Знаешь, Саша, мне кажется, что он там просто побывал, а потом постарался передать словами непередаваемое. – Джанни вынул из сумки «кьянти». – Вот здесь мы должны выпить – да?

– О да! – В несколько глотков они осушили бутылку и оставили ее под флагом.

Оставшихся немного ночей Александр бродил по Флоренции уже в одиночестве. Он старался не замечать ничего позже Треченто. Например, фонтанов. В те времена еще не было этих пиршеств мрамора и бронзы. Вместо них существовали круглые колодцы из отшлифованного камня с аркой, к которой на колесике подвешивалось ведро. Арку иной раз как осторожное воспоминание об античной культуре подпирала парочка колонн дорического стиля. Он стоял перед таким колодцем на крохотной площади, замкнутой стеной с прямоугольными зубцами. Даже и «ласточкины хвосты» еще не вошли в моду. Попытаемся вообразить тишину такой ночи семьсот лет назад. В этой тишине гулко отдаются шаги нескольких поэтов, пришедших сюда напиться воды. Кавальканти, да Пистойя,[6] Данте. Какие странные одежды: ноги обтянуты нитяными рейтузами, на головах какие-то шапочки с ушками. Данте поворачивается в профиль, как на единственном портрете работы Джотто. Что за суровость, что за острые углы! В принципе он был не только поэтом раннего Возрождения, но и рыцарем позднего средневековья. В нужный час он надевал доспехи и опоясывался мечом.

Когда я вижу, как плывут,Пестрея средь листвы, знамена,И слышу ржанье из загонаИ звук виол, когда поютЖонглеры, заходя в палатки,Труба и рог меня зовутЗапеть…

– Послушайте, старик, – вполголоса за завтраком сказал Александру руководитель делегации. – Мне тут докладывают о ваших странных отлучках по ночам. Ничего странного, говорите? Стихи, что ли, сочиняете? Ну, так и запишем, стихи сочиняет поэт. Попал под влияние Данте. Ищет свою Беатриче, правильно? Да, старик, простите, но что за ахинею вы плели вчера на «круглом столе»? Мне доложили, что полная мистика какая-то – анархизм, модернизм, обскурантизм какой-то. Вы что, не понимаете, старик, кто тут у нас в делегации? Не порите горячку, иначе вам навсегда семафор закроют.

Александр, кривясь от этого вздора, молча смотрел на руководителя. Руководитель, «в общем неплохой мужик», смотрел на него. Потом пожал плечами и отвернулся.

В последний день конференции всех повезли на экскурсию в Сан-Джиминиано, в тот самый город, куда Данте был направлен в 1295 году послом, чтобы примирить враждующие кланы и обеспечить республике сильного союзника. Они добрались туда на автобусе за час, а он, должно быть, скакал целый день. Незабываемый момент – поворот дороги, и на вершине отдаленного холма появляются поднимающиеся из-за городской стены высокие и узкие сторожевые башни семейных кланов.

На обратном пути в самолете Александр, закрыв глаза, пытался прокрутить в памяти лоскутные одеяла тосканских долин, голубые холмы, города на холмах, терракоту их крыш и серые камни стен. Семафор теперь будет закрыт, надо тщательно смонтировать эти кадры, чтобы не забыть их, когда буду ставить спектакль, а потом, может быть, и фильм.

Мы не посмеем спуститься вслед за Данте и Вергилием, все эти годы думал Корбах. Останемся на поверхности, в Тоскане. Главным сюжетом пьесы, а потом, может быть, и фильма будет любовь его к Беатриче. Тут не все так ясно, как кажется. Он встретил ее возле Понто Веккио, когда ей было двадцать, а ему уже двадцать пять. Он не был невинным мечтательным юношей, каким его описывает Гумилев: «Мечтательный, на девушку похожий». Он был уже женатым человеком и отцом. Браки тогда заключались не на небесах, чаще всего они становились следствием сложной межклановой политики. Рано оставшийся без отца, он должен был стать старшим в доме Алигьери. Однако несчастным его брак считать нельзя. Он, очевидно, любил свою Джемму, любил с ней спать, знал ее тело не хуже, должно быть, чем Александр Корбах знает тело своей скандальной Анис.

Явление Беатриче потрясло его, как вдруг нахлынувшее внежизненное воспоминание о любви без похоти и о том несуществующем мире, где мужчина любит женщину, не сотворяя над ней насилия. Тут нам трудно будет не перебросить мостик в Петербург «Серебряного века», к автору «Стихов о Прекрасной Даме». Как и все русские символисты, Блок пытался читать закаты, в юности бормотал за Владимиром Соловьевым: «Не Изида трехвенечная ту весну им приведет, а нетронутая, вечная „Дева Радужных Ворот“. Любовь запредельная, та, что наполняет всю суть поэта неслыханной радостью, невыразимым счастьем жизни-не-жизни, казалась ему понятием, не совпадающим с плотским жаром. Эта любовь являлась в закатах как отражение сияний и бликов сродни тем, что описаны в Третьей книге „La Divina Commedia“, как отражение того, что мы можем назвать „свечением Беатриче“.

Конечно, все это расходится с эстетикой «Шутов», но он уж и сам эстетикой этой порядочно объелся, независимо от партийной критики. Конечно, попляшем на непримиримости гвельфов и гибеллинов,[7] на иных образах «Ада», в которых почтеннейшая публика увидит кое-что знакомое, но главной темой будет любовь, суть земной любви и не-суть небесной. Так думал он в течение нескольких лет и, оставаясь в одиночестве, выборматывал диалоги и пальцем в табачном дыму рисовал мизансцены.

Теперь все подходило к концу, и с этими мечтами нужно было прощаться. О «Свечении Беатриче» он не заикался даже на собраниях труппы. Анонимка, подброшенная в почтовый ящик, говорила, что вся его команда пронизана стукачеством. Разорвал гадость, швырнул по ветру, однако вот гадость делает свое дело, не решаюсь заговорить о Данте на собрании друзей, ближе которых нет никого на Земле. Вместо этого предлагаю прочитать пьесу коммунистического подголоска Маркизета Гуэры Филателисты, или как его там, с «пылающего континента». Хоть и гнусный компромисс, но все-таки не самый гнусный: Филателиста хоть и подонок, но не бездарен.

Однажды, уже в начале 1982 года, позвонил Клеофонт Степанович Ситный: «Послушай, Саша, давай-ка обсудим наши дела, а?» Встреча состоялась в маленьком зале ресторана «Националь». Физиономия штатского генерала излучала добро, уют, отменный аппетит, эдакая плюха. «Саша, ведь ты же талантливый человек, а о тебе каждый день болтают эти трепачи со „Свободы“. Тут стало известно, что у тебя с нервами не все в порядке. Все в порядке? Ну, значит, перебарщивают наши товарищи. Я просто подумал, что такому художнику, как ты, не очень-то хорошо быть притчей во языцех, да и с Филателистой тебе нечего позориться, ведь ты же не последняя птичка в нашей культуре. Есть люди, которые о тебе беспокоятся, думают о твоих творческих планах. „Свечение Беатриче“ – потянешь ли? Хорошо, давай короче. Вот тут подумали хорошие люди, почему бы Корбаху не подлечить нервишки, не сменить на какой-то срок декорации. Ну-ну, не заводись с пол-оборота, никто тебя в Израиль не выталкивает. Речь ведь идет просто о поездке в цивилизованную Европу. Проветришься, прикоснешься к старым ценностям. А вот это ты пробовал, ну, грибочки-то, грузди-то а-ля рюс? На хуй, говоришь? А вот это не по-русски. Словом, есть выбор. Хочешь, приглашение себе закажи от своих друзей на Западе, ну не обязательно прямо от специалистов, можно и просто от людей искусства, не мне тебя учить, да ни на что я не намекаю, просто так сказал, имея в виду журналистов, а совсем не тех, о ком ты подумал, или вот второе, официальная, так сказать, командировка, ну, скажем, от ВТО. Ну, это тебе, наверное, неудобно, да, Саша? Ну, в том смысле, что из диссидентов тогда как бы выпадаешь. Нет, это не провокация, Саша, это просто мысли вслух, ведь мы с тобой водки-то вместе немало выпили, правда?»

Еще месяц прошел после этого ужина по Гиляровскому. Все оставалось по-прежнему: наглая слежка, слухи о решении применить крайние меры к антисоветчику Корбаху, заявления для западной печати как единственное средство обороны. Даже друзья уже не сомневались: вали, Сашка, за бугор, тут тебя доведут.

У него начались приступы необъяснимой трясучки, когда кажется, что вот сейчас действительно перекинешься через бугор, но только не через тот, который все имеют в виду, а через тот, который никто как бы не имеет в виду. Он стал нажираться выпивкой и вдруг однажды увидел на стене старую гитару. В пьяную башку пришла курьезная мысль: вот она меня спасет! Подтянул колки, трахнул всей пятерней и вновь заголосил хриплым петухом, да так, что и Володя бы большой палец показал, будь тот еще жив, незабвенный друг.

Вдруг на подпольной рок-сцене появилась новая группа под старым названием «Шуты»: Наталка-Моталка, Бронзовый Маг Елозин, Шурик Бесноватов, Лидка Гремучая, Тиграша, Одесса-порт, Марк Нетрезвый и, наконец, лид-вокалист, старый наш кумир Сашка Корбах, который никуда не уехал, а, наоборот, снова с нами, втыкает «товарищам» прямо в очко!

Власти совсем взбесились. Закончился этот всплеск вокала и ритма плачевно. Загорелся клуб энергетиков, где шел концерт. В панике народ переломал энное количество костей, попутно якобы пропала какая-то девятиклассница. Началось следствие, с Корбаха взяли подписку о невыезде. После этого он позвонил Ситному: ваша взяла, оформляйте на выезд. Следствие немедленно закрылось. ОВИР с рекордной скоростью выправил заграничный паспорт. ВТО выписало командировку режиссеру Корбаху во Францию «с творческими целями».

Все вокруг смотрели на него как на покойника. Женщины, с которыми у него «что-то было», влажными протирали его взглядами: запомнить, запомнить! Одна, самая недавняя, шепнула: «Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!» Он обозлился. Все ему осточертело, и этот Байрон в русском переводе. На людях еще боролся с «трясучкой», ночи превратились в череду умираний. В мае он оказался в Париже.

Вот он выходит в аэропорту Де Голль. Путешественник. Знаменитость. Из сумки торчит теннисная ракетка. Зажигаются лампы телекомпаний. Какие-то люди машут как знакомому. Саша, узнаешь? Поневоле отшатнешься: Ленька Купершток, перебежчик! Monsieur Korbach, que voulez vous dire au public de France?[8] Молодая толстуха, то есть толстая молодуха, быстро переводит на русский. Товарищ Корбах, мы из посольства. Поосторожней, тут вас приветствует агентура со «Свободы». Шакальи подлые взгляды. Его везут в отель «Крийон», на три дня он гость студии «Антенн-2». Поощрительные взгляды западных «специалистов». Ничего, ничего, он придет в себя, у него сейчас просто культурный шок. Да-да, он вылечится, думает он о себе в третьем лице. Можно хорошо его вылечить утюгом по голове. Шербурские зонтики, болгарские зонтики, какая разница?

Культурный шок и в самом деле стал быстро уступать место реализму с его утренним кофе и хорошо прожаренными круассанами. Никто на меня не покушается, ей-ей. Разведслужбам наплевать на какого-то режиссеришку. «Советчикам» – он быстро научился у эмигрантов этому слову – тоже наплевать на его разглагольствования о «несовместимости карнавального театра с казарменной ментальностью». Выдворили, галочку поставили, доложились, и ладно. Нечего представлять скандал с маленьким театром как мировую сенсацию. Парижские театралы, во всяком случае, не видят в этом трагедии.

Его приглашали и в Odeon, и в Chaillot, и в Comedie Francaise, и в маленькие труппы, игравшие в заброшенных амбарах и банях. Перед спектаклями публика ему аплодировала: браво, месье Корба! Старому другу Антуану Витезу, который, пожалуй, единственный из всех парижских режиссеров свободно говорил по-русски, он рассказал идею «Свечения Беатриче». «Большая идея», – сказал Антуан и с живостью что-то нарисовал в воздухе своими тонкими пальцами. «Не я один такой рисовальщик», – усмехнулся Корбах. «Будем думать, – сказал Антуан, – а пока что, – он вдруг воспламенился, – почему бы тебе не поставить у меня сразу две пьесы? Одну русскую, „Чайку“, а другую ирландскую, „Цаплю“, современную парафразу к Чехову? Обе пьесы можно играть в одних декорациях и с одним и тем же составом актеров. Спектакль из двух вечеров, понимаешь? Ведь русские, по сути дела, такие же алкоголики, что и ирландцы».

За многочисленные интервью во французских, английских, германских, датских, шведских, итальянских и японских журналах он получил немало денег и мог теперь не торопиться, обдумывая предложение Витеза. Все в общем шло совсем неплохо, пока вдруг не началась новая советская атака. Сначала на него вышел корреспондент «Литературной газеты» Петр Большевиков, заведомый гэбэшник, хоть и известный в роли фрондерствующего плейбоя.

– Послушай, старик, тебя, похоже, собираются лишить советского гражданства. Там где-то подготовили для Политбюро подборочку из твоих высказываний. Патриархи пришли в ярость, особенно Ю.В. Там, видишь ли, еще живы такие категории, как классовая борьба. В этих рамках с тобой, похоже, хотят расправиться.

Корбах стянул свой обезьяний рот, стараясь ничего не выдать изучающим зенкам агента. Страшное слово, однако, уже влезло ему под кожу. Пощелкивала артерия под ключицей. Хотелось истерически закричать: «Расправиться?! А по какому праву вы, красные свиньи, приговариваете человека, даже если он обезьяна?!» Все-таки не закричал и не задергался, однако почему же Большевиков ушел такой довольный?

Через день после этого визита напрямую из Москвы позвонил Клеофонт Степанович Ситный. Говорил неслыханно ледяным, будто вся Сибирь, тоном. На «вы»! «Вы что там, Корбах, с ума сошли?! Как вы смеете говорить, что карнавальный театр несовместим с казарменной ментальностью? Все наше общество к казарме подверстали?! Совсем уже продались подрывникам? Ну, пеняйте на себя! Я умываю руки!»

Что-что, а техника давления на нервы у большевиков была неплохо отработана. Через три дня «Советская культура» тиснула фельетон «Шут Корбах на ярмарке тщеславия». Гэбэшный псевдоним А.Николаев довольно гладким слогом (наверное, сам Петька Большевиков и написал) повествовал о том, как рехнувшийся от жажды славы актеришка продает свою родину. Фельетону соседствовало гневное письмо деятелей советской культуры. Дюжина подписей с титулами заслуженный, народный и так далее. Из знакомых никого, кроме артиста Стржельчика, что давно уже приспособился гвоздить диссидентов.

Опять о нем вспомнили радисты русскоязычных станций. Накачиваясь с утра скотчем, он рубал в телефон ответные инвективы. В выражениях не стеснялся настолько, что даже радисты покрякивали: не слишком ли круто, Саша? Ничего-ничего, пусть знают, что не боюсь.

Конечно, он не боялся, ведь не назовешь же страхом утренний мрак, желание то ли скукожиться в неподвижную куколку, то ли раскатиться ртутью во все стороны. Депрессией это называется просто-напросто. Он бормотал дантовские строфы, в частности: «Им невдомек, что только черви мы, в которых зреет мотылек нетленный, на Божий суд взлетающий из тьмы». Это помогало вместе со скотчем.

Однажды пришел старый кореш, актер «Современника» Игорь Юрин, который три года назад «дефектнул»[9] из Совдепа и в Париже женился на марокканке: «Знаешь, один местный коммуняга спросил тут меня с гадкой улыбкой: „Кажется, ваш друг месье Корба погиб в автомобильной катастрофе, это верно?“ Откуда, говорю, такая информация, а коммуняга усмехается еще гаже: „Наши товарищи только что прилетели из Москвы“. Ну вот, получи и распишись. Тебе все понятно? Хочешь совет, Сашуля? Сваливай из Парижа. Они тебя тут доведут своей агентурой влияния. Куда? Да в Америку сваливай. С твоей славой я бы сразу в Америку свалил. Витез не сможет тебе дать здесь постоянный заработок. Знаешь, наши в Америке говорят, что там сразу возникает колоссальный отрыв от Советов, как будто на планете и не пахнет этой сволочью. Я лично просто мечтаю об Америке, но что мне там делать без славы и с нулем английского. А ты еще и английский знаешь отлично».

Интересно, что через день после этого разговора, в ветреную погоду с улетающими шляпами и косынками, он натолкнулся на американского дипломата Никиту Афанасьевича Мориака, которого знал по Москве как большого поклонника «Шутов», всегда готового к переправке писем и пьес через священную границу. В пенсне со шнуром, тот заключил его в объятия: «Вот так встреча! Я уже полгода работаю в Париже, но все знаю о вас».

Они зашли в кафе на Карфюр дю Бак.

– Знаете, чувствую какую-то странную ностальгию по Москве. – Мориак внимательно и печально смотрел, как Корбах заказывает один за другим двойные скотчи. Вдруг просиял, узнав, что собеседник собирается в Америку: – Великолепная идея, Алекс! Вам там выкатят красный ковер. Ну, это просто такое английское выражение. В общем, великолепный прием вам обеспечен. Со своей стороны я гарантирую визу Н-1, а через год вы получите «зеленую карту».

– Вместо зеленого змия? – скаламбурил Корбах.

Мориак похлопал его по плечу:

– Вы там сами во всем разберетесь. Поверьте, Америка – это далеко, очень далеко от ЦК КПСС!

Заканчивая этот предельно краткий корбаховский «куррикулюм витэ», мы выходим на вполне банальную фразу: «Вот так получилось, что в день своего рождения 10 августа 1982 года Александр Яковлевич Корбах ступил на американскую землю», – и возвращаемся в шагающую по утробному тоннелю толпу пассажиров ПанАм навстречу нацеленным телекамерам.

3. Стоградусный Фаренгейт

Только приблизившись к барьеру, Корбах понял, что фото– и телекамеры направлены вовсе не на него. Из-за плеч и съемочных приборов торчала курчавая голова знаменитого теннисиста.

Встречающие выискивали среди прилетевших своих. На этом пороге происходила материализация трансатлантических фантомов. Процесс, аналогичный вытягиванию своего чемодана, только радостные эмоции выражаются в более демонстративной форме. Никто, однако, не торопился вытягивать режиссера Корбаха. Он шел мимо картонок с именами тех, кого не знали в лицо: Верне, Шварцман, Зоя Бетанкур, Куан Лижи, – его имени тут не было. Он прошел через всю толпу, и никто его не окликнул.

Может, где-то у другого выхода встречают – что-то перепутали говнюки? Он пошел вдоль огромного зала, заполненного фантасмагорическим говором, в котором он не понимал ни единого слова. Временами ошеломлял громогласный пейджинг,[10] в котором он тоже ничего не понимал. Носильщики разговаривали между собой на совершенно непонятном языке. Да я, кажется, совсем не понимаю по-английски, если это английский. «Information», – прочел он. Вот это понятно. Надо спросить, где здесь встречают режиссера Корбаха. За открытой стойкой сидели три свежих девчонки в униформе ПанАм, они болтали друг с другом. Приблизившись, он понял, что не может ни слова выдернуть из их болтовни. Одна из них повернулась к нему: «Sir?» Он отвел глаза и прошел мимо. Она понимающе посмотрела ему вслед. Наверное, восточноевропеец. Польские и чешские беженцы часто стесняются своего английского, в отличие от тамилов, сенегальцев и бирманцев, которые не стесняются.

Не менее часа Корбах возил свой чемодан на колясочке по терминалу, пил воду из фонтанчиков, чтобы не заказывать кока-колу по-английски, пока не пришла ошеломляющая мысль: меня здесь никто не встречает! Да ведь Мориак же сказал, что встретят! Да ведь и отголоски были немалые в американской прессе! Все американцы восклицали при знакомстве: Alexander Korbach! That’s a great name in the States!

Он вышел из здания и увидел перед собой гигантское лежбище гладких, отсвечивающих на солнце морских львов. Изредка медленно начинали перемещаться самцы. Сальвадордалиевское перезревшее солнце висело над возлежащим стадом. Необозримый паркинг машин.

Сразу покрываешься потом. Влажность охуенная. Humidity или humanity?[11] Не важно как, но во всем этом пространстве никому до меня нет дела.

– Господин Корбах! – тут же отозвалось пространство.

Подходил невысокий уплотненный человек в скверной летней рубашонке навыпуск. Рукопожатие, обмен потом.

– Мне Игореша Юрин утром позвонил, попросил вас встретить на всякий случай. Бутлеров Станислав, ну, в общем, Стас, ведь мы же с вами, кажется, одного возраста. – Он повел его прямо в пекло, на дальний конец паркинга. – Я уж думал, вы не приехали: нигде никаких признаков встречи. Внешность вашу, сорри, проектирую не очень отчетливо: за три года подзабылись герои отчизны. Хотел уже уезжать, и вдруг сам идет, во плоти. Сразу эта песенка ваша вспомнилась: «Преисподняя, преисподняя, посвежей надевай исподнее».

Корбаха замутило от собственной строчки столетней давности.

– Ну вот, пришли.

Стояло большое желтое такси.

– Там шофера нет, – сказал он.

– Я сам шофер, – ухмыльнулся Бутлеров.

Поехали по шоссе, четыре ряда в одну сторону, четыре в другую. Поток разнообразных машин ровно катил на одной скорости, как будто их всех завели одним ключом и разом пустили. Скользили мимо невзрачных домишек и торчащих кирпичных кубов без каких-либо признаков архитектуры, одни стены, окна, двери – чего еще, вполне достаточно. Иногда над крышами возникал рекламный щит: призыв аэролинии или кэмеловский человек с его пшеничными усами. На одном углу промелькнула толпа, почему-то показывающая пальцами в одном направлении, но вообще-то было пустынно.

– Вам вообще-то куда? – спросил Стас Бутлеров. Он был вполне корректен – вообще-то, – только иногда среди подпухших век мелькало выражение легкого сарказма.

– Да в центр, – пожал плечами Корбах.

Жаль, что не выпил на вокзале. Сейчас бы все это иначе окрасилось. Не пришлось бы корежиться на каждом вираже, когда над штабельными кирпичными домами появляется в сером застое набухшее малиновой магмой солнце.

– На Манхаттан, значит, – со странным лукавством произнес Стас. Он описывал широкий полукруг перед подъемом на подвешенную автостраду. Слева по борту на склонах холмов стояли прижатые друг к другу небоскребы, эдакое воинство, как бы готовое спуститься к битве.

– Странный вид, – пробормотал Корбах.

– Это еврейское кладбище, – проговорил Бутлеров.

У меня просто настоящий невроз, подумал Корбах. Близкое кладбище принимаю за отдаленный Манхаттан. Надо было выпить в ПанАм. Зря не выпил.

– А вот сейчас это уже Манхаттан, – сказал Бутлеров. Всеми силами он старался избежать торжественности, но до конца ему это не удалось.

Зрелище в тот вечер было величественное и мрачное. Застойный стоградусный Фаренгейт создавал от всей гряды камня, стекла и стали ощущение какой-то неясной неизбежности, приближения чего-то кардинально бесчеловечного. Ясность вносило только ядро солнца, висевшее над грядой в мутном вареве городской поллюции,[12] имея в виду только американский, никоим образом не русский смысл этого слова.

– Вам все ясно? – спросил Бутлеров, и трудно было понять, чего больше было в этом вопросе, сарказма или гордости.

– Вполне, – засмеялся Корбах. – Как в кино, – продолжал смеяться он. – Как во сне, – и все смеялся.

I. Процессия

Толкнуло что-то или сам сорвался?Любви ль укол иль паровой утюгНизвергнулся? Ну вот – отшутовался,Отпсиховался, брякнулся, утих.С Таганки, через Яузу, к СолянкеВсе тянется печальная процессия,Парит над ней душа его, беглянка,В парах тоски и возбужденья Цельсия.Влечется тело к пышностям ботаникиВ номенклатурный усыпальный парк.Так оседают в глубину «титаники»,Задув огни и выпустив весь пар.МузЫка озаряется МоцАртом,Но меркнет в заунывной какофонии.Прощай, акустики волнующее царство,Прощайте, мании и вместе с ними фобии.Везде торчат отряды безопасности,В чаду чудовищный чернеет водомет,И воронье с распахнутыми пастямиИзображает неких ведьм полет.Толпа в сто тысяч с грузностью колышется,Как будто жаждет жалкого реванша.Под ней цемент России грязно крОшится,Так соль крошИтся на брегах Сиваша.Плывет невысоко над катафалкомЕго энергия, иль то, что называлДушою он, оставив поле свалки,Еще не рвется отойти в астрал.Она взирает все на оболочкуЕго короткой ненаглядной жизни,Еще не в силах увидать воочиюСонм русских душ над кровельною жестью.Умели спрыгнуть жалкие останкиВ сальто-мортале на скаку с коняИ в марафоне продержаться стойкоС другими «колесницами огня».Они когда-то возжигались страстью —Так верой в Храм горит израильтянин, —Не знали мук, не ведали о старости,Как птицы, что поют: не зря летали!Гемоглобином насыщались клетки,Казался вечным жизненный процесс,Когда вдруг полетели все заклепки,Как будто гарпий отпустил Персей.Теперь их амплуа лишь «бедный Йорик».В последний путь шута и каботенаПусть пронесут советские майоры,Как в Дании четыре капитана.Астрал пред ним встает холстом Филонова,Скопленьем форм вне классов и вне наций,Как будто всю парсуну начал зановоЧахоточный титан, знаток новаций.Еще влечет к себе Земли энергия,Все имена цветов, святых, планет,От Андромед до Пресвятого Сергия,Хоть тех имен вне кислорода нет.Слова ушли, и возникают сути.Надмирный свод в нерукотворной ТореСверкает, как невидимые соты,На радость ангелам и дьяволам на горе.Прощай и здравствуй. Над высотным шпилем —Барокко Сталина, палаццо Эмпээс —Парит певец, один в надмирном штиле,А у ноги парит послушный пес.Так всякий раз к приходу новой сутиРодные духи поспешают снизитьсяПорой на самый край телесной жути,Как нимбы света в кафедральной ризнице.На дне приходит очередь стакана.ПролИлась горем, водкою сушись,Москва! Она прокатывается стакаттоИ выпивает на помин души.

Часть II

1. Анисья в Нью-Йорк-сити

Бывшая жена Корбаха Анис, урожденная Анисья Пупущина, не первый раз посещала Нью-Йорк. В начале семидесятых ее номенклатурный по МИДу папаша после успешного распространения коммунистического керосина на «пылающем континенте» был послан сюда заместителем главы постоянного представительства БССР при ООН. К Белоруссии он все-таки имел некоторое отношение, поскольку обладал специфическим произношением звука «ч». Этот дар, надо сказать, перешел и к Анисье. Как-то раз в начальных классах школы училка велела ей произнести череду слов с суффиксом «чк». Невинное дитя с большущим бантом почему-то не знало великорусского смягчения внутри этого фрагмента речи. Дочка-точка-свечка-печка-ночка-точка. Класс полег от смеха, и даже училка заулыбалась: да ты у нас белоруска, Пупущина!

Как у всех советских людей, семейные корни у Пупущиных не очень-то далеко прослеживались, так что не исключены были какие-то «белые россы» за горизонтом. Позднее, когда она выросла в молодую женщину с ошеломляющей гривой светлых волос, ее стали принимать за скандинавку. Вот и сейчас, когда она идет по Пятой авеню в цветастом платье и высоких итальянских сапогах, под ветром, так здорово обтекающим супербабскую фигуру, мужики распахивают пасти: She must be Swedish![13]

Все-таки это преувеличение, что они тут все в Америке заделались гомиками. Очень многие просто сумасшедшие в отношении женщин. Идут следом, перегоняют, бормочут что-то – этот чертов инглиш не дается Анис, – похоже, что с ходу делают хамские предложения, как будто она не сорокалетняя советская деятельница, а молоденькая сучка.

Вчера один такой совсем распоясался. Рванул к ней, как будто мечту свою узрел, эдакий эфиоп! Глаза и зубы вспыхивают на черно-лиловом лице. Тянутся большие бархатные губы. Мелькают длинные пальцы с перстнями. Гангстер, что ли, какой-то? Where are you from?[14] Называет какую-то неизвестную страну, Хэйти. Сует подарки: «Монблан» с золотым пером, «Роллекс» с бриллиантами, тяжелый бумажник крокодиловой кожи, булавку от галстука, хотите все сразу, все это, мадам, за одну ночь? Она хохотала: может, и штиблеты свои подарите, сеньор? Он тут же начинал развязывать шнурки на тысячных крокодилах, экзотический некто, – ах да, Альбер, а фамилия какая-то вроде Шапокляк. Он проводил ее до здания миссии, а при виде советской вывески изумленно открыл альков рта. Анисья же, изобразив достоинство советской женщины, скрылась под гербом с колосьями.

В этот раз в Нью-Йорке она была советской женщиной вдвойне. Дело в том, что приехала как член делегации Комитета советских женщин. На различных ланчах, жуя безвкусные треугольники сандвичей, пия непьянящее вино, вместе с подругами пудрила мозги голубоволосым старушкам: миру мир, мы все в одной лодке и так далее. Иногда, правда, нарывались на остроязыких евреек в мужских пиджаках, сотрудниц Helsinki Watch или Freedom House. Эти сразу открывали пулеметный огонь: почему разогнали ленинградских феминисток? чем вам мешал журнал «Мария»? Какие еще феминистки? Какая еще «Мария»? Ну что ответишь, если никогда об этом ничего не слышала?

Наконец сегодня какой-то хмырь из «первого отдела» отвел ее в сторону. Вот сегодня, Анисья Борисовна, часиков эдак в три пи-эм[15] вам нужно будет прогуляться по солнечной стороне Пятой авеню. Вполне возможно, вы там кого-нибудь встретите. И вот она послушно прогуливается, но почему-то слишком торопливым для прогулки шагом. Отражается в витринах, попавших в тень, и почти полностью пропадает в солнечных отражениях.

Минут через пятнадцать такой прогулки из встречного потока толпы выделился тот, кого ждала, который так измучил за годы жизни, гад, не могу забыть, какой уж тут, к черту, феминизм, ноги почувствовали свои сорок лет, прислонилась к столбу. Корбах прошел было мимо, потом остановился и стал беспокойно оглядываться. Он был не один, рядом зло рубил воздух ладонью мрачноватый мужик пугачевского типа. До Анисьи донеслось: «Межеумки! Нравственные недоноски! Ублюдки!» Она увидела, как Корбах берет того за руку, как бы желая остановить инвективу, как бы пытаясь прорваться через поток ругательных слов к повороту судьбы, если можно отнести к судьбе сценарий, разработанный вне романа досужими и пошлыми режиссерами. Увидев же наконец ее у столба с зеленой табличкой «35 th Street», он оттолкнул спутника и бросился к своей бывшей жене.

2. Рассеянность Фортуны

К этому моменту он был уже две недели в Нью-Йорке и жил у того, кто его, единственный, и встретил в аэропорту, – у Стаса Бутлерова. Переступив порог Бутлеровых, он сразу вспомнил Москву: из кухоньки тянуло жареными баклажанами, жена Стаса, толстенькая интеллектуалка Ольга, и теща Фрида Гершелевна накрывали на стол по русскому принципу «мечи, что ни есть, из печи». В углу ливинг-рума под портретом вдохновенного Пастернака и картиной Оскара Рабина с селедкой на газете «Правда» стояла двенадцатилетняя скрипачка, «надежда семьи» с аденоидным выражением гениального лица. Семья жила в основном на зарплату Ольги, программистки, а также на фуд-стэмпы, что получала Фрида Гершелевна по восьмой программе для престарелых иммигрантов. Последнее обстоятельство делало старушку тоже своего рода программисткой, как она шутила. Стас между тем, озверев от неудачных попыток подтвердить свой адвокатский диплом, иногда подменял друга таксиста, а иногда друга ночного сторожа. Когда-то он был московским знатоком искусств, знал все театры и кучу знаменитостей, даже и с Корбахом пересекался, хоть тот ни черта и не помнит.

– I can’t believe it, Sasha Korbach himself![16] – воскликнула Ольга.

– Шатапчик,[17] мама! – пресек ее муж. – Дома только по-русски!

Ужин закончился в три часа ночи. Стас нагрузился, проклял историю и современность, Россию и Америку и предложил вечную дружбу «изгнанников духа». Предложение было принято. Корбах свалился на приготовленное ему ложе прямо возле обеденного стола лицом в потолок с аляповатой лепниной. Ничего не хочу, ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не произношу. Закругляюсь или, вернее, простираюсь. Лежу распростерт. Не хватило сил пойти в лагеря, теперь – простирайся в пустоте.

Что же на самом деле произошло? Почему никто на американской земле не встретил эту все-таки довольно изрядно нашумевшую личность? Все-таки куда ни кинь, а на полдюжины интервьюшек, хотя бы уж для русской прессы в Большом Яблоке,[18] он бы потянул. Боюсь, что ему так никогда и не узнать, что произошло-то всего-навсего легкое недоразумение. Ну а нам по авторскому произволу ничего не стоит рассказать об этом л.н. озадаченному читателю.

Дело в том, что секретарша Никиты Афанасьевича Мориака в Париже просто-напросто ошиблась на один день. Сотрудница штаб-квартиры организации «Дом свободы» Мэг Паттерсон, получив телекс, извещающий о том, что советский театральный диссидент Александр Корбах прибывает в аэропорт JFK[19] 11 августа, тут же стала звонить в разные газеты и на телевидение, потому что у нее уже был порядочный опыт по приему советских диссидентов. Изъявили желание прислать людей и 13-й городской канал, и ABC World News, и New York Times, и Washington Post, и Wall Street Journal, и даже журнал Time, у которого к этому времени в разделе Peоple[20] как раз образовалось окошко между женитьбой Бэрри Фонвизен и разводом Лэрри Кранчлоу. Никто, разумеется, там никогда не слышал о таком режиссере, хотя довольно курьезным образом, о котором речь пойдет ниже, все понимали, что Alexander Korbach is a great name in the States.

Конечно, если бы Мэг Паттерсон догадалась позвонить большим людям театра, вроде Боба Босса или Хулио Соловей, которые не раз бывали на спектаклях «Шутов», корбаховская story все-таки бы вздулась, однако она в театры не ходила, отдавая все время своей диссертации, и имен этих не знала.

Таким образом, ровно через сутки после приезда нашего героя, как раз в то время, когда он с Бутлеровым собирался на еще одну селедочно-баклажанную вечеринку в Куинс, у ворот тоннеля ПанАм собралась приличная толпишка американских газетчиков и телевизионщиков, а также несколько увальней из местной русской прессы. Никого не встретив и сильно разозлившись, журналисты отправились по домам. Зная эту публику, мы вправе предположить, что такой афронт прибавил бы им азарту и они всем скопом взялись бы за поиски пропавшего москвича, однако в тот же вечер пришло сообщение, что арабские энтузиасты на Ближнем Востоке захватили американский пассажирский самолет. Драма поглотила все колонки газет, и о «театральном диссиденте» немедленно забыли.

Прискорбная история, ничего не скажешь, особенно для советской знаменитости с измученной вегетативкой, тем более что и истории как таковой знаменитость не знает, от нее осталась ему одна лишь пустота сродни изжоге. Ничего другого не остается, как предаться самобичеванию. Советские критики, видать, правы: тщеславие меня сжигает. Все мои мечты о третьем Ренессансе не что иное, как судороги тщеславия. И весь мой «новый сладостный стиль», и вся моя «Дантеана» со «Свечением Беатриче», ведь все это – ну, сознайся! – было задумано как шумиха на всю Москву. Сама моя известность, пусть советская или антисоветская, это пошлость. Вообще известность – это пошлость, надрыв, дешевая экзальтация, вульгарнейшая штучка. Вечная неестественность, дешевые номера по показу то скромности, то высокомерия, то достоинства. Это просто дурацкое состояние. Попав однажды на чертову карусель, уже не спрыгнешь. Тебя забудут, а ты все будешь кокетничать со всем миром и думать, что и мир продолжает с тобой кокетничать.

Нужно воспользоваться нынешней отрезвляющей, хоть и сжигающей все внутри, отрыжкой и вырваться из блядского балаганчика. Башкой вперед вырваться из хоровода блядей! Жаль, что я делать ничего не умею, кроме сочинения никому не нужных песенок, постановки балаганных пьес да танцев с вольтижировкой. Впрочем, можно водить такси, как Бутлеров водит, Плевако советских судилищ. По уик-эндам будем выжирать полгаллона «Смирновской», ходить по бордуоку,[21] бомбить творческую хевру и политическую элиту, постепенно превращаться в брайтонских бесноватых.

Между тем Бутлеров, вдохновленный неожиданной дружбой с самим Сашей Корбахом, продолжал его водить по квартирам своих знакомых. Его, признаться, поражало, что сверхзвезда беспрекословно принимает все приглашения и, вместо того чтобы посещать коктейли настоящего, американского, Нью-Йорка, высиживает вечера в тесных застольях среди инженеров, работающих подсобниками, врачей, не подтвердивших советские дипломы, журналистов, адвокатов, лекторов, ставших массажистами, официантами, продавцами горячих кренделей, майкопечатниками, то есть операторами прессов, штампующих рисунки и надписи на излюбленном одеянии этой страны, на рубищах без воротников и с короткими рукавами.

Эти люди, по сути дела, были тем, что в России на театре называлось «публикой», они-то и создали в свое время популярность Саше Корбаху. После двух-трех рюмок они начинали напевать его старые песенки, лукаво поглядывали, после четвертой уже запросто совали гитару: «Ну, Саша, рвани!» Он послушно «рвал». Ему ободряюще кивали: «Все при тебе, старик, и голос, и стиль, и страсть!» По глазам он видел, что сочувствуют ему как человеку прошлого.

Слухи, однако, уже гуляли по «русскому» Нью-Йорку: Корбах в городе! Однажды забрели с Бутлеровым в ресторан «Кавказ», не успели принять по первой, как вдруг все заведение встало с поднятыми бокалами: Саша Корбах с нами! Выпьем за Сашу! Цыганка тут, конечно, заполоскала подолом: «К нам приехал наш любимый, Саша Корбах дорогой!» Пошел разгул в чисто московском духе. Из «Кавказа» потащились в «Руслан». Оттуда в огромный мрачный лофт,[22] прибежище художественной богемы. Гении, однако, не выразили никаких особенных восторгов. Напротив, весь вечер на Корбаха как бы не обращали внимания, давая понять, что это он там, в Совдепии, был первачом, а здесь идет суровый гамбургский счет, здесь тамошние ценности не ходят. Какая-то подвыпившая девчонка пыталась пробраться к нему, но ее отвели за печку-буржуйку и отхлестали по щекам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад