«Мокрый сад и пуст и черен,
но откуда листьев шум?»
Мотивы смерти, присутствующие в этом стихотворении, а также его концовка вызывают в памяти лирическое стихотворение другого автора – Якова Полонского – «Могила». В последнем речь идет о том, какое настроение может посетить двух любовников, вечером севших отдыхать под тенью дуба, выросшего на чьей-то забытой могиле, заключительная строка звучит так: «И темных листьев шум, задумавшись, поймут». В стихотворении же Баратынского «На смерть Гете», в котором сказано об оправдании творчества поэта его могилой, присутствуют близкие строки: «И говор древесных листов понимал, И чувствовал трав прозябанье». Стихотворение «Чтоб себя не разбудить…» очевидно перекликается со стихотворениями «Могила» и «На смерть Гете»; «Несчастно как-то в Петербурге…» явно связано с первым. В результате мы понимаем источники (а заодно и дополняем смысл) строки «но листьев, листьев шум откуда?». Примененный автором прием прямой речи оказывается цитированием не текстовым, а, так сказать, «цитированием настроения» семантическая емкость строки, а вместе с ней и всего стихотворения возрастает за счет отсылки читателя к поэзии прошлого.
Специальное исследование «чужого слова» в творчестве Аронзона – достойная задача литературоведов, я же отмечу лишь то, что присутствие в нем отголосков большого числа поэтов различных эпох и культур, поэтов очень разных, вызывает удивление – как эта разнородная масса обрела внутреннюю цельность и стала неотъемлемой составляющей собственного поэтического голоса Аронзона?
По всей видимости, в этом разнородном множестве «стихотворных составляющих» было обнаружено то, что их внутренне объединяет, то, что порой называют самой «субстанцией поэзии». Тут потребовались переосмысление природы стиха, глубинные сдвиги в восприятии и репродуцировании традиции. Поэтому трудно не согласиться с Вл.Эрлем, который писал, что для поэтики Аронзона характерно наличие взрываемой, разрушаемой изнутри традиционной основы и эксперименты в области, условно говоря, авангардной поэтики [26]. Я бы лишь уточнил, что здесь до поры до времени присутствует не только (а зачастую и не столько) разрушение как таковое, сколько значительная, но не производящая разрывов трансформация, вызванная несомненной новизной поэтического видения, а рассечение традиционной ткани стиха произведено в первую очередь там, где непрерывная трансформация уже невозможна.
Как известно, в лирике значение традиции велико как нигде – возможно оттого, что присущий ей оттенок интимной задушевности сообщения требует наибольшего доверия от читателей, а доверие принадлежит прежде всего привычному. Однако доверие доверием, а традицию, как вечно новорожденную, положено побуждать к дыханию периодическими шлепками. В 1966 г. Аронзон начинает стихотворение: «Я Пушкина любимый правнук…», – а в 1969 (?) записывает (зап. кн. №9): «Бунт срывается. То, что не удалось похоронить Пушкина – живучесть убогости…».
Необходимость самоотрицания традиций в новаторстве может приводить и ко второй ступени отрицания: когда «все кругом» модернисты, тогда новой, необычной начинает казаться именно традиционность. Таким образом традиционность и новаторство могут «меняться местами», а иногда выступать вместе, единым фронтом, объединяя авангард с традиционной поэзией. Так, Аронзон пишет иронические сонеты, в нормативно-привычную лексику вторгаются «низкие», уличные слова, во многих зрелых стихах присутствуют «невозможные» для прежней поэтики приемы: перечисление несходного («отдайся мне во всех садах и падежах»), наличие «лишних» слогов в слове («одиночечества стыд»), неологизмы («богоуханна»), тавтологии, необычные метафоры и т.д. Нарушения классичности превращаются в неотъемлемую особенность стиля (ср. запись Аронзона: «Не хватает ошибки»). Подобные «ошибки» становятся, так сказать, нервными узлами стиха, обнажившимися вследствие рассечения его ороговевшей классической ткани.
Но проблема взаимоотношений Аронзона с традицией далеко не сводится к вопросу о прямых или косвенных заимствованиях, а также к применяемому поэтом приему адресации читателя к тем или иным произведениям прошлого. Возможны и другие способы использования достижений предшествующей поэзии.
Среднепоэтическую норму ощущают все, кто в достаточной мере знаком с литературой определенного времени. Эпигоны эту норму эксплуатируют и придают текстуальную плоть тем или иным ее сторонам. Но кроме этого среднеарифметического версификаторства, связывающего наиболее доступные черты разных способов поэтического выражения, существует еще и связь на значительно более высоком уровне, трудноуловимая, более одухотворенная. Речь идет о так называемом «общем духе поэзии». Большой художник всегда с той или иной степенью отчетливости ощущает наличие этого духа. В периоды существования устойчивых жанров и традиций такой «дух» даже имеет определенные «ячейки», в которых ему следует обитать. Но его присутствие – по крайней мере, острая нужда в таком присутствии – выступают на первый план в эпохи глубинных сдвигов традиций, когда устоявшиеся принципы поэтического творчества утрачивают свою прежнюю значимость и казавшееся еще вчера исходным и непреложным приходит в расстройство, в разброд.
Зачастую в такие периоды художники выбирают в качестве принципов своего ремесла лишь отдельные из существовавших традиций, смело попирая другие (время новаций, активных поисков, частных задач). Именно на такой период и выпала поэтическая активность Леонида Аронзона: время поэтического разрыва, время изжитости господствующих стихотворных форм (но и время оживления литературного энтузиазма).
Отказавшись от путей официальной поэзии, Аронзон, однако, не сосредоточился исключительно на изобретении новых технических приемов стиха, на данном этапе он избрал иной, по тем временам один из немногих возможных, путь к «высокой» поэзии. Осваивая традиционную версификацию во всевозможных ее проявлениях, обнаруживая то, что объединяет эти проявления, в третий период творчества автор осуществляет как бы реконструкцию самих истоков поэзии. Нет, поэзия, конечно, не возвращается к своей эмбриональной стадии, но с высоты своих достижений она оглядывается назад и задается вопросом: что ответственно за ее бытие, что делает ее существование возможным? Взгляд назад сопровождается своеобразным сгущением, доведением до логического завершения наиболее существенных достижений прошлого версификаторства. Причем производится это средствами самой же поэзии. Возникает то, что хочется назвать типологической или «первопоэзией», живой поэтической сутью самой поэзии.
Если заимствования, позитивные влияния могут осуществляться только по направлению от предшествующих авторов к последующим, то взаимодействие через скрытый «вечносущий поэтический дух» (в данном случае осуществляемое путем конструирования «первопоэзии») не подчиняется власти обычного времени, и тогда последующие поэты могут оказывать влияние на предыдущих. Не это ли имел в виду Аронзон, отмечая в своей записной книжке 67-68 гг.: «Пушкин влиял на Державина, Ломоносова и пр.»?…
Можно предположить наличие исторических предпосылок определенных признаков ахронизма поэтического ощущения зрелого Аронзона. Поскольку жизнь литературных традиций возможна только при свободном, непрерывающемся развитии искусства, а деятельность Аронзона пришлась на период, последовавший за неестественным для развития литературы разрывом, постольку возникла необходимость скорейшего преодоления этого разрыва. И творчество Аронзона по-своему выполнило задачу тех лет, как бы повторив в свернутом виде поэтический опыт отчужденного прошлого, освоив его живое дыхание для современников, а читателям будущего дав образец своего рода «концентрированной» поэзии / 15 /. И, добавим, после чтения стихов Аронзона мы отчетливей осознаем, что такое вообще поэзия, и с новым чувством открываем томики того же Пушкина, Тютчева, а то и Кантемира.
Движение творчества Аронзона к истокам стихотворства имеет свои особенности, и одна из них такова. Как справедливо отмечал в своем выступлении Р.Топчиев [21], в поэзии Аронзона точные рифмы заменены ассонансами, часто весьма богатыми (красиво – перерыва, мука – буквы, чем я – ночах, ниоткуда – забуду, раздумий – не умер, вперед – спасет, многоточье – ночи). Созвучия сопрягают не только надлежащие стихотворные строки, но иногда размещены и внутри строки. Отказываясь от жестких фонетических связей между стиховыми окончаниями, Аронзон сопрягает слова скорее по общему впечатлению от них, по звучанию слова в целом. Такому характеру фонетической связи соответствует определенный характер связей семантических. Стихотворение зачастую уходит весьма далеко от последовательно развивающегося сообщения, будто распадается на самодовлеющие строки, непосредственная семантическая связь между строками истончается до почти полной неощутимости. То же происходит и внутри строки. Стихотворные фрагменты (строфы, строки, части строк) как бы обретают частичную замкнутость, и связь между ними может осуществляться главным образом на уровне скрытом от «здравого смысла», на уровне очень тонком, духовном.
Свойства нашего языка таковы, что точные рифмы обычно выпадают на одинаковые части речи (глагол – глагол, существительное – существительное и т.д.). Культурологами установлено, что существует тесная корреляция между частями речи в языке и системой философских категорий, в которой отражаются стихии бытия. Созвучия Аронзона почти неизменно сталкивают разнородные жизненные стихии: явления языка и действительности, мира прекрасного и природного мира, чувственного и рассудочного и т.д. И это, в свою очередь, ставит нас перед лицом простой первоначальной стихии.
Однако наряду с текстами, новизна которых в первую очередь заключалась во внутреннем переформировании области традиционной поэзии, в ее, если можно так выразиться, «непрерывной деформации», а изобретение новых стихотворных приемов было отодвинуто на второй план или растворено в устоявшихся способах выражения, у Аронзона со временем все чаще и все настойчивей проявляется стремление овладеть истоками стихотворства с помощью средств из арсенала авангардной поэтики – роль приема скачкообразно возрастает, в поэзии становятся явственней звуки ее постукивающего скелета.
Известный факт: нередко стихотворения у поэтов рождаются из одной-двух строчек, а то и из приглянувшегося словесного оборота. При этом «зародыш» стихотворения уже распознается автором как поэзия, которую в дальнейшем следует лишь «развернуть», развить. А не может ли возникнуть обратная задача – «сворачивания» стихотворения: сжать текст так, чтобы поэзия в нем все-таки сохранилась, обнаружив тем самым текстуально-поэтическую единицу? В последний, четвертый период творчества (и в текстах, тяготеющих к этому периоду) Аронзон пишет дуплеты: «На груди моей тоски / зреют радости соски» / 16 /, «Как прекрасны были вы / с розой вместо головы!», «Вдохновляя на рулады, / ходит женщина по саду», – однострочия: «Я плачу, думая об этом», «Строка не знает младшую сестру», «Недвижно небо голубое», «Бог шутил, когда лепил», – перевертыши / 17 / и производит даже разложение слов: Страх!
трах!
Тремсмерть
Смерть
мерть
(1969 -70?)
Можно подозревать, что в подобного рода текстах Аронзон пытается добраться уже до атомарной сути поэзии, и остается только сожалеть, что четвертому периоду не удалось завершиться. На означенном этапе Аронзон сталкивает верлибр с рифмованным стихом («Запись бесед», I, II, IV), пишет тексты, представляющие собой «наборы стихов-рифм»: «Шуты красоты», «Здания трепетания», «Сучность сущности», «Notre-Dame создам», «Рабочий ночи», «Тишина вышины» («Ave»), – создает и другие стихотворения, столь же мало напоминающие традиционные, напр., «Держась за ствол фонтана»:
О, я смешной и странный, о, я смешной и странный,
о, я смешной и странный,
о, я, о, я, о, я!
(июль 1970).
В четвертый период Аронзон прибегает и к новому методу работы с текстами предшествующих поэтов. Если в прежних стихотворениях он стремился более или менее сохранить настроение, «поэтическое содержание» использованных источников, а текст «цитаты» мог быть в значительной мере деформирован, то в последние годы положение меняется порой на обратное: одним из строительных материалов собственных произведений могут становиться точные (или почти точные) языковые выражения других поэтов, но Аронзон по своему изменяет их «поэтическое содержание», используя эти готовые «текстовые блоки» в своих, часто весьма отличных от первоисточника, целях.
Так, одно из стихотворений Аронзона зимы 68-69 гг. – «Из Бальмонта» («Русалку я ласкал…»), включенное в «Ave» – состоит из совсем не измененных первых строк стихотворений Бальмонта, помещенных в оглавлении книги «Будем как солнце»; другое – «Лесная тьма», то же время – образовано аналогичным путем на материале стихотворений Брюсова (использовано оглавление собрания большой серии Библиотеки поэта); два стихотворения Аронзона – «День с короткими дождями…», «Проснулся я: еще не умер…», 1968 или 1969 – возникли в результате работы с дневниками и записными книжками Блока (прозаич.), из которых Аронзон «выуживал» отдельные поэтические выражения, переосознанные как фрагменты самостоятельного произведения.
Чтобы рельефней обозначить особенности указанной манеры Аронзона, полезно отметить следующее. В новом искусстве существуют, грубо говоря, два альтернативных способа работы с чужими текстами. Первый предполагает аналитическое разложение этих текстов с последующей «деформацией», монтажом и т.д., при этом исходные тексты изменяются часто до неузнаваемости, их физиономия не сохраняется (такая возможность реализуется, например, у конструктивистов). Художники, использующие второй способ, стремятся по возможности в полном виде сохранить типические особенности первичного текста, эти особенности нужны им для того, чтобы вступить с ними в языковой д и а л о г (на втором способе основаны, в частности, многие произведения Д.А.Пригова). Разумеется, четких границ между двумя способами нет, и скорее можно заметить спектр перехода между ними согласно мере сохранения характеристических особенностей чужого текста, и место позднего Аронзона в этом отношении тяготеет ко второй границе, представляющей собой одну из тенденций концептуализма.
Хотя иногда небезосновательно и замечают, что так называемое авангардное творчество Аронзона не всегда последовательно (по сравнению с авангардом Запада и нашего прошлого), однако своеобразие текстов четвертого периода все же весьма заметно и реформа стиха достаточно существенна для того, чтобы стало возможным говорить о смене принципов поэтического мышления / 18 /, о смене, если можно так выразиться, типа поэтического чутья, критериев поэтичности, а не сводить оригинальность автора к очередному введению в литературу каких-то дотоле не изображенных оттенков человеческих чувств или пополнению версификационного арсенала. Смена «типа поэзии» становится тем более очевидной, если обратить внимание на контраст: новые тексты появляются после или на фоне произведений, возведенных на фундаменте «традиционной» поэтики (и, добавим, автору удалось создать в своей новой манере несомненно высокохудожественные тексты – напр., «Запись бесед», «Ave», – что, возможно, труднее было бы оценить читателю, если бы Аронзон не расставлял по пути тут и там опознавательные знаки более привычного для читателя стихосложения.
Стремление Аронзона к простоте – местами намеренно профанированной, – которому не удалось должным образом реализоваться в 1967 г., нашло свое адекватное выражение в ряде поздних произведений. Эти произведения как бы «снижаются по жанру» по сравнению со многими текстами второго и третьего периодов, элементы стиля, свойственные «высокой» поэзии, вытесняются элементами куда более «веселыми», изобретательными. Если в литературе иногда обнаруживают черты религиозных мистерий, языческой (или полуязыческой) карнавальности, то в новом искусстве заметней сходство с цирковыми приемами, приемами скоморохов, которые с помощью всевозможных трюков вызывали удивление зрителей, считая этот эффект ценным самим по себе. Теряет ли «серьезность» (здесь как синоним «значительности») подобное искусство, превращаясь в род развлечения? – В данном случае нет. Но происходит замена выразительных средств, и путь к сознанию и сердцу читателя прокладывается с существенной помощью упомянутого удивления – одного из основных инструментов авангарда вообще и ряда поздних произведений Аронзона в частности.
В заключение настоящей главы хочется сделать одно замечание. Нередко употребляемый Аронзоном прием переклички с текстами других поэтов применяется и в отношении к собственным текстам. Сюда можно отнести, во-первых, одну из характерных примет художественного стиля поэта – переход излюбленных образов из одного произведения в другое (ручей рисует имя, на вершине холма на коленях, семяизвержение холма, зеркала-озера), и, во-вторых, со временем появляются не только трансстихотворные образы, но происходит и цитирование самого себя, причем осознанное не как повторение, а именно как цитирование, ссылка (ср. строки «Записи бесед», IV: «И я восхитился ему стихотворением: – Не куст передо мной, а храм КУСТА В СНЕГУ», – со строками стихотворения «Благодарю Тебя за снег…»: «Передо мной не куст, а храм, храм Твоего КУСТА В СНЕГУ» / 19 /. Со своим словом поэт обращается как с чужим, а с чужим как со своим. Поэтический факт обретает надындивидуальную значимость, как факт реальный. С поэтическим фактом оказывается даже возможным сравнивать реальные предметы (или человека):
И здесь красива ты была,
как стих «Печаль моя светла» / 20 /
(«Листание календаря», IV, 1966). Но здесь мы уже выходим за рамки темы главы и переходим к материалам главы второй, в которой будет рассматриваться
2. СООТНОШЕНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЙ И РЕАЛЬНОЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ
Наверное, в сознании всякого автора нет и не может быть глухого барьера между феноменами творчества и реальными событиями его жизни. Не исключение и Аронзон. Свидетели тех быстро уходящих в прошлое лет вспоминают, что он был весьма чуток к всевозможным проявлениям поэзии. Так, будучи в Гурзуфе, Аронзон с женой получили из Ленинграда письмо, начинавшееся словами: «Печально как-то в Петербурге без вас…». Фраза превратилась в начало стихотворения «Несчастно как-то в Петербурге…» (причем первоначальный вариант был именно «Печально»). Или другой пример. Идя как-то со своим другом Альтшулером по залитому солнцем Литейному, Аронзон восхитился: «Боже мой, как все красиво!» Восклицание вскоре стало строчкой одноименного стихотворения.
В такого рода событиях самих по себе еще нет ничего необычного, и они остались бы общим местом в описании жизнетворчества поэта, если бы они не были особым образом связаны со спецификой художественного стиля автора. А речь пойдет вот о чем. Цитирование и трансформация различных реальных высказываний в произведениях Аронзона, несомненно, перекликается с нередко употребляемым им приемом цитирования и трансформации текстов других авторов. Создается впечатление, что Аронзон почти одинаково относился к реальным и литературным событиям, считая их в равной мере сырьем для творчества. Опыт поэтический и реальный жизненный опыт не только не разграничивались глубокой межой, а наоборот, становились нераздельными друг от друга.
И в самом деле, в поэтических произведениях Аронзона достаточно явственны следы сближения, «существования на одном уровне» фактов реальной и литературной, языковой действительности. Так, одно из стихотворений 1962 года начинается строчками: «Как предлоги СКВОЗЬ и ЧЕРЕЗ ЛЕД извилистых ручьев»; в стихотворении «Холодный парк и осень целый день…» (1966) поэт пишет: «то, в парк спустившись, вижу на воде / свои стихи – уснувших лебедей». В черновиках Аронзона мы встречаем сравнение: «Парк длиною в беседу о русской поэзии». То же может происходить и в метафоре: «Пушкин скачет на коне на пленер своих элегий» (стих. «Снег и поле. Солнцеснег…». Или вот эпиграф к «Отдельной книге»:где бабочки – цитаты из балета,
стоите вы, от счастья хорошея,
и этот лес вам служит отраженьем,
раскроется бутон, а в нем – пчела…
Примеры можно умножать: это и ручей, рисующий на песке «мое имя», и «китайский текст ночного тростника», и повисший над головою жены шмель, уподобляемый сравнению ее с цветком, и т.д. Порою поэту даже кажется, что ничто в мире не могло бы существовать, если бы его не сотворил художник: Ветра не было б в помине,
не звенела бы река,
если б Пушкин по равнине
на коне б не проскакал.
«А.С.Пушкин», 1968
Сближение литературной и рельной действительности в поэзии Аронзона соответствует более общему явлению – сопряжению понятий, принадлежащих различным семантическим рядам, отвечающим различным бытийным стихиям. Что позволяет поэту соединять несоединимое? Что сходного он находит в вещах, которые принято считать разнородными? Возможно, причину следует искать в том, что элементами стиля Аронзона служат не столько реалии действительного или языкового мира, сколько переживание этих реалий (или видение их). В таком случае общая для всех элементов поэтического мира субстанция переживаний позволяет объединять то, что «объективно» разрознено. В 1969 г. поэт писал:Мой мир такой же, что и ваш, не знавших анаши:
тоска – тоска, любовь – любовь, и так же снег пушист,
окно – в окне, в окне – ландшафт,