Петру Александровичу Плетневу.
В С.-Петербурге. На Васильев<ском> острове. В Университете.
А. О. СМИРНОВОЙ
Байрут. Апреля 4 1848
Уведомляю вас, добрый, бесценный [добрый и бесценный] друг мой Александра Осиповна, что путешествие мое в Иерусалим я совершил благополучно и что летом надеюсь быть в России; прошу вас убедительно уведомить меня о себе подробно и обстоятельно, где и как мне вас найти. Адресуйте в Полтаву, а оттуда в Васильевку. Это деревенька моей матери, у которой [где я] я должен буду прогостить конец лета. Напишите теперь же, не откладывая. Мне хочется по приезде моем застать ваше письмо уже там. Затем бог да хранит вас. Жажду вас нетерпеливо обнять лично.
Весь ваш Г.
На обороте: Александре Осиповне Смирновой.
В. А. ЖУКОВСКОМУ
1848. Байрут. Апреля 6
Пишу к тебе, бесценный и родной мой, несколько строчек из Байрута, за несколько часов до отъезда с пароходом в Смирну и Константинополь. Уже мне почти не верится, что и я был в Иерусалиме. А между тем я был точно, я говел и приобщался у самого гроба святого. Литургия совершалась на самом гробовом камне. Как это было поразительно! Ты уже знаешь, что пещерка [сама пещерка] или вертеп, в котором лежит гробовая доска, не выше человеческого роста; в нее нужно входить, нагнувшись в пояс; больше трех поклонников в ней не может поместиться. Перед нею маленькое преддверие, кругленькая комнатка почти такой же величины [почти не больше ее] с небольшим столбиком посередине, покрытым камнем (на котором сидел ангел, возвестивший о воскресении). Это преддверие на это время превратилось в алтарь. Я стоял в нем один; передо мною только священник, совершавший литургию. Диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами гроба. Его голос уже мне слышался в отдалении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдаленнее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших «господи, помилуй» и прочие гимны церковные, едва доходило до ушей, как бы исходивш<ее> из какой-нибудь другой области. Всё это было так чудно! Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моленья и так располагающем молиться. Молиться же собственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед чашей, вынесенной священником из вертепа для приобщенья меня, недостойного… Вот тебе все мои впечатления из Иерусалима. Дай мне известия о себе и о всем, что тебя касается, скорей, как можно. Я не имею до сих пор еще ответа ни на длинное мое письмо из Неаполя, ни на письмо из Иерусалима. Адресуй в Полтаву, для большей же точности прибавь: а оттуда в село Васильевку. Это деревенька моей матери, где я приостановлюсь на лето. Рад буду несказанно, если уже застану там твое письмо. Обнимаю вас крепко всех, от велика до мала.
Твой Н. Гоголь.
На обороте: Francfort sur Main.
Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky (Василию Андреевичу Жуковскому).
Francfort s/M. Saxenhausen.
Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.
А. П. ТОЛСТОМУ
Апреля 25/13 <1848. Константинополь>
Узнавши, что вы будете в Константинополе, оставляю вам несколько строчек, бесценный друг мой Александр Петрович. Я не писал к вам потому только из Иерусалима, что не знал, где вы. Путешествие свое совершил я благополучно. Я был здоров во всё время, — больше здоров, чем когда-либо прежде. Удостоился говеть и приобщиться св. тайн у самого святого гроба. Всё это свершилось силою чьих-то молитв, чьих именно — не знаю; знаю только, что не моих. Мои же молитвы даже не в силах были вырваться из груди моей, не только возлететь, и никогда еще так ощутительно не виделась мне моя бесчувственность, черствость и деревянность. Приехавши в Константинополь, нашел я здесь письмо ко мне Матвея Александровича. Что вам сказать о нем? По-моему, это умнейший человек из всех, каких я доселе знал, и если я спасусь, так это, верно, вследствие его наставлений, если только, нося их перед собой, буду входить больше в их силу.
Напишите мне о себе. Не позабудьте подробностей. Вы можете почувствовать сами, как мне хочется знать всё, что ни относится к вам: многое уже нас так связало… Адресуйте в Полтаву, а оттуда в деревню Васильевку. Это именьице моей матери, где я приостановлюсь на лето. А между тем рекомендую вам моего сотоварища по школе, Халчинского. Он очень доброго сердца, благороден и весьма дельный человек. Софья Петровна, кажется, его не узнала…
С. П. АПРАКСИНОЙ
<Около 25/13 апреля 1848. Константинополь.>
В Константинополе нашел ваши два письмеца, добрейшая Софья Петровна. Благодарю вас за них много. Кое-как молился и о вас у гроба святого, то есть пролепетал и ваше имя вместе с другими именами, близкими моему сердцу. Не смущайтесь никакими событиями мира. Проезжайте с богом повсюду. Справляйтесь только при всяком поступке вашем с евангелием. Там сказано ясно, как нам быть с ближним нашим. Стало быть, сказано всё. [Далее начато: Ведь не с <1 нрзб.> вам иметь дело] Что нам за дело до того, какими кто волнуем политическими мненьями или мыслями, исполним относительно к нему всё, что повелено нам исполнить в отнош<ении> к брату в евангельском смысле. Ведь мы для этих подвигов живем в мире, а не для каких-либо других. Очень меня порадуете уведомленьем, [порадуете, если напишете] куды вы и как. Передайте мой искренно-дружеский поклон моим добрым приятельницам, Наталье Владимировне и Марии Владимировне. Не позабудьте также и мисс Henriette.
Весь ваш Н. Гоголь.
На обороте: Софье Петровне Апраксиной.
А. А. ИВАНОВУ
<1848. Константинополь. Апреля 14/26.>
Пишу к вам, добрейший мой Александр Андреевич, из Константинополя, за несколько часов до выезда отсюда в Одессу. Путешествие мое в Иерусалим совершилось, слава богу, благополучно. Уведомьте меня о себе. Я думаю, что вам теперь покойне<е> в Риме, чем было прежде. Я слышал, что вся римская молодежь выбралась в дорогу вместе с шумом и волненьем, так тревожным для художника. Адресуйте мне в Полтаву, прибавляя: «а оттуда в деревню Василевку». Мне теперь более, чем когда-либо, интересно о вас узнать всё. Прощайте! От всей души вас обнимаю.
Весь ваш Н. Г.
1848. Константинополь. Апреля 14/26.
Поблагодарите Бейне за его доброе письмо, которое получил я в Неаполе, перед самым выездом. [вашим выездом] Братца вашего обнимите.
На обороте: Roma. Italia.
Al signore signore Alessandro Iwanoff (Russo). Roma. Caffe Greco nella via Condotti, vicino alia piazza di Spagna.
П. А. ПЛЕТНЕВУ
Конст<антинополь>. Апреля 14/26 <1848>
В Константинополе мне не разменяли векселя, который просрочен. В другие времена эта просрочка не значила бы ничего, и мне выдали бы даже с выгодою. Но теперь, при беспрестанных нынешних банкротствах, не выдают ни по какому векселю, не сделавши прежде предварительных исследований, [объяснений] жив ли такой-то дом, на имя которого дается вексель. Посылаю тебе этот вексель и убедительно прошу переговорить с самим Штиглицем, изъяснив ему, что я долго скитался на Востоке, в таких странах, [что я был в таких странах] нет банкиров, и потому акцентировать его не мог. А маленькие банкиры не что иное, как менялы, и по векселям не выдают. Если деньги получишь, то две тысячи руб<лей> асс<игнациями> пришли мне в Полтаву, остальные держи при себе. Письмо мое из Байрута ты, я думаю, уже получил вместе с свидетельством о жизни. Стало быть, маршрут мой знаешь. Жду с нетерпеньем от тебя известий. Обнимаю и целую тебя неисчетное множество раз. Ольге Петровне передай мой дружеский поклон. Балабиным и Александре Осип<овне> Ишимовой также.
Весь твой Н. Г.
На обороте: Его превосходительству ректору С.-Петербур<гского> императ<орского> университета
Петру Александровичу Плетневу.
С.-П. Бург. В Университет.
Со вложеньем векселя.
М. И. ГОГОЛЬ
Одесса. Апреля 21 <1848>
Я ступил на русский берег довольно благополучно. Пишу к вам из карантина, в котором просижу недели две, да недели две, может быть, проживу в Одессе. [в Одессе, покуда соберу<сь> в дорогу и, запасшись всем, что нужно для езды по России] Успел видеть<ся> два раза с нашим добрым Андрее<м> Андрее<вичем>, который не позабыл навестить меня на другой день по прибытии. Вести меня встретили печальные. Беспрестанно узнаешь про смерть кого-нибудь из близких людей или же какие-нибудь [и ра<зные> смуты] смуты. Не знаю еще наверно, проживу ли я у вас больше [побольше] двух недель. Мне нужно успеть в продолжен<ие> лета сделать многие нужные поездки. Времена настали такие, в которые нельзя думать о собственных удовольствиях и мирном провождении времени; нужно покрепче молиться. Помолитесь о мире и соединении всех, а также и моем благополучном путешествии. Если не в конце майя, то, может быть, в июне могу быть в Полтаве. Покаместь я здоров. Обнимаю вас всех мысленно.
Н. Гоголь.
На обороте: Ее высокоблагородию милостивой государыне
Марии Ивановне Гоголь.
В Полтаве, оттуда в село Василевку.
М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ
Одесса. 21 апреля <1848>
В Константинополе нашел я драгоценное для меня письма ваше; оно было для меня освежающим напутствием. Всякая строка его была как бы ответом на вопросы моего бедного, пребывающего в греховной тьме сердца. Но только как вы добры и как милосердны! Вы, сверх писем, за которые я в силах буду возблагодарить разве только там, а не здесь, положили себе молиться обо мне всякий день. Часто я думаю: за что бог так милует меня и так много дает мне вдруг, — и могу только объяснить себе это тем, что мое положенье действительно всех опаснее, и мне трудней спастись, чем кому другому. Много мне бы хотелось сказать вам. Но это заняло бы страницы и весьма легко перешло бы в многословие, может быть, даже в ложь… Дух-обольститель так близок от меня и так часто меня обманывал, заставляя меня думать, что я уже владею тем, к чему только еще стремлюсь и что покуда пребывает только в голове, а не в сердце. Скажу вам, что еще никогда не был я так мало доволен состояньем сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима. Только разве что больше увидел черствость свою и свое себялюбье — вот весь результат. Была одна минута… но как сметь предаваться какой бы то ни было минуте, испытавши уже на деле, как близко от нас искуситель! Страшусь всего, видя ежеминутно, как хожу опасно. Блестит вдали какой-то луч спасенья: святое слово любовь. Мне кажется, как будто теперь становятся мне милее образы людей, чем когда-либо прежде, как будто я гораздо больше способен теперь любить, чем когда-либо прежде. Но бог знает, может быть, и это так только кажется; может быть, и здесь играет роль искуситель… Молитесь обо мне, великодушная душа! Вот всё, что может сказать вам мое сердце, и слезы, в эту минуту упавшие на этот лист бумаги, просят вас о том же. Не позабывайте меня иногда двумя-тремя строками письма. Ведь вам это легко; вам нечего думать над тем, что сказать мне: вы знаете, что вы сами по себе ничего не можете сделать и ничего не можете мне сказать кстати без бога, могущего направить всё мне кстати. Мой адрес теперь: в Полтаву, а оттуда в деревню Василевку. Это деревенька моей матери. Там я пробуду два летних месяца и потом в Москву. Бог да хранит вас.
Весь ваш Н. Г.
С. П. ШЕВЫРЕВУ
Одесса. 21 апреля <1848>
Благодаря бога, достигнул я благополучно России. Пишу к тебе из карантина. Твое милое письмо от 16/28 февраля получил я в Константинополе (большого письма твоего я не получил, хотя и оставил [я дал] в Неаполе свой адрес). Я вижу из письма твоего, что тебе было трудно и, может быть, даже очень трудно. Теперь ты, верно, успокоился. Я так подумал, пробежавши 4 номер «Москвитянина». В письме Жуковского, бывшем для меня истинно приятною нечаянностью, есть столько утешительного. Оно, верно, сказало тебе много и ободрило. Я заметил уже силу и твердость в тех строках твоих, которые успел пробежать в том же № журнала. Храни тебя бог. Я вижу, что ты не напрасно взялся за журнал. Голос твой теперь нужен. Но, мне кажется, всем нам следует во всех своих действиях теперь больше, чем когда-либо прежде, умерять себя, помня ежеминутно, что мы все нервически-неспокойны в нынешнюю эпоху. Очень было бы хорошо, если бы мы в печатных статьях наших, [возвещая в печатных статьях наших] обращенных противу кого-либо, исполняли тот простой долг в отношенья к ближнему, который предписан нам в простом быту нашем. Часто я думаю: неужели невозможно это литератору? Неужели нельзя во время писанья статьи своей поставить себя перед лицо того, которого законы и повеленья нам уже почти известны? Я думаю, что от этого всё бы у нас вылилось яснее и лучше. Душа была бы спокойнее. Что сказать тебе об этих сплетнях, [сплетнях и всяких путаниц<ах>] в которые иногда впутываются люди, близкие нам? Я испытал эти положенья. Мне немало удавалось слышать о себе всяких сплетней; в этих сплетнях мне открывалось только несколько глубже человеческое сердце. А вывод я сделал себе тот, что нужно быть с людьми, [с теми людьми] которые распустили про нас сплетни, так, как бы они о нас ничего не распускали. (Едва ли сплетни [эти сплетни] есть произведенье людское). Нужно входить всюду просто, с открытым лицом; нужно, чтобы уверились наконец люди, что ты такой человек, над которым сплетни не имеют никакой власти. Тогда, мне кажется, сплетни и всякие путанья исчезнут сами собою. Но я, кажется, заговорился, и письмо мое начинает отзываться нравоученьем. Прости, меня подвигнуло к тому желанье сказать тебе что-нибудь утешительное на две грустные строки твоего письма. Я писал к тебе уже из Константинополя и [где и] уведомлял о моем адресе. Он остается, попрежнему: в Полтаву, а оттуда в д. Васильевку.
Подпишись за меня на «Москвитянин» в конторе, мимо сведения Погодина. Даром мне бы не хотелось, тем более, что он должен высылаться на имя матери моей. Мне кажется, [мне бы казалось] что и все прочие приятели Погодина и «Москвитянина» должны бы поступить так же; оно, кажется, безделица, но [а если бы] сделай это человек семь-восемь, да посоветуй [посоветовали это] и другим то же, — от этого обстоятельства Погодина всё бы таки были лучше. Прощай! Обнимаю тебя крепко, так же, как и всех близких нам.
Скажи тем, которые усумнились во мне, что, каковы бы ни были обстоятельства и случаи и как бы кто ни переменился относительно меня, всё это не имеет никакого совершенно влиян<ия> на степень и количество моей привязанности к ним. Все образы людей, с которыми я ни столкнулся в моей жизни, так стали теперь милы душе, даже и те, которые не были очень близки, они так уже вошли в самое существо мое, что не могу их вырвать, даже если бы в минуту глупости своей и захотел это сделать. Без них было бы пустыней мое сердце. Прощай!
Мне кажется подчас, что всё то, о чем так хлопочем и спорим, есть просто суета, как и всё в свете, и что [что прежде] об одной только любви следует нам заботиться. Она одна только есть [есть уже] истинно верная и доказанная истина. Кто проникнется ею, тот говори прямо обо всем: правда повеет от слов его. О! да поможет нам бог, и тебе и мне, возрастить эту любовь в сердцах наших.
Скажи Надежде Николаевне, что письма ее получены мною очень исправно в Константинополе и что я буду отвечать. [Далее (на поле письма) начато: Мне кажется, всё на свете мечта, о чем ни муд<рствуем>.]
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Майя 4 <1848>. Одесса
Пишу к тебе, улуча есть уже свободную минуту, из Одессы. Приехал я сюда благополучно вместе с Базили, которого попал на дороге в Россию. Полагаю завтра пуститься в Полтаву, а оттуда в д. Василевку, где располагаю пробыть с месяц, а, может быть, и более. Уведоми меня двумя словами, будешь ли ты в Полтаву и когда. Меня очень поразила весть о смерти Пащенка. Кроме того, что это была добрейшая душа, он мне мог [мог бы] сообщить сведенья, [те сведенья] которые мне особенно теперь нужны относительно многого, что делается в наших околотках. Он был умен и имел способность замечать. И ты и я лишились в нем товарища закадычного. Я до сих пор не могу привыкнуть к мысли, что его уже нет. Здесь я встретил многих знакомых и наших соучеников. Орлаи оба, Александр и Андрей, прекрасные люди [мал<ые>] и будут от души хлопотать о тебе. Но обо всем об этом мы переговорим лично. Прощай. Обнимаю тебя крепко вместе с супруг<ою> и малюткой. Если Максимович в Киеве, то обними его.
Твой Н. Г.
С. П. ШЕВЫРЕВУ
Одесса. Маия 6. 1848
Пожалуста, похлопочи об исправной высылке «Москвитянина» на сей 1848 год генерал-майору [его превосходительству] Андрею Андреевичу Трощинскому в Одессу, в доме княжны Гики. Деньги 13 рублей серебром при сем прилагаются. Я завтра отсюда еду. Прощай.
Твой весь Н. Гоголь.
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
16 мая <1848>. Василевка
Твое письмо принесло мне также много удовольствия. Ты спрашиваешь меня о впечатлениях, какие произвел во мне вид давно покинутых мест. Было несколько грустно, вот и всё. Подъехал я вечером. Деревья — одни разрослись и стали рощей, другие вырубились. Я отправился того же вечера один стеновой дорогой, позади церкви, ведущей в Яворивщину, по которой любил ходить некогда, и почувствовал сильно, что тебя нет со мной. Вероятно, того же вечера я был бы в Тóлстом, но Тóлстое пусто, и мне стало еще грустнее. Всё это было в день моих именин, 9 мая. Матушка и сестры, вероятно, были рады до nec plus ultra моему приезду, но наша братья, холодный мужеский пол, не скоро растапливается. Чувство непонятной грусти бывает к нам ближе, чем что-либо другое. Василия Ивановича я, однако же, видел и у него плотного ремонтера средних лет, Николая Васильевича, которого прежде видел делающим микроскопические дрожечки вместе с братьями. Василий Василь<еви>ч нашел меня в Одессе, изумив, разумеется, своим ростом. [своею взрослостью] Жаль очень, что не случилось тебе провести это лето здесь. Дай бог, чтобы поездка в Одессу и купанье было спасительно для Ульяны Григорьев<ны>. Если бы я умел хорошо молиться, я бы помолился об этом так же, как она молилась о благополучном моем приезде. Через неделю времени думаю пуститься в Киев поглядеть на вас. Я слышал, что вы помещаетесь несколько тесненько, как всегда бывает на казенных квартирах. Если это правда, то устрой мне помещенье у Максимовича или у кого-нибудь другого из знакомых, хотя я, признаюсь, и не знаю, кто из моих знакомых теперь в Киеве. Затем обнимаю вас обоих. До свиданья.
Весь ваш Н. Гоголь.
Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ
Майя 16 <1848>. Деревня Васильевка
Ваше письмо получил с особенным удовольствием, мой друг добрый Надежда Николаевна. Благодаря бога, достигнул я земной родины благополучно; достигну ли благополучно небесной — вот вопрос, который должен бы меня занимать теперь всего. Но, к стыду моему, должен признаться, что я далеко сердцем от этого вопроса. Голова думает о нем, но сердце не растопилось, не пламенеет стремленьем к нему. У гроба господня я был как будто затем, чтобы там, на месте, почувствовать, как много во мне холода сердечного, как много себялюбия и самолюбия. Итак, далеко от меня то, что я полагал чуть не близко. При всем том меня живит еще луч надежды. Я и доселе также лепечу холодными устами и черствым сердцем ту же самую молитву, которую лепетал и прежде. Мысль о моем давнем труде, о сочинении моем, меня не оставляет. Всё мне так же, как и прежде, хочется так произвести его, чтоб оно имело доброе влияние, чтоб образумились многие и обратились бы к тому, что должно быть вечно и незыблемо. Друг мой, молитесь обо мне. Если бог, молитвами вашими и других ему угодных людей, спас меня и пронес благополучно сквозь все земли, то он властен также озарить меня мудростью, необходимой для совершенья труда моего. В деревне я полагаю прожить бóльшую часть лета. От Жуковского имею известия: они сходные с теми, которые вы получили уже от Елагиной. Мать и сестры вас помнят и вам кланяются.
Весь ваш Н. Гоголь.
К. С. АКСАКОВУ
Июнь 3 <1848>. Васильевна
Откровенность прежде всего, Константин Сергеевич. Так как вы были откровенны и сказали в вашем письме всё, что было на языке, то и я должен сказать о тех ощущениях, которые были вызваны при чтении письма вашего. Во-первых, меня несколько удивило, что вы, наместо известий о себе, распространились о книге моей, о которой я уже не полагал услышать что-либо по возврате моем на родину. Я думал, что о ней уже все толки кончились и она предана забвению. Я, однако же, прочел со вниманием три большие ваши страницы. Многое в них дало мне знать, что вы с тех пор, как мы с вами расстались, следили (историческим и философическим путем) существо природы русского человека и, вероятно, сделали не мало значительных выводов. Тем с большим нетерпением жажду прочесть вашу драму, которой покуда в руках еще не имею. Вот еще вам одна мысль, которая пришла мне в то время, когда я прочел слова письма вашего: «Главный недостаток книги (моей) суть тот, что она — ложь». Вот что я подумал: да кто же из нас может так решительно выразиться, кроме разве того, который уверен, что он стоит на верху истины? Как может кто-либо (кроме говорящего разве святым духом) отличить, что ложь, а что истина? Как может человек, подобный другому, страстный, на всяком шагу заблуждающийся, изречь справедливый суд другому в таком смысле? Как может он, неопытный сердцезнатель, назвать ложью сплошь, с начала до конца, какую бы то ни было душевную исповедь, он, который и сам есть ложь, по слову апостола Павла? Неужели вы думаете, что в ваших суждениях о моей книге не может также закрасться ложь? В то время, когда я издавал мою книгу, мне казалось, что я ради одной истины издаю ее, а когда прошло несколько времени после издания, мне стало стыдно за многое, многое, и у меня не стало духа взглянуть на нее. Разве не может случиться того и с вами? Разве и вы не человек? Как вы можете сказать, что ваш нынешний взгляд непогрешителен и верен или что вы не измените его никогда, тогда как, идя по той же дороге исследований, вы можете найти новые стороны, дотоле вами не замеченные, вследствие чего и самый взгляд уже не будет совершенно тот и что казалось прежде целым, окажется только частью целого. Нет, Константин Сергеевич, есть дух обольщенья, дух-искуситель, который не дремлет и который так же хлопочет и около вас, как около меня, и увы! чаще всего бывает он возле нас в то время, когда думаем, что он далеко, что мы освободились от него и от лжи и что сама истина говорит нашими устами. Вот какие мысли пришли мне в то время, когда я читал приговор ваш книге, на которую до сих пор я не имею духу взглянуть. Скажу вам также, что мне становится теперь страшно всякий раз, когда слышу человека, возвещающего слишком утвердительно свой вывод, как непреложную, непогрешительную истину. Мне кажется, лучше говорить с меньшей утвердительностью, но приводить больше доказательств.
Драму вашу я прочту со вниманием и даю вам слово не скрыть своего мнения. Она тем более для меня интересна, что, вероятно, в ней я отыщу яснейшее изложение всего того, о чем вы говорите в письме вашем несколько неопределенно и неясно. Прощайте, Константин Сергеевич! Бог вам в помощь! Когда-нибудь переговорим о многом лично, и это, вероятно, будет лучше всяких письменных рассуждений. Покуда не сердитесь на критики в журналах и не называйте их также следствиями вражды, зависти и тому подобного. Во всякой из них может быть та частица правды, которая только сначала колет в глаза, но если прочтешь несколько раз, она будет целительна и полезна.