«Становясь святым, вы делаете его дьяволом.»
Отец Игнатий почувствовал, как давно умерший Альберт Скулле возвращается из преисподней.
– Когда начнутся допросы?!
Клара сперва вновь забилась в истерике, но наткнулась на жесткий, бесцветный взгляд монаха, и подавилась всхлипом.
– За… завтра утром. Господин Лангбард, самолично…
– Время еще есть, – отца Игнатия не удивило, что кухарке известен срок начала допросов и имя судьи, ведущего дело дочери. Небось, кинулась следом, в тюрьму, вымолила-выспросила, что смогла. – Клара, слушай меня внимательно. Я попробую помочь. Ничего не обещаю, но попытаюсь. Для этого мне, возможно, придется отлучиться дня на три-четыре. Молись за свою дочь и верь в справедливость Небес. Господь не допустит страдания невинных! И будь я проклят, если…
– Святой! Святой, праведник! – шептала женщина вслед, когда монах вскорости сбежал с крыльца и исчез в тумане.
Надежда во взгляде кухарки умывалась слезами.
Рейтар Пауль Астерсон вразвалочку шел по Горшечному въезду. Паулю было хорошо. Во-первых, ему вчера выдали жалованье, и большую часть он еще не успел пропить. Ишь, бренчит в кошеле! Во-вторых, с утра пораньше удалось сполоснуть душу кувшинчиком славного винца, и теперь рейтар предвкушал целую вереницу таких кувшинчиков. Дайте только добраться до заведенья Бритого Юстаса! В-третьих, на горизонте маячили ласки грудастой Амелии из дома терпимости средней руки, что в квартале Красных Фонарщиков. К девицам Пауль не заглядывал давненько – все служба, будь она неладна! – но теперь рассчитывал разом наверстать упущенное. А еще он наконец получил возможность снять опостылевший доспех и шлем. Он даже вымылся, если опрокинутое на голову ведро воды можно назвать умыванием, переодевшись в купленный по дешевке камзол и новые штаны с бантиками, хранившиеся как раз для гульбы. Впрочем, оставив обычную шпагу, Пауль привесил к левому боку тесак, широкий и тяжелый, – с тесаком мужчина смотрится много солиднее; впридачу вид оружия чудесно охлаждает пыл всякого отребья, в чем Паулю приходилось убеждаться неоднократно.
Короче, жизнь была прекрасной, обещая улучшаться с каждой минутой.
– Тысяча чертей!
Когда из тумана возник призрак в развевающемся саване, рейтар шарахнулся было прочь, но вовремя опознал в привидении – живого монаха. Крепкое словцо само собой сорвалось с губ Пауля, и монах остановился, неодобрительно глядя на сквернослова. Рейтар смутился и, дабы загладить промах, спешно пробормотал:
– Прошу прощенья, отче! Благословите меня, грешного…
– Благословляю, – кивнул монах, поднимая руку для крестного знамения. – Ложись и больше не греши.
В следующий миг из глаз у Пауля брызнули искры, а земля встала дыбом, норовя ускакать в пекло.
– Ах, ты…
Он задохнулся от второго удара, пришедшегося под ложечку. Подлец-монах бил мастерски – впору обзавидоваться! Уже ничего не соображая от боли и обиды, Пауль схватился за тесак, но руку сжали тиски, а в голове зажглось черное солнце. Когда рейтара, избитого и почти голого, найдет в переулке горшечник из соседнего дома, и бедняга наконец очухается, – он станет уверять, что его ограбил Бледный Монах, который, как известно, шляется ночами по улицам Хольне.
Ясное дело, никто ему не поверит.
Ну зачем Бледному Монаху штаны с бантиками?
Отец Игнатий деловито натягивал на себя чужую одежду. Наряд пах прошлым. Чуть великоват? – пустяки. Подобрать здесь и здесь, туже затянуть пояс… Взятая из дому котомка оказалась кстати: в ней мигом исчезли ряса и сандалии. Преобразившийся монах сунул в ножны оброненный тесак, оценивающе взвесил на руке кошель с монетами; заглянув внутрь, хмыкнул с удовлетворением. И решительно направился именно туда, куда раньше следовал неудачник-Пауль, – в сторону квартала Красных Фонарщиков.
Он не задумывался о том, что делает. Время размышлений кончилось. Настало время действия.
Шествующие рука об руку грех и добродетель. Безумный хоровод, в центре которого он, Альберт Скулле… нет, не Альберт – отец Игнатий; или круг замкнулся? Не важно! Важно другое: хоровод прежний, он никуда не делся. Пышет пламенем адской страсти лицо судьи Лангбарда; неземное вдохновение поет в молитве, обращенной к небесам; крики пытуемого под бичом; светлые слезы раскаяния в глазах заключенного, и – тихая радость в сердце: его душа спасена! Грех и добродетель, добродетель и грех…
«Делай, что должен, и будь, что будет.»
Время, последовавшее за ограблением рейтара, он запомнил плохо. Все слилось в сплошную круговерть, откуда лишь изредка, яркими вспышками, высвечивалось: стук катящихся по столу костей, звон монет, кто-то горячо дышит в ухо, разя чесноком и перегаром; булькает разливаемое по кружкам вино, зубы вгрызаются в жесткую, успевшую остыть баранину; нищий орет похабную песню, зеваки вокруг хохочут, на колени падает визжащая девица, она изрядно пьяна и сразу лезет целоваться; под руками – женское тело, горячее, податливое, ладони нащупывают упругие округлости грудей; стонущий шепот: «Ну ты жеребец!.. жеребец…»; саднят костяшки пальцев, содранные о чьи-то зубы, на полу – пятна крови, тело утаскивают прочь; и снова – хохот, визг, вино льется рекой…
Он очнулся через три дня. На рассвете. И почувствовал: конец. Кураж ушел, карусель остановилась, пьяный угар неумолимо рассеивался вместе с зябким туманом. Пора возвращаться. Монах ощущал усталость пахаря, закончившего тяжелый, но необходимый труд, – какой бы безумной и кощунственной эта мысль ни казалась. Он не испытывал раскаяния, и это пугало его. Может быть, только
Кто знает?
Котомка с рясой и сандалиями обнаружилась под лавкой. Быстро переодевшись в пустом переулке и зашвырнув одежду рейтара через ближайший забор, отец Игнатий направился домой.
– Труди, золотце, беги скорей! Святой отец вернулся! В ножки, в ножки кланяйся! Когда б не он, не его молитвы…
Девица упала перед монахом на колени, норовя поцеловать краешек рясы.
– Перестань, Гертруда. Поднимись. Тебя отпустили?
– На вас наше упование, отец Игнатий, святой вы человек! – затараторила кухарка, пунцовая от счастья. – Уж и спрашивать зарекусь, где были, с кем говорили! Сама вижу, лица на вас нет, небось, постились да схимничали, чтоб молитва веселей к Небу бежала! А я вам вкусненького наварила, садитесь скорее, кушайте на здоровьице…
К вечеру, зайдя в городскую тюрьму, бенедиктинец узнал у палача Жиля, как повернулось дело. Судья Лангбард, придя на первый допрос, против обыкновения не возбудился, сидел скучный, молчал; едва девице пригрозили плетями, – поначалу больше для острастки! – вдруг скривился, велел прекратить и вместо продолжения допроса отправил двух стражников за доносчиком. К полудню того доставили, но Лангбард отдал приказ вначале бросить прохвоста в темницу: пускай, значит, переночует по холодку. На следующий день судья вплотную занялся уже не «ведьмой», а нагловатым рыжим детиной по имени Тьяден, обвинившим Гертруду в колдовстве и наведении порчи. Поначалу детина твердил, словно по-заученному: дескать, видел в окошко, как Гертруда варила сатанинское зелье, слышал «чертовы слова», а соседка Матильда из-за нее, гадины, дитя скинула, а еще…
Судья слушал в пол-уха, явно не веря ни единому слову.
Потом, прервав болтовню доносчика, велел Жилю продемонстрировать детине весь палаческий инструмент: от простого кнута до «резного гроба» и ушной воронки. Подробно рассказав о назначении каждой штуковины. Когда Жиль закончил экскурс, мейстер Жодем радушно спросил совета у белого, как мел, Тьядена: с чего, мол, лучше начать? Детина же в ответ решил начать с чистосердечного раскаяния.
Гертруда? – знать не знаю, и видел-то всего раза два-три. Издали. А возвести на девицу напраслину подговорил его, Тьядена, один незнакомец, с виду торгаш, – не задаром, ясен день, а за горсть полновесных талеров. После десятка плетей (судья ограничился поркой, но детине хватило с избытком) выяснилось, что «незнакомец» Тьядену не столь уж и незнаком. Парень частенько видел его в качестве служки собора Св. Фомы. Так что подозрения отца Игнатия полностью оправдались.
Как ни странно, доносчика Тьядена судья отпустил без приговора или членовредительства. Только строго наказал передать «незнакомцу» из собора, что если он и его сообщники еще раз попытаются строить козни, то вся эта грязная история мигом выплывет наружу, дойдя до Папской курии, и тогда никому снисхождения ждать не придется, невзирая на сан и сословие.
А Гертруду проводили домой, к матери.
Теперь отец Игнатий знал наверняка: молодой маг оказался прав.
«Что он читал, перед моим приходом? Что?! Гонорий Отенский, „De praedestinatione… et libero arbitrio“? – монах напряг все свое малое знание латыни. Перевод дался на удивление легко, словно некто нашептывал в уши значение чужих слов. – „О предопределении и свободе воли“! О предопределении… о свободе…»
Он решился к вечеру. Да и без толку идти к судье Лангбарду с утра: ранние часы судья обычно проводил на допросах, позже шел в магистрат и освобождался довольно поздно.
Сам отец Игнатий также не мог пренебречь своими обязанностями, особенно после трехдневного перерыва: он исповедовал заключенных, молился в тюремной часовне, преисполняясь знакомым чувством радости, чистоты и нисхождения божественного света, наполнявшего сердце до краев. Душа пела. Душа рвалась ввысь, в небеса, ей было тесно на грешной земле, в грешном теле бывшего наемника. Но рука об руку со светом шла тьма; рядом с хмелем – отрезвленье. Хоровод длился. Монах вспоминал, что сейчас, когда узники испытывают раскаянье, а он отпускает им грехи, искренне радуясь новому рабу Божьему, вставшему на путь Спасения, – в это самое время лицо Жодема Лангбарда загорается безумьем гнева, судья вырывает кнут у палача и, изрыгая проклятия, в неистовстве хлещет очередную жертву, или сует веник в огонь жаровни…
Надо хотя бы попытаться. Да, глупо, да, нелепо, да, шансов практически нет. Триста раз «да», и каждое подтвержденье тяжелей тверди земной. Но оставь монах все, как есть, и ему больше не видать душевного покоя.
Возможно, он бы смог понять. Но принять – никогда.
Слуга, как обычно, был безукоризненно вежлив.
– Прошу, святой отец. Господин Лангбард ждет вас.
«Удивительно. Я ведь не предупреждал его о своем визите. В окно увидел?»
Судья ждал в кабинете. Скосил налитый кровью глаз, без обычного дружелюбия. Слуга вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
– Добрый вечер, мейстер Жодем.
– Добрый… – буркнул судья, отворачиваясь от гостя.
– У меня есть к вам разговор. Очень важный, хотя он и может показаться весьма странным.
Лангбард молчал, однако весь вид его ясно выражал: «Ну?» Сесть он отцу Игнатию не предложил. Бенедиктинец постарался успокоиться. От вескости и убедительности доводов будет зависеть многое.
– Начну без долгих околичностей. Между мной и вами, мейстер Жодем, существует связь. Если хотите – связь мистическая, хоть и не пристало служителю Господа впадать в грех суеверия. Тем не менее…
И тут судья Лангбард наконец повернулся к монаху. Саркастически изломал бровь – однако под маской сарказма в лице судьи помимо воли проступало скрытое, загнанное в самый дальний уголок души страдание.
– Вы надеялись сообщить мне нечто новое, святой отец? В таком случае – извините. Марцин Облаз имел со мной увлекательную беседу еще в день вашего приезда. Вчера я посетил мага снова. Мы говорили о двойниках: Доппельгангерах или фю… фью… Короче, неважно. Видите, я упростил вашу задачу: расчитывая на мое изумление, вы заблуждались. Я долго думал, анализировал все, происшедшее со мной в последние годы, после памятного видения, тщательно изучал перемены, последовавшие за вашим визитом в Хольне. И пришел к выводу: господин маг прав. Связь между нами несомненна. Мы с вами антиподы, как это ни прискорбно. И что дальше? Может быть, вы нашли выход из ситуации? Давайте, премудрый пастырь! Наставьте меня, неразумного, на путь истинный! Ну же, святоша! Валяй!
Судья с трудом сдерживал клокочущий в нем гнев. Лицо мейстера Жодема быстро наливалось дурной кровью. Похоже, ему стоило изрядных усилий не разразиться проклятиями и не наброситься на монаха с кулаками. Но сила воли этого человека была стальной: он держался, оставаясь почти в рамках приличий. А на отца Игнатия, напротив, снизошло спокойствие. Судья все знает. Что ж, тем лучше. Убеждения оказались излишни. Можно сразу перейти к делу. Вдвоем они наверняка найдут выход! Если судью не устроит то, что предложит ему скромный инок, отец Игнатий с удовольствием выслушает ответные предложения Лангбарда.
Но сначала…
– Выслушайте меня, мейстер Жодем. Откажитесь от должности главы судейской коллегии. Вернитесь в магистрат. Займитесь научными изысканиями… Или вообще удалитесь от мира, как это в свое время сделал я.
– И это говорите мне вы? Вы, кто сломал всю мою жизнь, кто губит мою бессмертную душу?! Да, да, отец Игнатий! Вы! Вы спасаете души убийц, насильников, грабителей, – но хоть раз, один-единственный раз вы подумали о душе Жодема Лангбарда?! Ведь я родился другим человеком! Тихим, добропорядочным обывателем… Я подавал милостыню нищим, ходил в церковь, служил родному городу и искренне шел навстречу людям, чьи прошения и жалобы мне приходилось рассматривать. Поднять руку на живое существо? – да я не выносил вида крови, насилие было омерзительно для меня!.. Это вы, вы, святой отец, сделали судью Лангбарда чудовищем! Вы и ваша набожность, будьте вы прокляты! Теперь я получаю удовольствие от человеческих страданий, я иду прямой дорогой в ад, – и этот ад, мой личный ад, вы строите вашим гнусным благочестием! После этого у вас хватает наглости…
– Откажитесь от должности. И вам не придется больше присутствовать при пытках и казнях, – оторопев от натиска, монах чувствовал, что теряет былую убежденность. – Да, возможно, я виноват перед вами. Но если вы предпримете попытку вернуться на путь добра и состраданья…
– Да что ты понимаешь в сострадании, чертов святоша?! – судья уже кричал. Он метался по кабинету, как запертый в клетку зверь. – Пытки, казни! Ты хоть знаешь, каких усилий мне стоит не броситься на очередного подследственного, чтобы своими руками – вот этими руками! – разорвать его на куски, испытывая мучительное наслаждение от чужой боли! Тебе не понять горькой сладости, не вдохнуть мерзкого, чарующего дурмана! Да если я последую твоему дурацкому совету, ничего ведь не изменится! Ни-че-го!!! Сейчас я хотя бы истязаю подонков, отбросы общества, а что будет тогда? Ведь эта адская страсть: получать удовольствие от чужих мучений – она никуда не исчезнет! Я окончательно превращусь в сатану! Стану терзать и убивать невинных… Ты этого хочешь, искуситель?! Этого?!! Признайся! Кто из нас чудовище – ты или я?!
– Постойте! Погодите! – монах был растерян, но растерянность странным образом сочеталась с благостным умиротворением, все более овладевавшим душой отца Игнатия, по мере того, как судью все более охватывали ярость и гнев. – Если искус в вас столь силен, примите схиму, уйдите в отшельники. Живя в одиночестве и замаливая грехи, вы никому не сможете навредить…
– А что будете в это время делать вы, святой отец?! По-прежнему молиться? Исповедовать страждущих? Идти по дороге в Рай? Отлично! А некий отшельник станет выслеживать в лесу одиноких путников, чтобы забить их до смерти? Резать глотки добрым людям, принесшим ему кусок хлеба?! Если вы так уж печетесь о ближних, если вы сама добродетель во плоти, почему бы вам – вам, святой отец! – не сложить с себя сан и не вернуться к прежнему ремеслу?! Станьте вновь наемником, и вы сделаете меня счастливейшим из смертных!
Монах пошатнулся, словно от удара в грудь.
– Я не могу этого сделать, сын мой. Я не в силах нарушить обеты, данные не людям – Всевышнему. Успокойтесь. Давайте поищем другой выход. Уверен: вместе мы сможем…
Однако спокойные, умиротворяющие слова произвели на судью прямо обратное действие.
– Конечно! Едва речь зашла о вашей драгоценной святости, как вы поспешили удрать в кусты! – лицо мейстера Жодема было темно-багровым, судья хрипел и ревел, брызгая слюной; казалось, его вот-вот хватит удар. – Другой выход, говорите?! Он у меня есть! Очень простой выход! Отправляйся на свои небеса, фарисей!
Звериным прыжком судья оказался вплотную к отцу Игнатию и вцепился тому в горло. В глазах у монаха потемнело, закружилась голова, – но тело, привычное к бою тело капитана Альберта Скулле, дорожило жизнью куда больше потрясенного рассудка. Колено впечаталось судье в пах. Лангбард истошно взвыл, однако даже после этого монаху потребовалось немало усилий, чтобы оторвать от себя цепкие пальцы безумца. С грохотом судья рухнул на ковер, опрокинув кресло. На лестнице слышался топот ног, – и тело, опережая доводы разума, решилось. Окно располагалось рядом. Второй этаж? Пустяки! Бывало, прыгали со стен и повыше. Однако, когда монах уже распахивал створки, взбираясь на подоконник, сзади на него вновь набросился очнувшийся судья. Обхватил, вцепился намертво, бодая головой в поясницу. Монах вслепую ударил локтем, еще раз, затем рванулся что было сил…
Они рухнули в окно оба – монах и судья, так и не выпустивший жертву. Когда подоспевшие слуги опасливо выглянули наружу, Жодем Лангбард с трудом поднимался на ноги. Монах остался лежать на земле, неестественно вывернув голову, – словно хотел напоследок взглянуть в усыпанное звездами небо, вслед отлетавшей душе.
У него была сломана шея.
Отец Игнатий умер.
– Как – умер?!
– Вы разочаровываете меня, молодой человек, – монах грузно встал с табурета. – Вам неизвестно, как обычно умирают люди?
– Но…
– Умер-шмумер, лишь бы был здоров! – встрял от дверей вернувшийся корчмарь Элия, но быстро сообразил, что здесь обойдутся без него, и выскочил обратно на двор. Через секунду послышалась его брань: младший сын Элии слишком долго возился с мулами преподобных отцов.
Монах улыбнулся своей странной,
– В сущности, этот авраамит прав. Лишь бы был здоров…
Петер Сьлядек смотрел, как бенедиктинец идет к выходу: медленно, тяжко ступая на половицы. Удивительный рассказ занозой сидел в памяти, желая завершения или освобождения. Но бродяга понимал: не будет ни того, ни другого. Вот он уходит, человек, который мгновеньем раньше сказал про себя: «Я умер». Уходит навсегда, как если бы действительно уходил в смерть. Больше мы никогда не встретимся. Левая рука – правою, ложь у двойника – правдою…
На пороге монах обернулся.
– Hoc erat in fatis, – отчетливо произнес он, прежде чем уйти окончательно.
Петер не понял смысла сказанного, но случай был наготове, спеша помочь.
– Так было суждено, – сообщили с верха лестницы. – Это латынь, сын мой. Так было суждено. Отец Игнатий, будьте добры, обождите меня снаружи.
Монах кивнул и вышел, закрыв дверь.
Аббат Ремедий спускался осторожно, держась за перила. Старость одолевала, подтачивая телесные силы. Ноги, особенно по утрам, плохо слушались хозяина, а предстоял еще долгий путь в седле. Но походка аббата отличалась от походки только что скрывшегося монаха, как простая аккуратность пожилого, болезненного человека от шага голема из глины.
С одной оговоркой: человек двигался к завершению жизни, а голем – оживал.
– Отец Игнатий? – Петер встрепенулся, забыв о приличиях и собственной стеснительности, обычно проявлявшейся в самый неподходящий момент. – Ну правильно, это отец Игнатий! Почему он сказал: умер?!
– Я благодарен вам, сын мой, – остановясь передохнуть на середине лестницы, аббат Ремедий внимательно оглядел молодого человека с головы до ног. – Не знаю, какой вы певец, ибо ничего не смыслю в светских забавах, но слушать вы умеете замечательно. Вам удалось то, что не удавалось мне в течение двух лет. Мне он исповедовался, а с вами – разговорился. Это разные вещи, да простит меня Господь… Вы правы: это отец Игнатий, но в миру его звали отнюдь не Альбертом Скулле.
Солнце пробилось в узкое окошко, бросив сияющий нимб к ногам аббата. Словно ангел распластался на ступенях, помогая старику идти.
– Его звали Жодем Лангбард. Глава судейской коллегии Хольне. Здесь нет никакой тайны, поэтому я могу быть с вами откровенным, сын мой… Это Жодем Лангбард, и я отнюдь не уверен, что все, им рассказанное – правда, а не плод больного воображения. Он пришел в обитель спустя полгода после гибели
Табурет слегка скрипнул под аббатом. Совсем иначе, чем под массивным телом бывшего судьи. Этот скрип был тихим, покорным, предупредительным, – словно воробьиное перышко опустилось на доски, и те внезапно решили приветствовать гостя.
– Знаете, сын мой, он напоминал скорее статую, нежели человека. Не ощущал вкуса пищи. Перестал различать запахи. Плохо видел, причем путал красное с зеленым, а синее – с желтым. Подозреваю, для него вообще остались лишь черный да белый… Братия пела псалмы – он был лишен возможности хотя бы подпеть, ибо утратил способность различать звуки высокие и низкие. Не чувствовал боли. Нам приходилось следить: он мог поранить руку и оставить рану, как есть. Порез начинал гноиться, он же относился к этому с равнодушием истукана! Смех, плач, гнев закончились для бедняги. Тонкая, образованная личность, человек слова (это правда, что, соблюдая клятву, он женился на помешанной Белинде ван Дайк!), Жодем Лангбард утратил практически все чувства, и рассудок его бился в агонии, заключенный в мертвую темницу плоти. Я согласился на монашество бедняги. Мне казалось, это единственный способ если не спасти гибнущую душу, то хотя бы помочь ему остаться в живых. Обитель способна дать надлежащий уход несчастному брату. Разумеется, в его историю плохо верилось, – зато хорошо верилось в раскаянье и желание отринуть мирскую пагубу. Я часто повторял ему: «Sileto et spera!» Ах да, вы же не знаете латыни…
– Молчи и надейся! – ввернул от дверей возникший корчмарь. – Святой отец, ваши мулы готовы… Ой, зачем вы так сильно моргаете на бедного Элию?! Ну да, бедный Элия таки знает вашу латынь. У него был умный папа, который говорил: "Ученье – свет, сынок, но если в кармане звенит
Аббат Ремедий встал.
– Мне пора. Когда корчмари начинают говорить на латыни, аббатам время уходить. И напоследок, сын мой… Бывший Жодем Лангбард, теперь отец Игнатий, едет в Хольне. Чтобы принять должность Черного духовника. Он сам выбрал свою стезю, а я решил не мешать. В последний год он начал просыпаться. Ощутил вкус, стал различать цвета. Испытал хотя бы огрызки чувств. Но главное: он нашел себя в молитве. Многие миряне, поговорив с ним, начинали испытывать сильнейшее желание исповедаться и покаяться. В обитель стекались богомольцы: хоть краешком глаза взглянуть на святого. Мне приходилось укрощать его страсть к постам и бичеванию: когда человек далек от боли и вкуса, аскетизм способен убить. Завтра мы будем в Хольне, и я уповаю на Бога в Его милосердии. Знаете, ведь он путает себя и
На пороге аббат Ремедий обернулся, как незадолго до него поступил отец Игнатий.
– Когда в нем стали вновь пробуждаться чувства, сын мой, я сказал ему: «Господь милостив. Он простил тебя…» Знаете, что он мне ответил? «Возможно, отец мой. Но я допускаю еще одну причину. Что, если где-то у меня родился новый двойник?! И сейчас, когда я молюсь со всей страстью искренне верующего, этот ребенок мучит кошек?!» Я не нашелся, что ему ответить…