— Не ломайте, пожалуйста, дурака! — грубо крикнул он, останавливаясь. Отлично вы знаете, о чем я говорю!
Ланде тоже остановился.
— Не кричите на меня… — страдальчески сморщившись, возразил он. — Я, право, не хотел…
Но мутная и бешеная волна злобы, неловкости и стыда подхватила Молочаева и завертела, как щепку.
— А я вам скажу, — зловеще, сквозь стиснутые до скрипа зубы, все громче и громче заговорил он, размахивая перед лицом Ланде ручкой хлыста, — что… если вы станете у меня на дороге, я вас… как тряпку сброшу!.. — Молочаев задохнулся, быстро повернулся и пошел прочь.
— Я ничего не понимаю… — тихо и печально сказал Ланде.
XVI
В городском саду было гулянье. В темно-зеленой массе деревьев, как сказочные огненные цветы, неподвижно пламенели разноцветные пятна фонарей. Играла военная музыка. И медные звуки ее наполняли зеленую тьму крутящимися в диком танце звонкими призраками. Они отдавались под деревьями и в самом конце сада, отдельные, звонкие, торопливо проносились по темным пустым аллеям, догоняя друг друга, то в воющей металлической тоске, то в бешено-резком веселье. Людей было мало, и в длинных аллеях было пусто, и казалось, что неподвижные огненные цветы освещают дорогу только одиноким звукам, невидимо несущимся мимо.
На главной аллее и на площадке около оркестра и буфета было светлее, проще и спокойнее. Музыка здесь гремела так близко, что в ее оглушительном реве не было слышно ничего, кроме шума. Огни сливались в яркий желтый свет. Толпа ходила тесно, со смехом, говором и пестротою. Пахло пудрой, стеариновой гарью и духами.
Марья Николаевна и Ланде пришли вместе. Эти две недели она почти не отпускала его от себя. В его присутствии ей было так просто, ясно и тихо и ей казалось, что она любит его нежно и спокойно. Ланде всегда говорил без умолку, тихо и хорошо, и никогда не видно было в нем желания и страсти. И она никогда не заговаривала с ним о любви, но в глубине ее души, где-то внутри роскошного, сильного тела тихо и смущенно тлело томительно сладкое ожидание чего-то светлого и прекрасного. И в глазах ее, когда она смотрела на Ланде, видно было это кристально чистое, покорное и радостное чувство.
Она давно не видела Молочаева. Сначала он пытался заговорить с ней, напоминая грубо и сильно ту страшную и жгучую ночь; а потом, когда она пугливо отшатнулась от него, он стал грозить своим отъездом, и в самом деле уехал куда-то. Она вздохнула тогда свободнее, но, когда узнала, что он вернулся, что-то похожее на тревожную радость и любопытство проснулось в ней. Она беспокойно смотрела вокруг, точно желая увериться, что этого чувства никто не видит. Оно доставляло ей много мучительного и странного.
«Что же такое! Неужели я такая развратная? — мелькнуло у нее в голове мучительно и наивно. — Ведь я люблю Ланде… милого, светлого, чистого. Не того же… зверя!»
Она вспомнила Молочаева, и он представлялся ей грубо красивым, отталкивающе разнузданным зверем. Это было страшно интересно, хотя, казалось ей, только гадко. Она думала о нем с отвращением и страхом, в которых было томительное любопытство, раздувающее ноздри, подымавшее и напрягавшее грудь, расширявшее страстные глаза.
В тот вечер, когда он ушел, угрожая отъездом, после спутанного странного разговора, похожего на горячечный бред, в котором слова бросались отрывками, намеками, острыми раздраженными, лживыми, а глаза говорили правду, Марье Николаевне смутно казалось, что в самом теле ее происходит какая-то борьба: что-то чистое и светлое бессильно захлебывалось в горячих, безумно стремительных и могучих волнах ярко-красной крови. Ночью, когда она раздевалась, у нее явилось неодолимое и стыдливое жгучее желание раздеться донага и долго, с тем же беспокойным любопытством/ смотреть на свое стройное, бесстыдное голое тело, ярким изгибом выступавшее из холодно-темной глубины большого зеркала.
На утро после этого ей было холодно, до боли и ужаса стыдно, и в одиноком испуге, в бессильном недоумении она искала Ланде, звала его, заглядывала в чистые спокойные глаза и тихо успокаивалась под его радостную, бессвязную речь.
Она знала, что Молочаев приехал и что он придет в сад. Последнее она чувствовала по тому тревожному холоду, который подступал к груди и заставлял нервно дрожать ее полные колени под строгой твердой юбкой.
«Он придет… Надо уйти! надо уйти!»… — полубессознательно думала она и не уходила, и ждала, обманывая себя.
«Это оттого, что мне нет никакого дела до него!.. Я только боюсь его… грубости!» — оправдывалась она перед собою и чувствовала, что лжет.
Музыка замолчала. Тишина выступила из-под молчаливых неподвижных деревьев, и слышно было только, как раздраженно и оборванно шаркали по песку аллей шаги гуляющих.
— Вы знаете, — говорил Ланде, — что Соня идет пешком на богомолье?
На секунду Марья Николаевна оторвалась от себя и с удивлением посмотрела на него.
— Не может быть? Куда?
— За сто верст… Нашла себе попутчицу, старушку простую, и идет. Она моего совета спрашивала.
— И вы посоветовали?
— Нет. Она так спрашивала, что я видел, что это ей не нужно. Я ничего не сказал, — серьезно ответил Ланде.
— Она в вас влюблена! — с нехорошим, но не заметным ей самой чувством сказала Марья Николаевна.
— Нет! — решительно и спокойно возразил Ланде. — Ей, может быть, и кажется, что она в меня влюблена… Я это заметил. Но это неправда, — она не в меня влюблена, а в… я не знаю, как это выразить… — бессильно улыбаясь, задвигал рукой Ланде. — Она в великое влюблена… Она удивительная девочка, эта Соня! В ней большое сердце и мало любви. Есть такие люди; они несчастные: им все хочется охватить своим сердцем что-то огромное, весь мир, подвиги, муки, и у них не хватает любви, чтобы обнять то маленькое, что возле них…
С того места, где они сидели под неподвижно пламенеющим мрачно-красным шаром, виден был в конце аллеи бездонный черный прорез ворот. Иногда из их мрака вытягивались, как черные щупальца, длинные черные тени и вдруг пропадали, а в круге света появлялись темные силуэты людей. Марья Николаевна слушала Ланде и неподвижно, напряженно смотрела туда. Она увидела Молочаева, как только он вошел в сад, видела, как он, не видя их, пошел в другую аллею, но не двигалась.
— Молочаев, вот они! — близко сбоку резко прозвенел голос Шишмарева, и они подошли.
Молочаев молча пожал узкую мягкую руку девушки.
Шишмарев сейчас же резко и бойко заговорил с Ланде, Марья Николаевна не слушала их… Она часто дышала, высоко и неровно подымая грудь, и решительно смотрела перед собой. Кончик зонтика бился о землю, напоминая судорожное движение хвоста насторожившейся кошки.
«Что со мной делается?» спрашивала она себя, с капризной досадой закусывая нижнюю губу.
Мне представляется, услышала она как-то вдруг слова Ланде, что люди в погоне за счастьем толпятся у какой-то двери, как толпа во время пожара. Каждому кажется, что спасение в том, чтобы силой, как можно скорее, раньше всех пробиться к выходу, и в страшной давке все гибнут!
— Борьба за существование! — сказал Шишмарев.
— Не должно быть никакой борьбы! — твердо возразил Ланде. — Нельзя выйти, навалив перед собой кучу трупов… Надо опомниться, остановиться, не мешать друг другу, уступая…
— Как те два вежливых француза, что уступали друг другу дорожку и оба шли по грязи! — с холодной злостью, в которой слышалась насмешка не над словами Ланде, а над ним самим, вставил Молочаев и коротко засмеялся.
Музыка заиграла тихо и плавно, точно устав после недавнего вихря звуков.
— Все это сентиментальности! — повышая голос, жестко и грубо продолжал Молочаев. — Жизнь — так жизнь… Не я виноват, если кто слабее меня…
Он помолчал и прибавил:
— Брошу в грязь, на голову стану, а перейду…
Ланде грустно покачал головой.
— Довольно слякоть разводить… Не жизнь, а сонное болото! — упорно проговорил Молочаев.
— А если на вашу голову станут? — не глядя на него, холодно спросила Марья Николаевна. Молочаев быстро повернулся к ней.
— Пускай… Посмотрим! — мрачно сказал он и, помолчав, прибавил: — И то жизнь… Марья Николаевна, мне с вами надо поговорить.
Он неверно улыбнулся, и голос у него зазвучал фальшиво.
— Я вам одну сплетню расскажу про… него! — кивнул он головой на Ланде.
Ланде удивленно поднял глаза.
— Говорите здесь! — пожала плечом девушка. Молочаев опять фальшиво засмеялся.
— Не могу я при нем… Да вы меня боитесь, что ли? — тихо прибавил он, вызывающе и близко заглядывая ей в глаза.
Марья Николаевна высокомерно и тревожно улыбнулась.
— Идемте! — она встала, — Ланде, вы приходите туда сейчас! — сказала она.
— Хорошо! — ответил Ланде спокойно и опять повернулся к Шишмареву.
Марья Николаевна больно и холодно почувствовала себя одинокой. Ей сделалось страшно. Когда они уходили в дальнюю аллею, бесконечно тонувшую в пустоте и мраке, она услышала, как Ланде говорил:
— Человек не тогда будет счастлив, когда заставит уважать свои права, а когда научит любить себя. Но до этого далеко!
Они ушли в глубь сада. Звуки музыки глухо и как-то пусто долетали сюда. Фонари мертво и тускло светили здесь уже обыкновенным ламповым светом. Деревья поредели, и между ними просвечивали звездное небо и холод.
— Что же вы хотели мне сказать? — спросила Марья Николаевна.
Молочаев тяжело дышал.
То, что он решил сделать с ней и что представлялось ему мрачно-красивым и быстрым, под ее намеренно холодным взглядом, перед прямой, одетой в строгое твердое платье фигурой показалось вдруг невозможным, нелепо тяжелым и безобразно грязным.
— Я… — проговорил он и не знал, что говорить дальше; челюсти невольно смыкались, как железные, точно здесь, теперь именно нужно было тяжелое молчание.
Марья Николаевна чувствовала, как приближалась к ней огромная страшная опасность. И странно было то, что именно от этого чувства исчез в ней страх; ей стало легко, было захватывающе приятно и интересно, как над пропастью, хотелось еще ближе заглянуть, почувствовать, и бессознательная мысль яркой вспышкой обожгла ей голову, облив щеки горячим румянцем.
— Ах, как интересна жизнь!..
Молочаев, как бы повинуясь какой-то посторонней силе, низко нагнулся, хрипло засмеялся и вытянул вперед руки. Марья Николаевна машинально отступила шаг назад, быстро неровно так, что большая черная шляпа сдвинулась на глаза. Ей показалось, что все ухнуло куда-то и сердце упало.
— Марья Николаевна, где вы? — весело позвал Ланде.
Молочаев вздрогнул, опустил руки и растерянно оглянулся.
Марья Николаевна насмешливо взглянула на него и, как бы откидываясь от пропасти, подняла руки к шляпе.
XVII
Было около девяти часов вечера, но еще светло прозрачным легким светом и от яркой зари, и от рано вставшей, еще бледной луны, и от широкой гладкой реки.
Ланде позже других пришел на обрыв, непривычно грустный и молчаливый.
Шишмарев встретил его резким раздраженным голосом.
— Иди сюда! Я получил письмо от Семенова… Это, ей-Богу, глупо! Какого же ты черта чудишь! Семенов пишет, что ты ему прислал десять рублей.
Ланде поднял на него большие печальные глаза.
— Оставь, Леня! — сказал он просто и отвернулся к реке. На его худое лицо ложились ее холодные бледные отблески.
— Как, оставь! — вспылил Шишмарев.
Ланде страдальчески улыбнулся, не поворачиваясь. Шишмарев посмотрел на него, пошевелил губами и отвернулся, чувствуя неловкость и холодную досаду.
«Ну и черт с тобой!» — подумал он.
— Что с вами? Чего вы такой грустный? — мягко и любовно спросила Марья Николаевна, слабо дотрагиваясь пальцами до рукава серой тужурки Ланде.
Ланде быстро обернулся, и глаза его засветились мягкой и ласковой улыбкой.
— Меня мать мучает! — страдальчески сказал он.
Странно просвечивало это страдание сквозь ясную тихую улыбку.
Молочаев с холодной ненавистью скользнул по руке Марьи Николаевны, лежавшей на рукаве Ланде, отвернулся и стал закуривать папиросу.
— Чем? — тихо переспросила девушка.
— А она все требует от меня той жизни, на которую я не способен… Пристает, чтобы я деньги взял и ехал за границу; а я не хочу. Мне нечего делать там. Люди везде одинаковы…
— Жизнь другая! — возразил Шишмарев.
— Нет, и жизнь та же, — ответил Ланде, — потому что люди все одинаковы. Я не думаю, чтобы от количества железных дорог, университетов и тому подобного зависела жизнь. Жизнь внутри человека, ее надо только уметь использовать. А впрочем… если бы и была какая-то другая жизнь там, зачем я туда поеду? Я ею и жить-то не сумею…
— Хоть посмотреть! — с внутренним оживлением и прорвавшейся страстной мечтой сказал Шишмарев.
— Ну, это было бы дурно с моей стороны… — кротко возразил Ланде, улыбнулся виноватой улыбкой и прибавил: — Нет, вот я бы так просто… ушел куда-нибудь…
— Куда?.. В каком то есть смысле: от людей или так, куда-нибудь отсюда? — с недоверчивым недоумением спросил Шишмарев.
Ланде задумчиво помолчал, подняв глаза к небу и тихо приподняв брови.
— И так куда-нибудь, и от людей… Не совсем, а на время… Мне часто приходит мысль, что каждому человеку надо по временам уходить куда-нибудь от всех в пустыню, что ли… Я так думал всегда, какая огромная штука жизнь и как легко и просто мы к ней приступаем. Оттого, должно быть, она так редко и удается людям. Надо было бы, чтобы каждый человек в известном периоде развития уединялся и сосредоточивался на время в себе самом.
— Вот вы бы сами первый и уединились бы!.. — грубо перебил Молочаев и вдруг весь зло искривился. — Право, хорошо бы сделали!
Ланде долго и серьезно смотрел на него. Потом вздохнул, перевел узкими плечами и тихо сказал:
— Я знаю, что мешаю вам. Мне очень жаль это.
Марья Николаевна быстро и исподлобья посмотрела на него своими блестящими из-под ресниц глазами. Рука ее, мявшая растрепанный букет полузавядших, бледных уже цветов, остановилась, а потом задвигалась нервно и неверно.
— Мне тоже очень жаль! — вызывающе ответил Молочаев своим обычным, твердым и неумолимым голосом.
Как раз в эту минуту шедший по тротуару тонкий черный человек неожиданно быстро свернул с дорожки на траву и, сделав за спиной Молочаева два странных крадущихся шага, стремительно взмахнул тонкой длинной палкой и ударил ею художника по голове.
Острый, как лезвие, ужас сверкнул в мозгу у всех, Марья Николаевна дико и пронзительно вскрикнула, путаясь в длинной юбке, отскочила к обрыву и едва удержалась там, вся изогнувшись над ним и закрывая лицо руками, Шишмарев уронил фуражку и беспомощно встал. Ланде вскочил, почему-то схватил Соню за руку; а девочка выпрямилась и широко открыла заблестевшие диким любопытством и каким-то жадным чувством глаза. Молочаев не потерялся. Его красивое лицо исказилось от боли, удивления и захватывающего бешенства. Стремительно и ловко он левой рукой перехватил палку, дернул ее книзу так, что Ткачев едва не упал вперед, вырвал и, оскалив зубы, ударил его поперек лица, по голове и по руке.
Обезумевший от боли и бессильной ненависти Ткачев зашатался, роняя шапку и прикрываясь руками. Показалось, что брызнула кровь.
Четвертый резкий и страшный удар попал уже по руке Ланде. Вытянув, точно в припадке какой-то странной болезни, руки к Молочаеву, бледный, он твердо и властно говорил:
— Не надо… не смейте!
И заслонял Ткачева без усилия и сопротивления. Одну секунду Молочаев бешено смотрел ему в глаза.