Судаков, стоявший в стороне, после переклички подозвал к себе Охрименку и приказал ему всех построить в две шеренги и рассчитать на «двадцатки», каждой «двадцатке» выделив своего старшего, ответственного за порученное подразделение.
Охрименко сказал «рад стараться» и немедленно стал выполнять приказание охотно и даже восторженно.
– А ну, хлопцы и всякие куркули, слухай мою команду!..
Толпа заколыхалась. Оказанное Охрименке доверие было принято ими как должное.
– В две шеренги становись! – скомандовал Охрименко. – На десятки номеров рассчитайсь!.. Стоять смирно!..
Судаков удивился командирской четкости Охрименки, быстроте и слаженности построения. «Мне бы так не догадаться, да, пожалуй, меня не очень-то и послушали бы», – подумал он, глядя на шахматный порядок строя.
Образовалось тридцать пять групп, в каждой по двадцать человек. Потребовалось не более пятнадцати минут, пока спецпереселенцы сами назначили старших, а старшие составили списки каждый на свою «двадцатку». И тогда Охрименко, приложив ладонь к каракулевой папахе, доложил подошедшему коменданту и Судакову, что, согласно списку, налицо к отправке столько-то человек и что старшие групп назначены.
Во второй половине дня стало крепко подмораживать. Дорога затвердела. Снег поскрипывал под ногами. Долго шли молча длинной, растянутой вереницей – по три в ряд: двое по лоснящемуся полозу, третий – посередине.
Впереди этой длинной и необычной оравы ехал верхом на бойкой лошади милиционер Сашка Быков. Молодой, только что демобилизованный кавалерист. При нем наган и новенькая сабля. Конечно, ни для кого из куркулей не был страшен этот милиционер; наоборот, роль его – квартирмейстера – оказалась для всех важной и необходимой.
Судаков ехал в санях. С ним рядом в тёплом кожухе теснился Охрименко. Их сани шли впереди обоза. За обозом в длинных стёганых, покрытых цветным ситцем, не виданных здесь одеждах с длинными до земли рукавами устало брели киргизы. На них неуклюже высокие заячьи шапки и почти у каждого отвислые усы. С украинцами они не общались, сторонились. Даже общая участь не роднила и не сближала их.
Куркули с презрением отзывались о киргизских баях:
– Богачи, а вшивики. Жрут кумыс да кобылятину. Шатающиеся. Попрятали, небось, золотишко, а теперь и сами не знают где.
Охрименко сокрушенно рассуждал:
– Мы, жиловатые, мы и в лесах, авось, приживёмся и с холодами свыкнемся, а эти как? Что они окромя кобыл знают? Ничего. И зачем их сюда гонют?..
Киргизы с куркулями ни слова. Им казалось, что среди них есть казаки. А с казаками ни дружбы, ни доброй памяти…
Строй киргизов замыкался пешим милиционером Петькой Косныревым, тоже из демобилизованных, но пехотинцев, уроженцем из Коми области. Коснырев трудненько говорил по-русски, путал слова и понятия, однако не собирался к себе на родину Он поставил цель – выслужиться по линии милиции и, если вернуться на свою зырянскую землю, то не менее, как на должность начальника районного отделения.
Коснырев сверх меры старателен, исполнителен. Видя у Судакова два прямоугольника в петлицах шинели, готов был по его приказанию в огонь и воду. Но выглядел он сумрачно, невесело. Не поддался ли общему настроению этой массы, не охвачено ли сердце жалостью к ликвидируемому классу? На этой мысли ловил себя и Судаков. Подчас чувство жалости проникало и в его сознание. Особенно это было в первые дни прибытия эшелонов с юга.
Судаков ещё в Прилуках, как только двинулись в путь, спросил Коснырева, показывая на тяжело и медленно бредущих кулаков:
– Жалко их, товарищ Коснырев?
– Как человеков – да… как класса – нисколечко не жаль. Диктатура пролетариата знает, что делать. Наше дело служить.
– А почему такой грустный, будто корову продал?..
– Вот угадал, товарищ Судаков. Угадал. Хуже продажи. Жинка от меня не живет. Лес рубит там в Коми. Дома мало была. Вчера худое письмо пишет, с почты получено. Корова умерла – молодая, три года, а тёща стара была – тоже подохла. Просил начальника: пусти домой две-три недельки дела делать, бабу увезти. Не пустил. Куркулей этих надо водить к поселению… Вот…
– Потерпи до навигации. Пароходом быстрей… А с кулаками будь аккуратен, вежлив, не груби, товарищ Коснырев. А кто из них в пути устанет или ногу сотрет с непривычки, не давай отставать, а подсаживай таких на воза, вместо ездовых. Пусть лошадьми правят. Куркули – куркулями, а отношение к ним чтоб человеческое. Не на луну ссылают. На земле станут жить и честно трудиться. На земле, понимаешь?
– Ничего. Пусть привыкают. Наша земля тяжела им покажется. Без навозу не рожает. Товарищ Судаков, а если побегут? Стрелять?..
– Что ты! Ни в коем случае! Некуда им бежать. На родину? Так родина их сдвинула на новые места. Дальше Вологды не сбегут. А там везде заставы…
– Так зачем мы к ним, бесплатное приложение?
– Для порядка, товарищ Коснырев, для порядка. Шашку-то сними. Она у тебя только в ногах будет путаться, брось ко мне в сани. Пусть лежит.
– Мне – что… Начальство приказывает – могу и без шашки, – согласился Коснырев и, закрутив ремень вокруг ножен, положил своё холодное оружие в сани. И эта мелочь, замеченная куркулями, произвела на них умиротворяющее впечатление, хотя наган, висевший сбоку, Коснырев на всякий случай, для острастки, сдвинул себе на живот, к пряжке…
Отряд спецпереселенцев с самого места, от села Прилук, двинулся не спеша, с раскачкой. До ночлега предстояло прошагать около двадцати километров. Кулаки брели, понурив головы, словно на похоронах. И в самом деле, они не представляли себе, каким окажется их будущее. Тут ли, в северных лесах и снегах, придется осёдлость иметь, или же у них будут со временем паспорта, а с паспортом человек – вольная птица, хоть на новостройки, хоть куда, но только не домой, не в свои станицы, где их движимое и недвижимое стало достоянием колхозов. Конечно, были и разговоры о возможности вмешательства капиталистических государств: авось – война, и всё срезанное под корень вновь даст ростки!..
Не прошли они и десятка километров, как все семьсот, а за ними и киргизы, словно по команде, начиная с передних рядов, свалились, будто подкошенные. Свалились и лежат в ряд, вплотную поперёк зимней дороги, как снопы на гумне.
– Устали. Передохнуть прилегли, – сказал Охрименко Судакову. Он говорил с ним, стараясь не прибегать к украинскому языку, боясь быть непонятым. – Минуточек через пятнадцать подниму я их… Вы только мне доверьтесь, гражданин начальник. Дисциплина будет, дай бог!..
Охрименко и Судаков стали обходить весь этот длинный отряд по глубокой снежной обочине. Начинало смеркаться и на закате сильней подмораживать. От лежавших на дороге куркулей клубились испарения. Многих, если не всех, прошиб в дороге пот.
– Не лежите пластом, простудитесь! – предупреждал Судаков. – Сядьте на свои мешки, кошевки и отдыхайте. Воспаление легких в два счета схватите.
– Все равно околевать, – ответил кто-то из лежавших равнодушно, и ни один не пошевелился. Замерли. Лишь слышалось дыхание и кое-где шёпот.
– Как околевать?! Кто это сказал? – зарычал Охрименко, входя в свою роль вожака и помощника Судакова.
– Все так думают. Это не жизня. Одна радость: от земли взяты, земля всех и примет…
– Всех, да не сразу! – обрезал Судаков. – Не те разговорчики. Не теряйте бодрость духа. Вы же люди…
Никто не откликнулся, ни словом не обмолвился, и никто не пошевелился. Так и остались лежать, а некоторых сразил сон, захрапели.
Охрименко шепнул Судакову:
– Плохо. Народ уставши. Не дали им там в монастыре с дороги отоспаться…
– Дойдем до Оларёва, там будет им отдых. Полный, вдосталь…
– Далече это будет?
– Близко, тут рядом. Надо поднимать и двигаться.
– А с песнями можно? – спросил Охрименко. – С песней легче идти.
– До песен ли им?
– Ничего, запоют. Заставлю.
Спецпереселенцы, начиная с передних рядов, постепенно поднялись, построились. Охрименко сказал последнему в ряду:
– Передайте по цепи: шагать десять верст. И пусть там, впереду, запевают старую козацкую!..
Пронеслось по цепи распоряжение Охрименки, и через две-три минуты послышались голоса запевал, поддержанные всей этой многоликой оравой.
Голоса крепли, усиливались. Самые понурые и те примкнули, стремясь показать, что и они не упали духом, что вынесут невзгоды, воспрянут на новом месте, трудом и хитростью пробьются к нормальной крестьянской жизни.
Всё громче и резче разносились по занесенным снегом полям вологодчины слова никогда не звучавшей здесь песни.
Охрименко спрыгнул с саней. Загорелся страстью встать в ряды своих и тоже подхватить.
– Гражданин начальник. Не стерпелось. Держите вожжи. Пешочком подойду. Эх, как здорово поют наши. Да, мы там обживёмся, концерты станем давать. Музыкантов-трубачей заведем. Не место унынию. К чёрту!..
Его басовито грудной голос звучно примкнул к голосам спецпереселенцев.
«Черти, и в самом деле здорово поют!» – подумал Судаков. А песня лилась в таком темпе, с такими переливами голосов – то в медлительной раскачке, то с нажимом и присвистом, что казалось, будто вольная казачья конница едёт по ковыльной степи после успешного завершения боевой операции.
Замерла песня, и был слышен только скрип снега под ногами и полозьями саней тянувшегося обоза. Но вдруг позади колонны, за обозом, послышалось унылое, похожее на похоронный вой пение киргизов. Судаков не понимал этой песни, но ему казалось, что не в походе годится такое петь, а сидя на войлочной подстилке перед юртой. Была ли допета до конца песня, он так и не слышал: шум, говор и, наконец, громкий смех спецпереселенцев заглушил её.
Впереди в вечерних сумерках мелькнули огоньки небольшого придорожного села Оларёва. Здесь первый ночлег.
«Квартирмейстер» Сашка Быков успел слетать в Оларёво и, выехав навстречу колонне, доложил Судакову:
– Ночлег обеспечен. Тесно будет, зато тепло спать. В школе, маслодельном заводе, да ещё есть общественный амбар-магазея. Можно бы и в церковь, но ключи утеряны…
В этих общественных постройках и разместились спецпереселенцы. Когда все легли спать, Судаков, оба милиционера и Охрименко расположились на ночлег отдельно в избе сельского исполнителя. Председателю сельсовета, встретившему колонну, Судаков велел передать в Вологду телефонограмму о благополучном их прибытии в Оларёво.
Председатель выполнил это нетрудное поручение и на всякий случай, по своей инициативе, выставил за селом, на пути к Вологде, патруль из двух бедняков с дробовыми ружьями.
Охрименко положил под голову свернутый кожух, рядом с собой кисет и спички и уснул немедленно. Не спалось Судакову и обоим милиционерам. При тусклом свете семилинейной лампы они, все трое, лежа поперек соломенной постели, тихо разговаривали.
– А работяги-то они хреновые, – спокойно, ни с того ни с сего сказал Сашка Быков. – Прошлый раз вот такую шатию-братию я за Семигороднюю станцию в лес сопроводил. Заставили их себе жильё строить, так они, несчастные, не знают, как пилу надо держать, как за топор взяться. Того и гляди себя по ногам рубанут. Наши там, лесорубы, им стали помогать. У тех лес под корень, как бритвой. Нарубили им. Ну, прутья-то очистить полегче… Стали строиться нехотя… Счужа, как не для себя. Многие так и считают, что это «вавилонское столпотворение». Рано ли, поздно ли, а так и говорят: «Разбежимся в разные стороны…».
– Чего ты, Быков, от них хочешь, – вмешался Судаков. – Они же на черноземе выросли. Соломой печи топили. Откуда им сразу с лесом свыкнуться. Жизнь заставит. А все не разбегутся. Я так понимаю: часть, конечно, домой уедет, которых перегиб коснулся. У хлеба не без крох… Лес рубят – щепки летят.
– Щепки одно, люди – другое… – заметил Коснырев, пряча наган под изголовье.
– Жалко тех, которые попали сюда по личной злобе, по несправедливым ябедам, по личным счетам местных властей. А есть и такие. Право, есть, – тихонько сказал Быков.
– Ну, что же, – не то возражая, не то объясняя, начальственным тоном заговорил Судаков. – Революция не может обойтись без издержек. Дорогоньки накладные расходы, ничего не поделаешь, ох, дорогоньки. Сильный момент – ликвидация кулачества как класса! Что вы думаете, легко и просто даётся? Неслыханное в истории человечества дело, это у нас только. И это законно и закономерно…
– Почему законно? – спросил Коснырев.
– Читай Ленина – узнаешь.
– Ленина мне трудно. Малограмотен я. Да если бы на коми языке, легче бы понимал.
– Читай на коми. Есть теперь и такие книги. Ленин знал эту классовую породу. Писал он в своих трудах, что кулаки есть самые зверские, самые грубые, самые дикие эксплуататоры, не раз восстанавливавшие в истории других стран власть помещиков, царей, попов, капиталистов… – Притихшим голосом, чтобы не разбудить надежно уснувшего Охрименко, он продолжал, как на уроке политграмоты, просвещать милиционеров: – А что вы думаете, мы невинных агнцев, угодников божьих ведем за Тотьму? Как бы не так!.. Оно, конечно, есть и случайно пострадавшие, есть. С ними разберутся. А главное-то всё же по острой необходимости международного и внутреннего нашего положения – укрепить диктатуру пролетариата. Перевести сельское хозяйство с капиталистического частного пути развития на коллективные – кооперативные формы. А как переведёшь, если кулак сопротивляется. Прячет хлеб. Создает условия голода. Вздувает на хлеб цены. Убивает сельских активистов. Давно ли у нас под Вологдой кулаки в куски изрубили селькора… А сколько они скота извели, чтоб не сдавать государству? А как они цепляются мёртвой хваткой за собственность. Как после революции, завладев порядочными кусками земли, стали быстро богатеть и прижимать бедноту? Нет, ребята, что ни говорите, что ни думайте, а великий перелом – правильный перелом…
В эту минуту Охрименко повернулся на другой бок и захрапел еще громче. Судаков насторожился. А, впрочем, чего он сказал особенное? Не секрет, не тайну выдал, если этот Охрименко и подслушал. Коснырев привстал на постели, спросил:
– А скажи, товарищ Судаков, как в других-то странах? Почему задержка, почему нет революции? А если произойдет, так ужели так же будут высылать?
Сначала ответил ему Быков:
– Куда там высылать? Там ни северных лесов, там ни Урала, ни Сибири…
– После будет видней, – задумчиво сказал Судаков. – Это ещё проблема будущего. А может быть и такое дело: наша советская держава станет мировой крепостью для всего угнетённого человечества. Мы будем такой силой, с таким надёжным тылом и таким сочувствием трудящихся масс всех стран и народов, что там революции будут совершаться легче. Из нашего опыта там сделают свои выводы, применительные к обстановке и прочим условиям. Ленин большие надежды возлагал на угнетённых народов Востока. Вырвутся они на простор из когтей хищных колонизаторов – тогда, знаете, какой перевес будет на стороне мировой революции?.. А ведь им легче будет вставать на путь свободного развития, поскольку у них уже есть такой благожелательный и верный союзник и помощник, как СССР. Это понимать надо.
– Ты, товарищ Судаков, понятно объясняешь. Тебе бы избачом быть… – сказал Коснырев. – Видать, поучен немало.
– Чудак ты, Петька, – одёрнул Коснырева Быков, – у человека две «шпалы» в петлице, а ты его избачом!.. Он поди-ка жалованье за четырёх избачей получает и обмундирование готовое.
– Не в этом дело, ребята, – сухо проговорил Судаков и усмехнулся, увидев, как по лицу Охрименки ползали вперегонки крупные рыжие тараканы. Охрименко лежал не шелохнувшись, похрапывая. – А учился я, ребята, тоже немного, – продолжал Судаков. – Кончил Череповецкий техникум, да два года совпартшколы. Думаю, ребята, о вузе, да как вырвешься из этого учреждения?.. В ГПУ не так просто: попал – служи, пока ноги носят. Проштрафился – вылетишь с шумом и треском. А так-то мне неохота…
Тут не вытерпел и всхлипнул то ли во сне, то ли наяву Охрименко и открыл наполненные слезами глаза. Как ему, человеку богатырского сложения, бывшему есаулу казачьему, были не к лицу эти непрошеные, но простительные слёзы, мутные, мелкими горошинами скатывающиеся в рыжую, надвое развёрнутую бороду.
– Прошу прощения, гражданин начальник, я всё сквозь сон слышал, что вы тут балакали. Всё слышал…
Он поднялся. Сел на пол, протянув вдоль широких сосновых половиц ноги. Смахнул рукавом слезы.
– Может, я не так скажу, извиняй тогда, гражданин начальник. Ленина я уважаю, как никого на свете. Это силища русского народа и мирового пролетария, я так понимаю… Может, я не так скажу, но по-своему верно. Я, хоть и куркуль, согласно постановления сельрады, но душа во мне расколота на несколько частей, и в одной части есть, застряло что-то хорошее… Я скажу про Ленина. Во всех бы городах ему самые лучшие памятники…
Охрименко умолк. Молчали и оба милиционера, недоуменно поводя глазами то на Судакова, то на бывшего казачьего есаула.
После непродолжительного молчания Охрименко заговорил снова:
– И насчет кровавости и бескровности событий и всяких потрясений я вот что скажу. Без смертоубийства нельзя. Так уж испокон веков и мир весь построен, и человечество устроено, что ни у каких животных, птиц, и даже насекомых одной и той же породы, разве кроме ненасытных щук, нет такой вражды между собой, а подчас и жажды крови, как у людей… Я тоже кое-что читывал. Знаю. Задолгонько до революции городское училище окончил. В армиях в той и другой поднатолкался… Знаю, знаю… Реки кровавые от войн и революций. А вот когда присоединимся окончательно к большинству, то есть все умрём, тогда и узнаем затишье… Давно известно, хоть попы и поют «друг друга обымем…» Но объятия-то такие получаются, что кто-то кого-то душит. Полное согласие бывает только на кладбище!..
– Силён! – не вытерпел и воскликнул Коснырев. – Силён!..
Судаков встал с постели, придвинулся к Охрименке.
– Дай, Охрименко, вашего украинского тютюна. Расстроен я что-то и не спится.
– На. Верти-крути. Крепкий. По-вашему – самосад…
Судаков, приняв из его руки кисет, почувствовал в нем что-то тяжёлое. Засунул руку и вместе с щепоткой табаку вытащил георгиевский крест, чистенький, без ленты.
– Ого! Охрименко! – И бережно держа перед собой крест, осмотрел его с обеих сторон. Третья степень. Значит, это не единственный был у есаула.
Судаков спросил:
– За что такая награда?
– Грешен, да не всякому владыке каюсь! – ответил коротко Охрименко и добавил: – Простите, моя это память. Берегу.
Быков и Коснырев испуганно переглянулись. Черт бы побрал этого Судакова. По молодости-глупости готов в одной избе рядком с царским генералом спать. Кто его знает, что это за фрукт – рыжая борода!.. Кулак! И этого немало…
– Ковырните поглубже, там в кишени, то бишь в табачнице, ещё что найдёте…