Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Mарина КУЛАКОВА

(Нижний Новгород)

MARINA Уж сколько миллионов лет песка, Камней… Смеёшься ты? - курорты… Позируешь художникам: тоска - до звёзд морских, и до морских коньков, в спираль тоски закрученных. До спорта. Зачем мне, море, твой скалистый смех И тихая безбрежная улыбка? Молчи, ты улыбаешься для всех. Легко и зыбко. Но я могу с тобой поговорить, Не делая из этого секрета, Хоть в рифму, хоть без рифм, - мы будем жить, Нам всё равно, и так ли важно это? Ты - моё имя. Что ты скажешь, нет? Диагноз? - нет, бывает и страшнее, - Меня зовут Мариной сотни лет. Есть имена печальней и смешнее. Марина, ты… Глоток сухой воды. Сырого солнца, взятого с отлива. Марина, ты… И здесь мои следы. Их нет давно. Их вывезли. Всё живо. Из Коктебеля вывезли песок. Смотрела молчаливая природа, - Сколь важным было дело, важен срок, - Строительство военного завода. Когда? - теперь не важно. Вот дела… Иные времена, иные войны. Марина, ты… смеёшься? Я пришла. Спокойно, море. Не шуми, спокойно… *** В прозрачном ухе Коктебеля Шумит попсы чужой прибой. Возможно, в споре двух прибоев, Один прибой прибьёт другой. На пляже хмурится сердито, Из волн прибрежных выходя, Камнями ножки бередя, Нежноземная Афродита. Ребёнок ловит сладкий миг, Ему на блюдечке несущий И пахлаву, и медовик, И вкус сгущёнки вездесущий. И миндалём, и алычой, И вишнями полна дорога, И детски-сбывшейся мечтой: Вот персики, которых - много! И в гущу этой красоты, На холмы персиков и вишни Такие разные мечты (как вариант: и я, и ты) сюда спускаются чуть слышно… И ярко светятся впотьмах, Таиться вовсе не желают: Играют искрами в камнях. Огнём в керамике пылают. Они уже который год Спускаются на побережье, Преодолев свой путь. С высот Безденежья и безнадежья…

Валерий МИТРОХИН

(Симферополь)

ВОСТОЧНЫЙ КРЫМ Бирюзовый атлас раскрои Белым лезвием молнии майской. Вновь струятся закаты твои, Наподобие ткани дамасской. Словно воды лимана, мелка Поволока тумана земного. Лёгкий трепет подёрнул шелка Твоего измеренья иного. Задержало слова на губах, Осушило - шершавыми стали… Плещут крыльями птицы рубах Цвета красной и травчатой стали.

Максим КАБИР

(Кривой Рог)

*** В зимней Ялте гортань у простуды узка И в троллейбусах кашляют побра- Тимы. Море, набычась у скал, Больше не претворяется добрым. А плечами с разбега по пристани бьёт, Будто только откинувшись с зоны. И стоят корабли, и пустует жильё У приветливой бабушки Сони. И гостиницы, где мы глотали коньяк, Неизменно вонявший клопами, Площадь Ленина, площадь Макдоналдса, шлак Всех стихов, что легли между нами. Щёлкай, мыльница, так, словно Понтий Пилат Доставал из тебя земляничный Плод, оставь мне на память безлиственный сад, Воцерковлённый, сонный, больничный. Чеховщина какая-то! Будто не наш Этот неузнаваемый, зыбкий, Исчезающий в розовой дымке пейзаж, Этот снег с негритянской улыбкой. ВЗЯТИЕ СЕВАСТОПОЛЯ Севастополь рифмуется с автостопом, С Советским Союзом, с распиленным флотом. Простому туристу не взять Севастополь, Ни кровью, ни даже июльским потом. Немчура, какой-нибудь Карл Дённиц, Задумает брать Севастополь измором, Но тут же, поверженный, он упадёт ниц, И, вспыхнув, его прикарманит море. Прекратите, собаки, зубами лязгать, Подавитесь, фашисты, татарским пловом! Севастополь берётся обычной лаской, Холодным пивом да добрым словом.

Константин ВИХЛЯЕВ

(Ялта)

*** Близость родины. Ветер в лицо. Дух, заверченный керченской пылью, Прожигает стигматы на крыльях Говорящих на русском птенцов. Здесь не пышет барочной Москвой, Мох античности ссохся до хруста, На краю государства-Прокруста Только ветер бузит штормовой. По ту сторону ветра - война. Там, где небо дешевле погона, Свой закон человечьего гона, Свой Прокруст и своя пелена. От причала отходит паром, Из колонок гремит "шуба-дуба", И спивается город-обрубок, Ощущая бездомность нутром. Невдомёк ему, где его род - То ли в той стороне, то ли в этой. Не взыщи, я не знаю ответа, Я и сам, как оторванный плод. Вот стою на промозглом ветру, В одежонке из русского мата… Здесь, на жёлтой земле Митридата, Ветра родины нет. Точка. Ру.

Андрей БАРАНОВ

(Ижевск)

Южное танго Вино называется "Южное танго". Его разливают в литровый пластик по 77 рублей. Оно красное, даже рубиновое, терпкое, как твои губы в глубине парка, и тоже недорогое. Пей. Пей из горлышка. Горлышко твое узкое-узкое… Ты пьёшь вино, а оно тебя выпивает. Я его тоже пью, но оно меня не берёт. Я не знаю, ты не знаешь, никто не знает, отчего одиноко так, хотя вот - южное танго, горячий рот… Пей. Горлышко твое узкое-узкое. Южная кровь из уголка губ толчками пульсирует, струйками тёмными пятнает юбку. Надо мной небо, трава под тобой. Цикада стрекочет - как будто в траве Патрисия Касс грассирует. Хорошо, что не Гюнтер Грасс. Пой, Патрисия. Пой. Какое танго!.. Ветер подолы лип швыряет на голову, крутит и лапает, те отбиваются листьями. Куда им! Он груб и уверен, он тащит тебя в кусты. Он знает, ты знаешь, я знаю: у тебя жаркие губы, искренний взгляд и лживое сердце, Патрисия. А у меня - южное танго. И ещё - ты. JOHNNIE Чем глотка обожжённей, тем больше звёзд в окне. Когда б не старый Джонни, хреново б было мне. Я счастлив, что он дышит на том краю стола, и слушает и слышит, как слышать ты могла. Как ты могла?.. - Пустое. Я столько раз сожжён. Нас двое, двое, двое - я и мой верный Джон. Мой выдержанный, чистый и дубом налитой, как ты, мой самый близкий, как ты, мой золотой… Я золотою злостью нальюсь до немоты - и он, махая тростью, опять уйдёт. Как ты.

Анна ПАВЛОВСКАЯ

(Москва)

*** Весна, точно драма Расина, - патетики слёзный восторг оглянешься: слякоть, рутина, кусты, как пустые корзины, подвешены возле дорог. Мне скучно, я жажду антракта, мне хочется рухнуть в буфет. Бесстрастная официантка несёт мне вина и конфет. Вот здесь между долгом и чувством, желанием и кошельком - такие конфликты начнутся, что их погашаешь с трудом. Я тоже металась по сцене, предчувствуя главную роль, но пафос и ветки сирени вполне заменил алкоголь. Чем веки мои тяжелее, чем легче дешёвый бокал, тем перед глазами живее трагедии этой финал.

Мария Маркова

(Вологодская область)

*** Мы пьём с утра и к вечеру - хмельны. Горит внутри, горчит внутри, пылает, растёт трава болиголова злая, качаются на бледных ножках сны. Проходят дни, пустые, как тростник, и полые, как маленькие дудки. В них дух незрячий, выдуманный, чуткий к губам немым и ласковым приник. Он ищет поцелуя и тепла, немного веры и чуть-чуть отчизны, а после - смерти и спокойной тризны. Пускай гудят, гудят колокола над нами и над нашей немотой невыразимой, над судьбой скитальцев, как дух гудит в отверстии под пальцем в своём уединении простом. *** Говорят, лоза эта вырастет в срок, даст плоды свои терпкие, горький сок, утолит все печали, прогонит грусть. Если правда всё это, то пусть, то пусть бродит в тесных застенках густая кровь виноградного мяса и жарких слов. В забытье, как в цветущем большом саду. Мальчик кликает птиц и поёт в дуду. Бродит женщина в розовом в темноте и питается прозою, аки тень, повторяет и пробует нежный слог и росу собирает подолом с ног.

Андрей ЕГОРОВ

(Петропавловск-Камчатский)

*** А.Б. и не любви хотелось - коленей, чтоб в них уткнуться умною мордой не любви хотелось - ошейника с поводком, и чтоб это - предел желаний не любви, нет, а чтоб по-любому пережила меня и, жалеючи, гладила; успокаивала ласково, пока ветеринар делает укол - и ещё - недолго - после поэтому в следующей жизни я буду щенком, лопоухим, лобастым - а я уже сейчас такой - и вырасту в большущего собака, друга твоего и защитника - если получится, пока намокает холстина, выбраться из мешка

Владимир МОНАХОВ

(Иркутская область)

ПЕРЕСЕЛЕНИЕ По ночам я слышу, Как за стеной переворачивается Со скрипом душа соседки, Которой давным-давно Никто не говорил: "Я тебя люблю"! Мэр нашего города, Прочитав это наблюдение В местной газете, Вызвал заместителей и сказал: "У нашего поэта плохие жилищные условия. Надо ему помочь!" И через месяц я переехал в новую Просторную квартиру Улучшенной планировки. Но и там каждую ночь Я по-прежнему слышу, Как ворочается Со скрипом душа соседа, Который давным-давно Никому не говорил: "Я тебя люблю"! ЧУЧЕЛО Часы - чучело вечности, по стрелкам которых мы никогда не узнаем, сколько осталось будущего у Бога. И потому в одиночной камере бытия мы перестукиваемся со временем. Я - сердцем. Оно - часовым механизмом у пульса на моей руке.

Александр Казинцев ИСКУССТВО ПОНИМАТЬ. Беседа Юрия Павлова

Юрий ПАВЛОВ: Я знаю критиков, которые начинали как поэты. Это Владимир Бондаренко и Александр Казинцев. С точки зрения части патриотов, к которым принадлежу и я, Бондаренко начинал в "сомнительной" компании ленинградских поэтов во главе с Иосифом Бродским. У Казинцева была не менее "сомнительная" компания… Расскажите о ней, как вы оказались вместе с Сергеем Гандлевским, Бахытом Кенжеевым, Александром Сопровским?.. И почему ваши пути с этими поэтами разошлись?

Александр КАЗИНЦЕВ:

Нет, уважаемый Юрий Михайлович, я никогда не назову свою компанию "сомнительной". Как бы ни менялись мои взгляды - а они менялись круто, "с кровью", с болью - для меня, обрывая дружеские связи, я чувствую, осознаю свою жизнь как неразрывное целое. Вот уже 55 лет я тащу его на своем горбу, в самом себе - и не отказываюсь ни от одного дня. А к тем, кто отказывается от собственного прошлого, от своих друзей - даже от тех, кто сами от него отказались - я не могу относиться с доверием. Они так же откажутся и от своей сегодняшней позиции,

Александр Сопровский, Алексей Цветков, Бахыт Кенжеев, Сергей Гандлевский - талантливые поэты. Теперь о них немало написано, в том числе, и в "Дне литературы", так что мне нет нужды доказывать это. Что бы они ни писали потом, я помню их стихи, я помню их лица - они озарены светом нашей общей юности.

С Сашей Сопровским я сдружился в школе. Знаменитой 710-й - "школе-лаборатории при Академии педагогических наук". Этаком советском варианте Лицея. Специализация по классам - мы с Сопровским учились в литературном. Нашей преподавательницей была подруга жены Тициана Табидзе - великого грузинского лирика. Она много рассказывала о нём и о дружившем с ним Борисе Пастернаке.

С Серёжей, Бахытом и Лешей мы познакомилась в МГУ в литературной студии "Луч". Сразу же сблизились, стали издавать неподцензурный альманах "Московское время". Недавно кто-то из критиков назвал стихи "Московского времени" "поэзией бронзового века".

Потом повзрослели и разошлись в разные стороны. Буквально: Цветков и Кенжеев эмигрировали, Сопровский погиб, Гандлевский стал кумиром молодых еврейских интеллектуалов. Каждый не раз комментировал наши отношения и наш разрыв. Без злости, но, на мой взгляд, не всегда корректно. Впрочем, это уже их дело.

Ю.П.: Александр Иванович, в студенческие годы вы регулярно общались с Арсением Тарковским, посещали лекции Мамардашвили на психфаке МГУ, ездили в Тарту к Юрию Лотману… То есть вроде бы вы были типичным московским интеллигентом, условно говоря, космополитически- либерального толка. И вдруг в феврале 1981 года вы стали редактором отдела критики журнала "Наш современник". Что подтолкнуло вас к этому опасному шагу (ведь всегда опасно быть русским патриотом), какие изменения произошли, если, конечно, произошли, в вашей внутренней биографии за примерно пять-шесть лет после окончания университета?

А.К.:

В студенческие годы я, как и положено, ума-разума набирался. Позиция критика, писателя ценна и значима только тогда, когда она результат осознанного выбора. Когда человек может сказать: я изучал разные культуры, всевозможные стили, но именно это мне по сердцу.

Признаюсь, знакомясь с людьми, я всегда стараюсь определить: является ли их патриотизм результатом культурного самоопределения или они просто никого, кроме Михаила Исаковского и Анатолия Иванова, не читали. Не хочу обижать этих достойных писателей, но, согласитесь, такой багаж недостаточен. Мало того, что человек будет поверхностным, он может оказаться нестойким в своём патриотизме. Знакомство с западной культурой, как правило, более прихотливо "инструментованной" и потому более броской, чем русская, может сбить его с позиций и превратить в яростного западника.

Мне повезло: я сначала впитал в себя культуру. Причём, не только из книг. Мераб Мамардашвили и Юрий Лотман - люди, олицетворявшие собой традиции научной мысли - философской и историко-литературной. Как бы мы с вами ни относились к их позиции, отрицать их значительность и значимость невозможно.

Впрочем, Мамардашвили и Лотмана я только слушал. А с Арсением Александровичем Тарковским мне посчастливилось немало общаться. Я пришёл к нему не из университета, а ещё из школы, в сером форменном костюме - другого у меня не было. Он рассказывал мне об Ахматовой и Цветаевой, с которыми был дружен. О Пастернаке, к которому относился не без ревности. "Ну знаете, - говорил он, - Пастернак фигуряет в стихах, как подросток на велосипеде перед дачными барышнями".

Мы говорили не только о поэзии, но и о музыке. "Наше имение соседствовало с имением Нейгаузов, - рассказывал Тарковский. - Его отец учил меня игре на рояле. И каждый раз, когда я ошибался, он бил меня линейкой по пальцам". Представьте, Юрий Михайлович, он рассказывал не об отце прославленного пианиста Станислава Нейгауза, а об отце его батюшки - великого Генриха Густавовича…

Шутки шутками, но именно от Тарковского я узнал о добаховском периоде немецкой музыки. О "трёх Ш" - Шейне, Шейдте и Шютце. Особенно хорош Генрих Шютц - это поразительная духовная чистота и красота, своего рода музыкальный аналог иконописи Андрея Рублёва.

Годам к двадцати я был готов к тому, чтобы сделать выбор, самоопределиться. Конечно, то не был рациональный процесс (хотя и он подспудно шёл. Мощнейшим эмоциональным толчком стал для меня просмотр фильма Василия Шукшина "Калина красная". Приятель буквально затащил меня в кино. Но стоило мне увидеть лицо Шукшина, я вдруг почувствовал, осознал потрясённо: "Это - брат мой!" Он так же смеётся, так же печалится и мучается. Спустя годы я узнал, что это же ощущение испытало множество зрителей - от колхозных механизаторов до академиков.

И тут же - второе открытие - как ожог: "Я русский!" До этого я не задумывался ни о своей национальности, ни о проблеме как таковой. А тут заговорила душа, кровь. Я стал искать другие фильмы Шукшина. Узнал, что сам он считает себя не киношником, а писателем. Что Шукшин - член редколлегии "Нашего современника" и там напечатал лучшие свои произведения, в том числе и киноповесть "Калина красная".

Вот так я и пришёл к обитой чёрным дерматином двери в парадной старого жилого дома на улице Писемского, где тогда - 28 лет назад - располагалась редакция нашего журнала.

Ю.П.: Когда мы с вами встретились впервые в 1985 году, вы, Александр Иванович, узнав, что я пишу диссертацию, со свойственной вам добродушной улыбкой отреагировали на этот факт примерно так: "Меня три года "ломали" в аспирантуре МГУ: учили писать "по-научному", но так и не поломали".

Чем вы объясните свою стойкость, почему Казинцев не пошёл по пути многих и многих кандидатов, докторов наук, членкоров и академиков, не пошёл по пути безмятежного литературоведения, а выбрал непредсказуемую, взрывоопасную, неблагодарную и неблагодатную стезю литературного критика?

А.К.:

Не стал бы я на вашем месте, Юрий Михайлович, уничижительно отзываться о докторах наук. Вы сами успешный ученый, и ваше солидное научное положение позволяет вам формировать вокруг Армавирского университета школу талантливых молодых филологов.

С вашей лёгкой руки Армавир стал центром притяжения научных и литературных сил южного региона, местом ежегодного проведения Кожиновских чтений, на которые съезжаются учёные и писатели со всего Кавказа, из Москвы, и даже из-за границы.

А вот у меня научная карьера не задалась. Хотя уже защита диплома по теме "Эволюция художественного мышления Пушкина" стала своего рода событием для журфака МГУ. Достаточно сказать, что оппонировать пригласили доктора наук из отдела теории Института мировой литературы. Хотя в Московском-то университете было немало и своих специалистов,

Мой научный руководитель Эдуард Бабаев, друг Анны Ахматовой, шепнул мне перед защитой: "Только не поднимайте глаз". Дерзкие у меня глаза! Я не поднимал. Правда, сказал, что моя работа прокладывает новый путь в изучении Пушкина. Профессора пошумели, но все кончилось хорошо.

Меня сразу взяли в аспирантуру. Но не на кафедру русской литературы, а на только что созданную кафедру критики. И начались проблемы.

Тут волей-неволей мы переходам к излюбленной патриотами теме - еврейской. Во главе кафедры стояли люди особого закала - Анатолий Бочаров, Суровцев, Оскоцкий. В те годы я понятия не имел о еврейском вопросе. Русофобство моих наставников я относил на счет их твердокаменного марксизма. Но в партийную теорию я не лез, спокойно занимаясь проблемой творческой личности в эстетике 20-х годов. Спорил с формалистами - Б.Эйхенбаумом и его компанией, ссылался на М.Бахтина и русских почвенников XIX века - И.Киреевского, А.Хомякова, С.Шевырёва.

Первый звоночек прозвенел, когда профессор, преподававший в аспирантуре философию, отказался допустить меня до сдачи экзамена. Он честно признался, что не читал филологов-формалистов, но сказал: "Это уважаемые ученые, а вы их ругаете…"

Экзамен я всё-таки сдал. Но каково же было моё удивление, когда на предзащите Оскоцкий заявил: "Эта диссертация действует на меня, как красная тряпка на быка". Ему нечего было стесняться - на кафедре все были одного с ним роду-племени.

Мой научный руководитель - Галина Белая, воспитанница Ильи Эренбурга, поддержала Оскоцкого. "Либо я, либо он", - провозгласила она, картинно указывая на меня.

Однако нет худа без добра. В аспирантуре я научился подкреплять любую мысль доказательной базой. Это избавило меня от хлестаковского "эссеизма", которым грешат многие критики и публицисты. Их фантазии безмерны, увлекательны и абсолютно безответственны.

И самое главное, что дала мне аспирантура: я три года просидел в университетской библиотеке. Это колоссальное книжное собрание, ненамного менее обширное, чем "Ленинка". Причём, в отличие от неё, фонды университетской библиотеки не были столь ревностно прорежены тогдашними блюстителями идеологической чистоты. Там я познакомился со 150-томным изданием Святых Отцов, книгами философов и поэтов Серебряного века. Мое усердие произвело такое впечатление на библиотекарей, что меня пускали в зал и выдавали литературу ещё два года после того, как я утратил право пользоваться библиотекой.

Ю.П.: В 1984 году в статье "Не драка, а диалог" Казинцев определил критику как искусство понимания. Расшифруйте, пожалуйста, это определение и хотите ли вы сегодня подкорректировать свои суждения о критике двадцатичетырёхлетней давности?

А.К.:

Белинский писал, что талант понимания стихов столь же редок, как и талант поэтический. Я думаю, что он даже более редкий. Поглядите на поэтов. Это классические эгоцентрики, слышат только себя, думают только о себе. Понять, услышать, хотя бы выслушать другого - на это способны немногие. Но для чего же пишет человек, как не для того, чтобы быть услышанным и понятым?

Творчество без критики или, точнее, - без того контекста культуры, в котором критике как искусству понимания отведена важнейшая роль, во многом теряет смысл.

Не говорю уж о том, что читатели нуждаются в энергичном комментарии даже тогда, когда стоят перед творением бесспорным. Казалось бы, чего же больше, вот - шедевр. Но его не замечают, он как бы не существует. Должен прийти критик, чтобы сказать: "Господа, снимите шляпы, перед вами гений!" И тогда равнодушие сменяется гулом восторга. Так было с "могучей кучкой" в музыке, с "передвижниками" в живописи. Их страстно пропагандировал В.Стасов. Так было с Николаем Рубцовым и "тихой лирикой". Это направление во многом обязано своим успехом В.Кожинову.

Но проблема понимания шире, чем собственно литературная или художественная. Мы сформировались в эпоху монологизма. Партия изрекала истины, обществу предписывалось внимать. Теперь монополия на истину уничтожена, но не сформирована культурная среда, нет уважения к чужому мнению. Отсутствует искусство и даже навыки диалога.

В быту это оборачивается обыкновенным хамством. В искусстве и жизни почти автоматическим редуцированием всего нового и сложного до элементарных идей и даже не столько идей, сколько избитых истин. Наверняка вы и сами встречалась с подобным: напишешь статью или книгу - ждёшь реакции. И получаешь "похвалу": дескать, здорово вы заметили, что Волга впадает в Каспийское море. И это на полном серьёзе, без желания обидеть, без иронии…

Ну впадает, а дальше-то что, как вам то, ради чего и написана работа? Редуцировали…

В обществе формируется опасный настрой - всеобщее хаотическое "говорение". Утверждение собственной позиции без какой-либо потребности услышать мнение другого, и уж подавно - без желания и намерения согласовать с этим другим заявленную позицию. Сейчас людей держит в узде довольно деспотичная власть. Но страшно даже подумать, что будет, если узда ослабнет, и хаос вырвется наружу.

Ю.П.: Уже первые ваши статьи отличают редкий критический дар, высокий научный уровень, разносторонняя эрудиция, фонтанирующий темперамент, бесстрашие… Чей критический опыт был для вас наиболее востребован? Назовите своих учителей и тех современных критиков, чьи статьи вы читаете сегодня, если, конечно, читаете критику вообще?

А.К.:

Учитель - Пушкин. Он учит не только писать во всех жанрах, в том числе и критическом. Он учит жить. Его творчество и его жизнь - урок достоинства, сохраняемого в любых обстоятельствах. Достоевский: "Дневник писателя" - этот сплав художественной литературы, путевых заметок, публицистики и критики - моё любимое произведение у Фёдора Михайловича. Аполлон Григорьев. Конечно, он не критик, а поэт в критике. Но без него русская критика немыслима.

И, разумеется, Виссарион Белинский - вот критик по преимуществу, по сути. Когда-то, как и положено молодому славянофилу, я стеснялся его пафоса, публицистической прямолинейности, его революционности. В пику ему я готов был превозносить С.Шевырёва, И.Киреевского, даже В.Майкова. Но потом я перечитал славянофильских классиков и понял: они не были критиками, может быть, потому, что слишком хорошо, слишком покойно, как говаривали в XIX веке, жили. Умны - в высшей степени, куда умнее Белинского. Но он обладал поистине огненным слогом, без которого не достучаться до сердец. А также социальной чуткостью, проще говоря, состраданием к "униженным и оскорблённым". И главное - его статьи - это не свод разрозненных замечаний по тексту (как у всех его современников, исключая Пушкина), а реализация концепции, охватывающей всё творчество разбираемого автора, а зачастую, культурный и исторический контекст.

Из критиков нашего времени большое влияние оказал на меня Вадим Кожинов. Повлиял и Юрий Селезнёв, но больше как личность, борец за Россию, а не как литератор. Сегодня с интересом читаю В.Бондаренко, Ю.Павлова, В.Курбатова. Из другого стана - П.Басинского и А.Немзера. Терпеть не могу развязной болтовни, культивируемой под видом новой критики, в глянцевых изданиях.



Поделиться книгой:

На главную
Назад