А нажравшись их кости повыплюнули, да опять жечь-палить принималися, жечь-палить тех гадов, тех гадов-гадских, выблядков омерзительных, безбожных наглых забывших все святое все трисвятое их надобно выжигать аки отпрысков асмодея аки тараканов аки крыс смердящих выжигать беспощадно выжигать дочиста дотла жечь выблядков окаянных жечь огнем чистым и честным жечь и жечь и когда головой окно проламливаю окно твердое из стекла цельного ударил первый раз выстояло ударил второй раз треснуло ударил в третий раз разбилося всовываю голову свою в квартиру полутемную попрятались гады от кары небесной но видят в темноте желтые глаза мои видят хорошо видят пристально нахожу первого гада мужчина сорока двух лет забился в платяной шкаф обжигаю шкаф широкой струей гляжу как горит шкаф но сидит внутри и не шелохнется страшно ему а шкаф горит трещит дерево но сидит и я жду но не выдерживает распахивает дверцу с воплем и я ему в рот пускаю узкую струю пламени мой верный вертел огненный и глотает он огонь мой глотает и падает ищу дальше дети две девочки шести и семи лет забились под кровать под широкую обливаю кровать широкой струей горит кровать горит подушка горит одеяло не выдерживают вырываются из-под кровати бегут к двери пускаю им вслед широкую струю веером вспыхивают добегают до двери горящими ищу дальше самое сладкое ищу нахожу ее женщину тридцати лет блондинку пугливую забилась в ванной между стиральной машиной и стеной сидит в одной рубашке нательной коленки голые раскорячилась от ужаса оцепенела смотрит глазами круглыми на меня а я не торопясь ноздрями запах ее сонный втягиваю приближаюсь к ней ближе ближе ближе смотрю ласково носом коленки трогаю тихонько раздвигаю раздвигаю раздвигаю а после пускаю самую узкую струю мой верный вертел огненный пускаю ей в лоно узко пускаю и сильно наполняю дрожащее лоно ее вертелом огненным вопит она криком нечеловеческим а я медленно начинаю ее вертелом огненным етьетъетьетъетьетьетъетьетьетъеть.
* * *
Пробуждение…
Подобно воскресению из мертвых оно. Словно в старое тело свое, давно умершее и в землю закопанное, возвращаешься. Ох, и не хочется!
Приподнимаю веки свинцовые, вижу голого себя на лежанке. Шевелюсь, кашляю, сажусь. Горячо мне. Беру бутылку ледяного березового сока «Есенин». Припас Коляха, не забыл. Булькает сок березовый в сухом горле. Другие тоже пошевеливаются, покашливают. Хорошо было. На рыбках — всегда хорошо. Никогда
Кашляют наши, пробудившись. Батя жадно сок пьет. В поту его лицо бледное. Напиться после рыбок — первое дело. Второе дело — порыгать. А третье — рассказать, кто чего делал. Пьем, рыгаем.
Делимся пережитым. Мы Горынычем уже восьмой раз оборачиваемся. Рыбки — коллективное дело, в одиночку их пользовать — дураком быть.
Батя, как всегда, не совсем доволен:
— Чего вы всегда меня торопите? Либо жечь, либо жрать надобно… А то задергались — то туда, то сюда. Спокойней надо, по порядку.
— Это все Шелету неймется, — откашливается Ероха. — Везде, братуха, поспеть хочешь.
— Да ладно вам, — потягивается Шелет. — Хорошо же было, правда? С кораблем понравилось… как они из иллюминаторов лезли, прыгали в воду!
— Хорошо! А мне в городе больше приглянулось: как пустим веер в семь струй, как они в небоскребе завизжат… круто! — кивает Мокрый. — А Комяга у нас затейлив, а? Как он ее! У этой американки из жопы аж дым пошел!
— Комяга изобретательный! В университетах учился, ёб твою! — усмехается Правда.
Батя его за мат — по губам.
— Прости, Бать, бес попутал, — кривится Правда.
— В общем и целом — было хорошо, — подытоживает Батя. —
—
Чем еще стерлядки золотые хороши — после них силы не убывает, а наоборот — прибавляется. Словно на курорте побывал, в Крыму нашем солнечном. Словно сейчас на дворе — конец сентября, а ты, стало быть, три недели в Коктебеле на песке золотом провалялся да под татарский массаж извилистый члены разные подставлял. И вот воротился ты в Белокаменную, приземлился во Внуково, с самолета серебристого сошел, вдохнул всей грудью воздух подмосковный, задержал в себе — и сразу так хорошо стало, так
Прав Батя: после рыбок жить и работать хочется, а после
Гляжу на часы — всего сорок три минуты
Выходим из бани бодрые и как будто помолодевшие. Каждый сует Коляхе татуированному по полтиннику. Кланяется Коляха довольный.
На улице морозно, но солнце уж за облаки скрылось-закатилось. Пора к делам возвращаться. У меня теперь —
Сажусь в свой «мерин», выруливаю на Шаболовку, звоню: все ли готово? Вроде — все.
Лезу за сигаретами — после рыбок всегда на курево тянет. А сигареты-то и кончились. Торможу возле «Народного ларька». Торговец красномордый, как Петрушка из балагана, высовывается:
— Что изволите, господин опричник?
— Изволю сигарет.
— Имеется «Родина» с фильтром и «Родина» без такового.
— С фильтром. Три пачки.
— Пожалуйста. Курите на здоровье.
Видать, парень с юмором. Доставая бумажник, разглядываю витрину. Стандартный набор продуктового ларька: сигареты «Родина» и папиросы «Россия», водка «Ржаная» и «Пшеничная», хлеб черный и белый, конфеты «Мишка косолапый» и «Мишка на Севере», повидло яблочное и сливовое, масло коровье и постное, мясо с костями и без, молоко цельное и топленое, яйцо куриное и перепелиное, колбаса вареная и копченая, компот вишневый и грушевый, и наконец — сыр «Российский».
Хороша была идея отца Государева, упокойного Николая Платоновича, по ликвидации всех иноземных супермаркетов и замены их на русские ларьки. И чтобы в каждом ларьке — по две вещи, для выбора народного. Мудро это и глубоко Ибо народ наш, богоносец, выбирать из двух должен, а не из трех и не из тридцати трех. Выбирая из двух, народ покой душевный обретает, уверенностью в завтрашнем дне напитывается, лишней суеты беспокойной избегает, а следовательно —
Все хорошо в ларьке, токмо одного понять не и силах голова моя — отчего всех продуктов по паре, как тварей на Ноевом ковчеге, а сыр — один, «Российский»? Логика моя здесь бессильна. Ну, да не нашего ума это дело, а Государева. Государю из Кремля народ виднее, обозримей. Это мы тут ползаем, как воши, суетимся, верных путей не ведая. А Государь все видит, все слышит. И тает — кому и что надобно.
Закуриваю.
И сразу ко мне лотошник подваливает — с бородкой аккуратной, в кафтане аккуратном, с аккуратными манерами. Лоток у него нагрудный, книжный, ясное дело.
— Не угодно ли господину опричнику приобрести последние новинки российской изящной словесности?
Распахивает передо мною трехстворчатый лоток свой. Книжные лотки тоже стандартные, одобренные Государем и утвержденные Словесной Палатой. Народ у нас книгу уважает. В левой створе — православная литература, в правой — классика русская, а посередь — новинки современных писателей. Сперва разглядываю новинки прозы отечественной: Иван Коробов «Береза белая», Николай Воропаевский «Отцы наши», Исаак Эпштейн «Покорение тундры», Рашид Заметдинов «Россия — родина моя», Павел Олегов «Нижегородские десятины», Савватий Шаркунов «Будни Западной Стены», Иродиада Денюжкина «Друг мой сердечный», Оксана Подробская «Нравы детей новых китайцев». Этих авторов я хорошо знаю. Известны они, заслуженны. Любовью народной и Государевой обласканы.
— Так… а это чего здесь? — в уголке лотка замечаю учебник Михаила Швеллера по столярному воспитанию для церковно-приходских школ.
А под ним — учебник по слесарному воспитанию, того же автора.
— Тут две школы неподалеку, господин опричник. Родители берут.
— Ясно. А молодая проза?
— Новинки молодых писателей ожидаем, как всегда, весною, к Пасхальной книжной ярмарке.
Понятно. Перевожу очи на поэзию российскую: Пафнутий Сибирский «Родные просторы», Иван Мамонт-Белый «Яблоневый цвет», Антонина Иванова «России верные сыны», Петр Иванов «Заливной луг», Исай Берштейн «За все тебя благодарю!», Иван Петровский «Живи, живое!», Салман Басаев «Песня чеченских гор», Владислав Сырков «Детство Государя», беру последнюю книжку, раскрываю: поэма о детстве государя. О юности и зрелости поэт Сырков уже давно написал. Изящно изданная книжка — переплет дорогой, телячьей кожи, золотое тиснение розовый обрез, бумага белая, плотная, закладочка голубого шелка. На авантитуле — подвижное изображение поэта Сыркова: мрачноват, седовлас, сутул. Стоит на берегу морском, на горизонт глядит, а у ног его о камень волны морские бьются и бьются, бьются и бьются. На филина чем-то похож. Видать, сильно в себя погруженный.
— Крайне духоподъемная поэма, господин опричник — аккуратным голосом говорит лотошник. Такой выпуклый образ Государя, такой живой язык
Читаю:
Ну что ж, неплохо. Излишне эмоционально, как и всегда у Сыркова, но зато — действительно выпукло. Прав лотошник. Надо купить книжонку — сам сперва прочту, потом Посохе подарю, чтобы он эту поэму заместо препохабнейших «Заветных сказок» почитывал. Авось, опомнится, дубина…
— Почем? — спрашиваю.
— Для всех — три целковых, но для господина опричника — два с полтиною.
Недешево. Но да на Государевой истории грешно экономить. Протягиваю деньги. Лотошник принимает с поклоном. Сунув книгу в карман, сажусь в «мерин».
И даю по газам.
* * *
«Звезды
Чуден Кремль при ясной погоде! Сияние исходит от него. Слепит глаза Дворец Власти Российской так, что дух захватывает. Рафинадом белеют стены и башни кремлевские, сусальным золотом горят купола, стрелой возносится в небо колокольня Иоанна Лествичника, строгими стражниками обстоят ели голубые, свободно и гордо реет флаг России. Здесь за стенами белокаменными, ослепительными, зубчатыми — сердце земли Русской, престол государства нашего, средостение и средоточие всей России-матушки. За рафинад Кремля, за державных орлов, за флаг, за мощи правителей российских, в соборе Архангельском упокоенные, за меч Рюрика, за шапку Мономаха, за Царь-пушку, за Царь-колокол, за брусчатку площади Красной, за Успенский собор, за башни кремлевские не жалко и жизнь свою положить. А за Государя за нашего — и другую жизнь не жалко.
Слезы навернулись…
Сворачиваю на Воздвиженку. Теребит меня мобило тремя ударами кнута: тысячник из отряда «Добры молодцы» докладывает, что все готово у них
Подкатываю к их управе, богато отделанной. Мозгов у них мало, а вот денег — хоть жопой ешь. Вдруг — красный звонок на мобило. Дело важное. Батя:
— Комяга, где ты?
— У «добромольцев», Батя.
— Бросай их к лешему, дуй в Оренбург. Там наши с таможенниками сцепились.
— Так это ж левого крыла забота, Батя, я ж в этом деле
— Чапыж мать хоронит, Серый с Воском в Кремле у графа Савельева на толковище, а Самося-дурак въехал в кого-то из Стрелецкого Приказа на Остоженке.
Вот те раз.
— А Балдохай?
— В командировке, в Амстердаме. Давай, Комяга, дуй, пока нас не обули. Ты же работал на таможне, знаешь их кухню. Там кусок тыщ на сто, серьезная
— Слово и дело, Батя!
Мда. Оренбург. Это значит — Дорога. А с Дорогой не шутят. За нее биться надобно до крови. Звоню «добромольцам», даю отбой до вечера:
— На
Выруливаю на бульвары, потом — снова через мост Каменный в подземную Калужскую-2. Широка она, гладка. Выжимаю 260 верст в час. И через восемнадцать минут подкатываю к Внуковскому аэропорту. Ставлю свой «мерин» на государственную стоянку, прохожу в зал. Встречает меня девица в синей форме «Аэрофлота» с аксельбантами, с шитьем серебряным, в ботфортах и перчатках белой кожи, приглашает в коридор безопасности. Прикладываю правую руку к квадрату стеклянному. Повисает в воздухе, смолой сосновой ароматизированном, вся моя жизнь: год рождения, звание, место жительства, гражданское состояние, реестр, привычки, телесно-душевные особенности — родинки, болезни, психосома, ядро характера, предпочтения, ущерб, размеры членов и органов. Зрит девица на душевность да телесность мою, различает, сравнивает. «Прозрачность во всем», — как говорит наш Государь. И слава Богу: мы у себя на родине, чего стесняться.
— Куда изволите лететь, господин опричник? — спрашивает служащая.
— Оренбург, — отвечаю. — Первый класс.
— Ваш самолет вылетает через двадцать одну минуту. Стоимость билета — 12 рублей. Время в полете — пятьдесят минут. Как предпочитаете заплатить?
— Наличными.
Мы теперь всегда и везде платим только настоящей монетой.
— Какими?
— Второй чеканки.
— Прекрасно, — она оформляет билет, меся воздух руками в светящихся перчатках.
Я протягиваю деньги: золотую десятку с благородным профилем Государя и два целковых. Они исчезают в матовой стене.
— Прошу вас, — с полупоклоном она приглашает меня пройти в палату ожидания для пассажиров первого класса.
Прохожу. Тут же человек в папахе белой и белой казачьей форме с нижайшим поклоном принимает верхнюю одежду. Отдаю ему черный кафтан с шапкой. В просторной палате для первого класса народу немного: две семьи богато разодетых казахов, четверо тихих европейцев, старик китаец с мальчиком, столбовой с тремя слугами, какая-то одинокая дама и двое громкоголосых, пьяноватых купчин. И все, за исключением дамы и китайцев, что-то едят. Трактир здесь хороший, знаю, ел не раз. А после стерлядок золотых всегда закусить охота. Присаживаюсь к столу. Тут же возникает
— Чего изволите-с?
— Изволю я, братец, выпить, закусить и поесть влегкую.
— Водочка ржаная с золотым и серебряным песочком, икорка осетровая шанхайская, балычок тайюаньский, груздочки соленые и в сметанке, холодец говяжий, заливной судачок подмосковный, окорочок гуандунский.
— Давай-ка серебряной ржаной, груздей в сметане и холодца. Чем покормишь?
— Ушица стерляжья, борщ московский, утка с репой, кролик в лапше, форель на угольях, поджарка говяжья с картошкой.
— Уху. И стакан сладкого квасу.
— Благодарствуйте.
Заказ моментально возникает из стола. Такие вот столы здесь
— Двенадцать трейлеров, «Высокая мода», Шанхай-Тирана, сделали им «малый тип-тирип», остановили сразу после Ворот, на отстойник отрулили, а страховщики уперлись — им проплатили по старому ярлыку, новый договор они стряпать не хотят, мы нажали через Палату, а начальник говорит — у них с теми купцами свой интерес, там
— Понял, — задумываюсь.
В таких делах хорошим шахматистом быть надобно, далеко просчитывать. Не простое дело, но понятное. Судя по тому, что дьяк из Таможенного Приказа
Думаю. Ждет Потроха.
— Вот что, парень. Возьми
— Конечно. А на сколько встречу назначать?
Гляжу на часы:
— Через полтора часа.
— Понял.
— И скажи дьяку, что я
— Понял.